Те различия в морально-психологическом настроении французского и нефранцузского солдатов в рядах Великой армии, которые стали резко проявляться по мере углубления в Россию, дали о себе знать, конечно же, еще до открытия военных действий. Переписка маршала Даву за 1811 г. переполнена сведениями о настроениях дезертирства среди молодых вестфальских, голландских солдат, солдат из Иллирии, из различных немецких областей. Особенно обеспокоило командование восстание в подразделениях 129-го линейного полка, стоявших гарнизоном на о. Бальрум. Организаторами заговора были три су-лейтенанта из бывшей армии Ольденбурга, пытавшиеся бежать в Англию[718].
Возникает законный вопрос: можно ли на основе этих данных делать далекоидущие выводы (что было характерной чертой почти всех отечественных исследователей – от дворянской историографии до постсоветской) об изначальной слабости многонациональной Великой армии?[719] В 1999 г. О. В. Соколов на основе анализа послужных списков более 1200 солдат попытался выявить зависимость уровня дезертирства в частях собственно французской армии от национальной принадлежности. Хотя он пришел к выводу о существовании такой зависимости и о бóльшем количестве дезертиров среди солдат иностранного происхождения, но вместе с тем показал, что отличия были не очень значительными (в пехоте дезертирство составило среди французов – 8,2 %, среди немцев – 7,7 %, итальянцев – 10,4 %; в кавалерии среди французов – 10 %, немцев – 14 %, итальянцев – 10,6 %)[720]. По контингентам вассальных и союзных государств столь же убедительный анализ провести значительно сложнее, однако обширный, хотя и фрагментарный, материал все же заставляет подойти к выводам многих отечественных историков с большой осторожностью.
Дух иностранных солдат начал заметно падать только при столкновении с тяготами военных действий в России. Огромные физические нагрузки во время маршей по бескрайним пространствам, развал системы снабжения, все более частые проявления национального эгоизма со стороны французского командования и рядовых французских солдат угнетающе воздействовали на душевное состояние иностранцев. По подсчетам О. В. Соколова, сделанным на основе документов Г. Фабри, с 25 июня по 3 августа 1812 г. французские пехотные дивизии уменьшились на 25–30 %, в то время как союзные – на 43–53 %[721]. Межнациональные столкновения стали приобретать все бóльший размах. Дело доходило до вооруженных столкновений. Французское командование жесткими мерами пыталось бороться с беспорядками. Ж.-Р. Куанье, су-лейтенант пеших гвардейских гренадеров, вспоминал, как у Вильно из его маршевого батальона убежало 133 испанца. Они были задержаны. 62 из них расстреляны. «Боже! Какая это была сцена!» – восклицал Куанье[722]. Эти меры еще более увеличивали пропасть, которая стала возникать между французами и нефранцузами армии Наполеона.
Усиливался и еще один канал негативного воздействия на моральное состояние иностранных солдат – через письма с родины. До поры до времени мощные механизмы Великой армии демонстрировали удивительную способность нейтрализации среди иностранных солдат тех антифранцузских настроений, которые были широко распространены в вассальных и союзных государствах. Но с началом военных действий в России эти механизмы стали ослабевать.
Интереснейшую картину взаимодействия настроений и слухов в Вестфальском королевстве с реальными событиями, происходившими летом и осенью 1812 г. в России, можно увидеть, обратившись к публикациям К. И. Раткевич и С. Н. Искюля, работавших с документами знаменитого «Вестфальского архива», хранящегося в Отделе рукописей РНБ. Донесения различных чинов вестфальской полиции в 1812 г. свидетельствовали о том, что многие антифранцузски настроенные подданные Вестфальского королевства стали выражать надежду на провал Русского похода. Если еще в 1811 г. они могли рассчитывать, что поднимется Пруссия, то после заключения ею союзного договора с Францией все надежды оказались связанными с поражением Наполеона в России. Генеральный комиссар тайной полиции департамента Верра Вольф доносил, что население злорадно предрекало гибель Великой армии, «после чего все рухнет»[723]. Население упорно стало повторять баснословные цифры размеров войска, которое Россия будто бы готова выставить против Наполеона. Кое-где народная молва говорила о том, что руководители восстаний 1809 г. поступили на русскую службу и что среди них есть даже майор Шилль, о смерти которого стало известно 3 года тому назад! Еще не начались военные действия, а в мае 1812 г., согласно слухам, прусский генерал-лейтенант Г. Л. Блюхер уже перешел к русским с целым кавалерийским корпусом[724], а чуть позже, в начале июня, пополз слух, что русские намерены завлечь Великую армию в глубь страны и уже опустошили местность, по которой пойдет Наполеон. Самое поразительное, что слухи о генеральном сражении родились еще в феврале 1812 г.! В департаменте Верра тогда стали упорно говорить о крупных сражениях, будто бы имевших место где-то на севере или на востоке и проигранных французами[725]. Накануне и после начала военных действий в вестфальские города, местечки и деревни начали приходить многочисленные письма солдат, чаще всего недавно мобилизованных. Они вполне откровенно, нередко даже сгущая краски, надеясь на присылку из дома нескольких крейцеров или белья, описывали тяготы похода. Каждое такое письмо ходило по рукам. Его читали в харчевнях, на постоялых дворах, в гостиницах. «Теперь милые родители, – писал домой гренадер 3-го вестфальского линейного полка Фигнер, – расскажу, как плохо справил я пасху и троицу, наверное они были лучшими для самого бедного человека на земле, чем для меня и остальных: на троицу нам дали так мало еды, что хлеба мы получили едва 1 фунт на 3 дня. <…> Так как мы не получали ни мяса, ни овощей, то мы с голода 30 человек убили собаку и потом собирали крапиву и сварили щи и потом натопили собачьего сала, а мясо этой большой собаки ели»[726]. «Мне сейчас очень тяжело, я так давно ничего не получал (жалованья. –
Как ни странно, но несмотря на всю изощренность контроля над настроениями, военная цензура Великой армии оказалась не в состоянии перехватывать множество таких посланий. Наша собственная продолжительная работа с письмами 1812 г., отправленными как в армию, так и из нее, подтверждает, что в личных письмах, посланных даже по армейской почте, очень часто содержалась такая информация, передавать которую таким образом в ХХ в. не рискнул бы даже самый наивный человек. Кроме того, помимо почты, существовали и иные способы переправлять весточки на родину или получать письма из дома, скажем с оказией, что постоянно и практиковалось.
Письма солдат как бы подтверждали те фантастические слухи, которые уже давно циркулировали на родине. В свою очередь, письма, получаемые из дома и наполненные сетованиями родных по поводу того, что происходит в России, еще больше угнетали солдат и заражали их теми настроениями, которые уже давно были распространены на родине.
В первых числах сентября, когда сообщения о Бородинском сражении, происходившем с 5 по 7 сентября, еще просто не могли дойти до Вестфалии, в одной харчевне в Роттенбурге заезжий адвокат рассказывал о том, что «недавно происходил трехдневный бой, и армия Наполеона потерпела решительное поражение»[729]. К середине сентября уже стали говорить о том, что Наполеон тяжело ранен, а Мюрат убит. Когда наконец пришло официальное сообщение о Бородинском сражении как о решающей победе Великой армии, оно встретило бойкот и полное непонимание жителей Вестфалии[730]. Многие этому просто не верили!
Пожалуй, в этой удивительной механике слухов, когда человек слышал то, что хотел услышать, и кроется объяснение своеобразия воздействия Бородинского сражения на умонастроения в вассальных и союзных Наполеону государствах. Косвенное и долговременное воздействие великой битвы оказалось более важным, чем ее непосредственные результаты. То же было характерно и в плане морального воздействия Бородина на нефранцузских солдат Великой армии. Общая атмосфера на родине, все более сочувственная к русским и все менее благоприятная для французов, спустя некоторое время после Бородина начинала сказываться и на солдатах, нейтрализуя факторы межнационального единства Великой армии и вызывая внутренний распад ее интернационального организма. Уже упоминавшийся генеральный комиссар департамента Верра в своем отчете от 5 ноября 1812 г. в Кассель нарисовал любопытную картину, которую застал в одном из клубов. В зале вокруг стола столпились завсегдатаи клуба и с жадным вниманием слушали, как комендант города читал, смакуя каждое слово, письмо из армии от какого-то вестфальского генерала. В письме генерал рассказывал о больших потерях французов под Бородином и восхищался мужеством русских. Участники сцены были представителями влиятельных кругов[731]. Начинался распад Единой Европы и общеевропейской армии.
Подведем некоторые итоги. Великая армия 1812 г., сердцевиной которой были французские части, обладала сильнейшим потенциалом, способным «переваривать» разнообразные национальные элементы. В случае победоносного похода против России эти иностранные солдаты стали бы сильнейшими агентами французского проникновения в своих землях, а оппозиционные наполеоновской Европе элементы были бы эффективно нейтрализованы. Однако война с Россией вызвала необходимость таких гигантских усилий со стороны солдат Великой армии, что это не могло не вызвать напряжений и даже разрывов в пока еще только возникавшей структуре многонационального единства наполеоновской Европы. К моменту генеральной битвы под Бородином многонациональная Великая армия была еще сильной и сплоченной, хотя и больной изнутри. Ее явный распад начался позже и был связан в целом с провалом похода на Россию.
2.4. Социальные структуры. Человек и Власть
Солдат Наполеона, сражавшийся под Бородином, был продуктом сложнейших социальных механизмов, сложившихся в рамках Великой армии. Что представляли собой эти социальные институты в 1812 г.? Насколько эффективным было их воздействие на поведение солдата? Как проявился в ходе драматических событий 1812 г. кризис этого социального организма и насколько он был связан с Бородинским сражением?
2.4.1. Механизмы «абсорбции» человека Великой армией
Обратимся, прежде всего, к тому, что же представляла собой система мотивации поведения солдата Великой армии и каким образом эта система преобразовывала инстанции внешнего контроля в механизмы внутреннего самоконтроля человека.
Военная пропаганда Наполеона начинала «обрабатывать» человека еще до того, как он призывался на службу. Разнообразные пропагандистские структуры – от красочных военных церемоний, устраиваемых для публики, до знаменитых императорских бюллетеней – все должно было воздействовать на молодого человека, нейтрализуя в его сознании естественное сопротивление службе в армии[732]. Однако в подавляющем большинстве конскрипты все же расставались с гражданской жизнью с глубоким сожалением, а то и переживали подлинное чувство горя. Да и могло ли быть иначе в условиях нескончаемых войн? По убедительным подсчетам О. В. Соколова, домой в конечном итоге возвращалось чуть более половины призывников, причем 1/2 из них дезертировала либо вернулась из плена после войны[733].
Каким же образом армия «абсорбировала» новобранцев?[734] Первоначально «работа» с новобранцем, еще не попавшим в полк, сводилась к тому, чтобы не допустить его дезертирства или суицида. Для нейтрализации стремления к побегу широко практиковались беседы с объяснением того, что беглеца ожидает. Помимо помещения беглых рекрутов в специальные дисциплинарные части, с 1811 г. стали все чаще использовать и более суровые наказания. По декрету от 2 февраля 1811 г. была введена смертная казнь для руководителей заговора с целью дезертирства, а при особых обстоятельствах – и для главных исполнителей. По декрету от 23 ноября 1811 г. вводилась смертная казнь для тех, кто был ранее прощен за дезертирство, но не возвратился к своим частям[735]. Чтобы исключить самоубийство рекрутов с наиболее неустойчивой психикой, опытные капралы и сержанты, а то и офицеры, сопровождавшие конскриптов в полковое депо, пытались всячески отвлекать их от грустных настроений, расписывая прелести солдатской жизни.
Как правило, новобранец попадал вначале в 5-й батальон полка, который представлял собой депо части. Обычно он состоял из четырех фузилерных рот, каждая из которых несла свои функции. 1-я и 3-я роты были ответственны за транспортировку рекрутов, с которыми было закончено первоначальное обучение, в действующие батальоны, 2-я – использовалась для охраны местных объектов, а состав 4-й тренировал рекрутов, обеспечивая в то же время полк кадрами ремесленников, а также включая в себя ветеранов, ожидавших отставки, и пенсионеров. Здесь, в депо, рекрут проходил «солдатскую школу» (école de soldat), обучение в которой состояло из трех частей. Вначале новобранец учился держать оружие, затем – его содержать и стрелять, наконец – двигаться, в том числе в составе небольшой группы. После этого солдата учили выполнять маневры в бóльших массах, но в составе не более роты. Все те механизмы, дробившие действия человека на мельчайшие движения, а потом соединявшие их в жесткой последовательности и разработанные еще при Старом порядке, теперь еще более были усовершенствованы. Не случайно базовым регламентом в течение всей эпохи Империи оставался регламент 1792 г., вобравший в себя богатый опыт обработки и контроля за человеком дореволюционного времени[736]. Постоянные тренировки и жесткий контроль за любым движением рекрута начинали превращать его в почти абсолютно послушный механизм. Молодой солдат должен был делать шаг в 65 см. При этом, двигаясь «обычным шагом», он должен был проходить 76 шагов в минуту, «походным» – 85–90, «быстрым» – 100, «шагом атаки» (pas de charge) – 120, «шагом погони» (pas de course) – 200–250. После прохождения первоначального обучения, которое обычно называлось ротной школой, молодых солдат сбивали в маршевые батальоны и под охраной солдат из 1-й и 3-й рот депо отправляли к действующим батальонам.
Благодаря документации корпуса Даву кануна войны 1812 г., попавшей в наши архивы, можем довольно ясно представить, как именно шла обработка молодого солдата дальше. Даже в составе новых батальонов, которые формировались Даву в старых полках, было значительное число опытных унтер-офицеров и капралов, имевших стаж службы более двух лет. Кантонирование было организовано таким образом, чтобы молодые солдаты были вместе со старыми. Кроме ротных, была организована система полковых школ, ориентированных на 2–3 месяца обучения. Вместе с опытными солдатами молодые бойцы отрабатывали различные практические навыки в организации патрулирования, рекогносцировки, осмотре рощ, населенных пунктов, навыки пересечения оврагов, защиты орудий и т. д. Даву даже решился на базе этих школ обучить всю свою пехоту действиям в застрельщиках. Обучавшими стали роты вольтижеров, которые показывали примеры для рот центра при действиях на пересеченной местности с использованием всех возможных укрытий, а также при действии против кавалерии. Наставление для войск, подготовленное в этих целях, оказалось весьма удачным. Даву и его генералы часто инспектировали эти полковые школы и следили за регулярной выдачей довольствия, положенного солдатам. В полковых школах для кавалерии, практиковавшихся с 1810 г., «обкатывались» не только люди, но и лошади. К обычным тренировкам добавлялись серии маршей – вначале в группах по 4 человека, затем – взводом и дивизионом. С помощью специальных приемов лошадей приучали к шуму боя[737].
При этом система жестких наказаний для дезертиров продолжала сохраняться. В ноябре 1811 г. Даву даже потребовал от Наполеона разрешить расстреливать всех, кто «покидает знамена»[738]. В ожидании решения Наполеона Даву приказал своей властью в корпусе в случае дезертирства группы из двух человек расценивать это как заговор, выявлять его организатора и расстреливать. При продвижении Великой армии к Неману в 1812 г. в каждом армейском корпусе была создана специальная комиссия, разбиравшая дела отлучившихся солдат, мародеров и грабителей. Комиссия выносила смертные приговоры в течение 24 часов. Существовали специальные мобильные колонны, отлавливавшие одиночных солдат[739]. Применялись и меры морального воздействия с целью уменьшения бегства молодых солдат. В Минске, например, Даву приказал 127-му линейному полку, в котором наблюдалось значительное дезертирство, пройти по фронту остальных полков с дубинами в руках вместо ружей[740].
Практика показывала, что после двух лет службы солдаты практически уже не дезертировали[741]. Многие конскрипты, попавшие в армию из маленьких грязных деревень, где жизнь их была заполнена тяжелой монотонной работой, вскоре находили новый образ жизни не таким уж плохим. Теперь они были обеспечены питанием, одеждой, перед ними открывался большой мир, другие страны; они могли стать сержантами и получить награду. Сердца их все более наполнялись гордостью.
При обращении к письмам, отправленным из Великой армии и посланным в нее, бросается в глаза одна деталь. Солдаты, значительную часть которых составляли те, кто начал службу недавно, поддерживали переписку с родными, которых не так давно оставили. «Получили твое письмо, рады, что ты здоров», – пишет 14 марта 1812 г. из местечка Сент-Бенуа-на-Луаре отец солдату линейной пехоты. Письмо заполнено новостями о друзьях и знакомых из «той жизни», о сельскохозяйственных делах[742]. «Мой дорогой Гаспар, мой дорогой сын», – пишет мать из Кале, сообщая семейные новости о том, кто и куда ездил во время зимних месяцев[743]. О крестьянских делах, о том, что уродилось много хлеба, пишет отец 19 августа 1812 г. солдату Луи Обри из 19-го линейного[744]. О своей усталости от похода сообщает солдат Маршал кюре прихода д’Альанвиль в департаменте Марна, где, видимо, он ранее жил. Дойдя до Москвы и оказавшись на ее пепелище, солдат пишет о том, что он огорчен известием о смерти своего дяди и горюет из-за его жены, которая осталась одна с маленьким мальчиком[745].
Совсем иное дело – письма старослужащих солдат или сержантов. Переписка с домом почти прекращается. Человек обретает другую семью, его интересуют теперь дела службы и новости от своих прежних сослуживцев. О своем планируемом переходе в оркестр 35-го линейного полка сообщает из Москвы своему бывшему сослуживцу в Майнц музыкант Ж. Фишер из итальянской гвардии. Его волнует вопрос о перспективах продвижения и повышения жалованья[746]. Просит извинения у жены за то, что давно не писал, солдат 21-го линейного полка Ф. Пулашо, отправивший послание из Москвы. Из его слов о том, что «мы уже 7 месяцев на биваках», можно понять, что весточками своих родных он балует все реже и реже[747]. У солдата постепенно не оставалось других надежд, как жить изо дня в день служебными делами, не оставалось других связей, кроме связей со своими армейскими товарищами. Как огорчался теперь солдат при разлуке со своим полком, когда прерывалось столько уже укоренившихся привычек, с которыми было связано столько воспоминаний! Только среди своих боевых друзей – от небольшой группы в 6–8 человек, питавшихся из одного котелка (она называлась капральством или «котелком»), до своей части – человек чувствовал себя уверенно, обретая ощущение коллективной силы. Военная семья подталкивала его к деятельности и дерзости, уничтожала или ослабляла чувство опасности и личной ответственности.
2.4.2. Структуры внутренних связей
Хороший полк французской армии являл собой истинную семью. С 1803 г., когда полкам для пополнения состава были определены специальные районы для набора рекрутов, в одной части нередко оказывалось много земляков. А так как жители каждой провинции отличались своим характером (бретонцы – меланхоличностью, бургундцы – веселостью, жители Лотарингии – честолюбием и воинственностью, гасконцы – бахвальством и склонностью к интригам и пр.), войсковая часть приобретала как бы свой характер, а солдатам ее было легче найти друг с другом общий язык. Когда в бою под Островно 27 июля 1812 г. Наполеон спросил у отличившихся вольтижеров, кто они, солдаты радостно сообщили, что «из 9-го линейного и на три четверти дети Парижа»[748]. В тех полках, при формировании которых этот принцип почти не соблюдался (как, например, в частях гвардии), солдат-земляков разных частей все равно неизменно тянуло друг к другу. С чувством ностальгии вспоминал много лет спустя А.-Ж.-Б.-Ф. Бургонь, служивший в начале русского похода сержантом-вольтижером в полку фузелеров-гренадеров Молодой гвардии, как под Витебском он очутился в компании своих земляков из Конде, служивших в 61-м линейном корпусе Даву. Весь вечер 28 июля они провели вместе, разговаривая и попивая вино. А позже, уже под Москвой, Бургонь с тяжелым сердцем узнает, какая судьба была уготована его землякам на Бородинском поле[749].
Конечно, отношения между солдатами в полку отнюдь не были идиллическими. Так, прибывшие в полк новобранцы, как правило, проходили разного рода инициации, часто отнюдь не безобидные. В любом случае вновь прибывшие должны были угостить выпивкой своих будущих сослуживцев[750]. Нередко имели место и схватки между двумя солдатами, группами солдат, а то и столкновения «полк на полк»[751]. Хотя командование часто предпочитало закрывать на это глаза, но в случае серьезных инцидентов зачинщиков приходилось наказывать. Вообще же сосуществование «официальных» и «неофициальных» структур было делом достаточно тонким. Иногда командование боролось с «неформальными» социальными структурами в части, а иногда стремилось ими воспользоваться, как, например, своеобразным солдатским самосудом «саватом». Тот, кто был уличен в трусости в бою, получал удары башмаком по ягодицам, теряя тем самым надежду на служебное продвижение и уважение товарищей[752].
Иногда, в условиях военных действий, появлялись своеобразные неформальные ассоциации, или, как их еще называли, «клики» и «клики смельчаков» («cranes» или «loustics»). Это были своего рода содружества «дурных голов и храбрых сердец». Их члены брали на себя обязанность оказывать помощь или поддержку в любых тяжелых обстоятельствах, особенно перед лицом врага. Для того чтобы опознавать друг друга, они делали насечку ножом на первой пуговице первого ряда своей униформы[753]. В условиях отступления из России, но не ранее (!), когда формальные воинские структуры практически стали распадаться, возникли маленькие корпорации под названием «cteries de fricoteurs». Это были группы мародеров, поставившие целью выжить любой ценой, в том числе, и прежде всего, за счет грабежа. «Фрикотеры» жестко следовали принципу не принимать в свои ряды чужаков, относясь ко всем, не состоявшим в банде, как к врагам[754]. Но это будет уже во время страшного отступления… До Бородинского сражения и сразу после него, вплоть до начала грабежей в горящей Москве, опасные для армии и ее духа социальные структуры не играли определяющей роли.
2.4.3. Система поощрения
Наполеоновская армия использовала эффективную систему поощрений и наказаний. Это была не просто «дрессировка» человеческого существа. Система поощрения, включая в себя важные элементы социальной защиты, открывала возможности для социального продвижения и изменения общественного статуса. Чтобы по достоинству оценить эти социальные мотивы, руководившие наполеоновским солдатом в битве под Бородином, остановимся на этом вопросе подробнее.
Во-первых, не только для офицеров, но и для рядового и сержантского состава было определено денежное жалованье, которое выплачивалось в соответствии с чином и должностью. Официально рядовой пехоты должен был получать в месяц 9 франков, капрал – 14, сержант – 18, старший сержант – 24, старший унтер-офицер – 48 франков, а, скажем, первый кларнетист в полковом оркестре имел оклад в 100 франков![755] Для соотнесения с ценами отметим, что баран в те годы стоил 10 франков, башмаки – 4 франка. Денежные выплаты выглядят тем более значительными, что к вышеприведенным размерам жалованья полагались надбавки за выслугу лет, «квартирные», за фураж и пр. Тарифы по денежным выплатам заметно увеличивались во время кампаний[756]. Кроме того, практиковались разовые денежные вознаграждения за проявленную в бою доблесть. Среди трофейных бумаг Великой армии, хранящихся в российских архивах, имеется большое число документов о такого рода денежных премиях после Бородинского сражения. Обычно для «нижних чинов», младших офицеров и чиновников эта сумма составляла от 400 до 500 франков![757] Были также определены и пенсионные выплаты для солдат-инвалидов и ветеранов. Увечные и престарелые могли полностью содержаться за государственный счет в системе специальных приютов, а ветераны, еще способные служить, могли состоять в полувоенных формированиях, жить в особых лагерях, при этом занимаясь хозяйством. Вдовы и сироты погибших солдат получали (точнее – должны были получать) разовые дотации и ежегодные пенсионные. Сироты имели преимущества при поступлении в лицеи и специальные военные школы[758].
Во-вторых, система денежного поощрения и социальной защиты сочеталась с возможностью для солдата изменить свое социальное положение, прежде всего в рамках самого военного организма. Иерархичность и соперничество – вот что делало армейский организм, по мысли Наполеона, жизнеспособным и динамичным. Хорошо показавший себя и отличавшийся ростом и физической силой солдат мог быть зачислен в элитную гренадерскую роту. Расторопный и смышленый, но имевший небольшой рост, попадал в роту вольтижеров, которая также считалась элитной. В среднем около 8 % рядовых солдат получали капральские и сержантские нашивки[759]. Конечно, далеко не многие могли стать офицерами, и все же… Мы уже останавливались на том, как накануне и после Бородина Наполеон осуществил массовые производства лиц сержантского состава в сублейтенанты. Так, в 17-м линейном полку 7 августа было произведено сразу 15 человек, в 30-м линейном – 7 человек; 9 августа в 19-м линейном – 8; в Дорогобуже 26 августа в 93-м линейном – 5; 2 сентября в Гжатске в 24-м легком – по крайней мере, – 14, в том же полку 23 сентября – 15 человек![760] В общем, война и сражения открывали возможности для многих солдат.
Конечно, главным препятствием к получению офицерских эполет было отсутствие у выходцев из народных низов образования. Но и здесь были исключения. Брандт вспоминал, как в Смоленске во время смотра полка Легиона Вислы Наполеон распорядился сделать «украшенного орденом сержанта с тремя нашивками на рукаве (имелись в виду нашивки за выслугу лет; три нашивки означали более 20 лет беспорочной службы. –
Но самым желанным для солдата было получение беленького крестика Почетного легиона. Далеко не все награжденные становились «принятыми» в организацию Ордена. Однако как награда орден был универсальным в социальном и национальном плане, и его кавалерами с 1807 г. почти поровну становились как офицеры, так унтер-офицеры и солдаты. Массовые награждения производились после каждого сражения или крупного боя, а нередко и в преддверии сражения. Так, многочисленные награждения были произведены Наполеоном после Смоленска, когда, по словам Сегюра, «нужно было превратить поле битвы в поле триумфа»[762]. 12, 21 и 127-й линейные и 7-й легкий получили 87 крестов. Много было награжденных и в 93-м линейном из корпуса Нея[763]. Позже, уже в Москве, сублейтенант 12-го линейного Ж.М.Ф. Пари писал домой матери о том, что 20 августа император сделал смотр полку, дав 31 крест и произведя многих сержантов в офицеры. Но так как Пари был ранен 17 августа, он не присутствовал на смотре. Однако, догнав полк перед самым Бородинским сражением, он с радостью узнал, что стал суб-лейтенантом и, как раненый офицер, получил от императора 10 наполеондоров[764]. Император, готовя солдат к генеральной баталии, продолжил награждения в Гжатске. 2 сентября император наградил, по меньшей мере, 307 человек![765] Настоящим потоком белые крестики посыпались уже в Москве, после Бородина. 23 сентября получили желанные награды 106 человек из гвардейской артиллерии, 21 из гвардейского обоза, 10 октября – 41 человек из 25-го линейного, 31 – из 61-го линейного, 28 – из 111-го линейного и т. д.[766] Хотя точное количество награжденных по всей армии за Бородино определить крайне сложно, но очевидно, что оно превосходило размеры подобных массовых награждений, как, например, за Фридланд, когда было вручено рекордное число легионерских крестов (более 600).
Представление к награждению происходило двумя путями. Либо командир части составлял список отличившихся, либо награждавшийся представлял свой рапорт вместе с послужным списком командиру части, и последний ходатайствовал перед начальником генерального штаба. Окончательное решение принимал Наполеон. И Бертье, и император нередко вычеркивали многие фамилии, пытаясь либо добиться соразмерности в награждении между различными категориями военнослужащих, либо выразить тем самым сомнение по поводу истинных заслуг той или иной части. В последнем случае вряд ли учитывалось соотношение персональных заслуг тех, кто оставался в списке, и тех, кто из него вычеркивался. Вообще же такой механизм награждения нес в себе немалую долю несправедливости, нередко оскорбляя достойных солдат и давая возможность тем, кто имел протекцию в штабах, при удобном случае получить крестик. Так, в общем списке офицеров к награждению за Бородино, приготовленном генералом Груши, значилось имя его сына адъютанта Альфонса Груши. Кто-то из двух, Бертье или Наполеон, вычеркнул его из списка. Однако уже вскоре Альфонс все-таки стал офицером ордена Почетного легиона[767]. Отец быстро уладил допущенную «ошибку». Совсем иначе обстояло дело с солдатами или даже с офицерами без протекции. Сколько раз был представлен к ордену знаменитый капитан Франсуа из 30-го линейного, и всякий раз по непонятным для него причинам его имя вычеркивалось! Наконец, 11 октября 1812 г. на императорском смотре в Москве, когда Наполеон производил награждения за Бородино, Франсуа попытался сделать вещь, которую от него никто, и он сам тоже, не ожидал. Когда император, увидев раненого Франсуа в строю, спросил полковника Ш.-Ж. Бюке, где тот был ранен, а затем – что он требует в качестве награды, капитан попытался просить денег! Франсуа, вконец уставший от солдатской жизни, ран и неблагодарности, стал подумывать о том, чтобы хоть как-то обеспечить себе старость. Но его опередил полковник Бюке: «Крест!» – закричал он. Эта награда, очень долго ожидавшаяся Франсуа, вызвала в его душе разочарование. Кстати, беленький крестик Франсуа не получит и в этот раз![768] Для чиновного аппарата Великой армии это стало уже делом обычным: театральный жест императора, призванный воодушевить бойцов, нередко заканчивался для солдата горькой обидой и разочарованием.
И таких оскорбленных после Бородина оказалось немало. Никак не были отмечены блестящие действия двух испанских батальонов полковника Чюди 5 сентября у д. Шевардино, хотя командир дивизии генерал Л. Фриан и сделал «очень лестный рапорт Даву»[769]. Был вычеркнут из списков, как, впрочем, многие из дивизии Сен-Жермена, старший вахмистр 2-го кирасирского Тирион[770]. Уже много лет спустя будет вспоминать о несправедливости, проявленной к нему и его доблестно сражавшимся под Бородином солдатам 33-го линейного, генерал Ван Дедем[771]. Все эти люди были очень разными по характеру, по социальному положению в наполеоновской иерархии, и это делает очевидным только одно: механизм поощрения в Великой армии 1812 г. давал серьезные сбои. Рядовые солдаты хорошо представляли, что, даже если они выживут и выйдут в отставку, их пенсии будет явно недостаточно, чтобы прокормить себя. За каждые три года службы отставник должен был получать 91 франк 25 сантимов в год[772]. Система всех остальных «вспомоществований» была достаточно случайной. Так, ампутированные в кампанию 1809 г. получили дотацию в 500 франков ренты, но те, кто воевал и стал инвалидом в Испании, не получили ничего. Вдовы тех, кто был убит при Аустерлице, получили ренту в 200 франков, тогда как обычно получали только 60 франков[773]. Все, в конечном итоге, зависело от решения императора и случайности.
Но главное, уже обычной практикой в 1812 г. была частая задержка жалованья. Так, солдаты дивизии Жерара не получили ни су после отбытия в мае 1812 г. из Торна, а офицеры, которые были переброшены в Россию из Испании, не получали жалованья с февраля 1811 г.![774] Для многих, особенно для офицеров, это создавало невыносимую ситуацию. 2 сентября возле Гжатска, когда войскам было объявлено о предстоящем генеральном сражении, офицер Межан из 13-го легкого полка 1-й дивизии 1-го армейского корпуса писал директрисе приюта в местечке Мепине департамента Ипр. Недавно он получил письмо от своей матери, которая содержалась в этом госпитале, и узнал, что та нуждается в деньгах. Сын, озабоченный отсутствием у него денег, которые бы он мог прислать, обратился к директрисе с просьбой написать банкиру Бонне де Ноксу, жившему в Париже, чтобы он выдал по его просьбе 200 франков на нужды матери[775]. А вот письмо Франсуа Шарто, военного чиновника, состоявшего при администрации фуражирования, отправленное 27 сентября из Москвы своей матери. Он сетует, что уже давно не получал жалованья и очень огорчен, что может послать домой только несколько франков[776]. Ситуация с задержкой жалованья была в Великой армии 1812 г. обычным делом и не могла не сказываться на моральном состоянии солдат и офицеров, шедших в бой под Бородином.
2.4.4. Социальные структуры офицерского корпуса
Вопросы, связанные с социальным происхождением офицеров, их подготовкой, доходами и в целом системой стимулирования, не раз рассматривались в исторической литературе. Среди работ последних десятилетий особенно выделяются труды Ж. Удайля, Ж.-П. Берто, О. В. Соколова, Р. Блауфарба и М. Хьюза[777]. Основными выводами этих работ можно считать следующее. Социальное происхождение офицерства приобрело более демократичный, чем при Старом порядке, характер. Основную массу в офицерском корпусе составили представители средних классов, более четверти – выходцы из крестьян и ремесленников. Но при этом было немало выходцев из дворянства. Жалованье офицеров стало значительным, в идеале – обеспечивало им прочное материальное положение[778], в то время как значение иных, неслужебных доходов заметно сокращалось. Основная масса офицеров имела к 1812 г. значительный срок выслуги. Для лиц в звании от капитана до полковника он был от 18 до 22 лет. Причем это сочеталось с великолепными средними показателями по возрасту офицеров: командиры батальонов были лет сорока, капитаны – 35–40 лет, лейтенанты – более 30 лет. Правда, к 1812 г. стало заметно увеличиваться количество молодых су-лейтенантов и лейтенантов благодаря деятельности специальных военных школ и лицеев, но это не оказывало негативного влияния на качество офицерского корпуса. Учебные заведения – Сен-Сирская военная школа, Политехническая школа, Сен-Жерменская кавалерийская школа и Ветеринарная школа – выпускали отличных специалистов. В целом офицерский корпус был великолепен.
Без сомнения, эти выводы, сделанные на основе социологических подходов и количественных данных, чрезвычайно важны. Однако без обращения к личностному аспекту и без выявления особенностей человеческих взаимоотношений в среде тех офицеров и генералов, которые оказались на Бородинском поле, многое останется непонятным. Важнейшим моментом, не поддающимся количественному измерению, является система родственных и служебных связей. Воистину поразительно, насколько сроднились между собой многие офицеры и генералы Великой армии! Так, начальник 1-го армейского корпуса маршал Даву был женат на Луизе Эме Жюли, приходившейся сестрой генералу В.-Э. Леклерку, который был первым мужем сестры Наполеона Полины Бонапарт. Генерал Фриан, командир 5-й пехотной дивизии, находившийся в подчинении у Даву и на которого маршал уверенно мог положиться, был мужем одной из дочерей Леклерка – Луизы Франсуазы Шарлотты. Дядя Даву барон Ж.-Ш.М. де Бопре служил в чине бригадного генерала в штабе 1-го корпуса. Брат жены Даву граф Леклерк дез Эссар, также в чине бригадного генерала, служил в 3-й пехотной дивизии того же 1-го армейского корпуса. Маршал, будучи контужен 7 сентября, уже на следующий день первым делом сообщил жене о том, что ее брат и дядя вышли совершенно невредимыми из сражения[779]. В том же 1-м корпусе бок о бок служили генерал Фриан и его сын, капитан Жан Франсуа, бывший адъютантом у отца. Они оба будут ранены в ходе сражения. Вместе оказались на поле сражения под Бородином генерал Ж.-М. Дессэ, командир 4-й пехотной дивизии корпуса Даву, оба его брата. При штабе Даву находился майор Ле Руа, сын которого сержантом воевал в 85-м линейном того же корпуса. После страшного сражения они будут разыскивать друг друга.
Адъютантом в чине начальника эскадрона состоял при своем отце генерале Груши его сын Альфонс-Фредерик-Эммануэль. Брат жены Груши Луи-Адольф Ле Дульсе де Понтекулан, закончив в мае 1812 г. военную школу в Сен-Сире, тоже поспешил добраться до России и, став лейтенантом 19-го конноегерского полка, оказался при штабе Груши. Он будет взят в плен в Вильно. Сын великого камергера А.Е.П. графа де Монтескье Фезенсака командир эскадрона Раймон Эмери-Филипп-Жозеф де Монтескье барон Фезенсак был определен поближе к своему кузену генерал-адъютанту Нарбонну, который время от времени сообщал своему родственнику об успехах сына[780]. Причем сам барон Фезенсак был женат на дочери военного министра А.-Ж.-Г. Кларка, герцога Фельтрского, и, перенося тяготы русского похода, постоянно вспоминал о своем маленьком сыне, родившемся в декабре 1810 г. Адъютантом у Ф.-П. Сегюра был капитан Жозеф Альбер Баклэ д’Альб, сын начальника топографического кабинета императора[781].
Будет тяжело ранен под Бородином полковник 7-го драгунского полка барон Луи-Амбруаз-Бартоломе Сопранзи. Он был сыном от первого брака Джузеппины Каркано, являвшейся любовницей начальника Главного штаба маршала Бертье. Сам же Бертье был женат на двоюродной сестре жены принца Евгения, командира 4-го армейского корпуса.
Оказались в Русском походе братья Ла Гранж. Двое из них окажутся на Бородинском поле – Арман Шарль Луи, бригадный генерал, командир бригады 5-й кирасирской дивизии, и Оже Франсуа, штабной полковник в 25-й вюртембергской пехотной дивизии. Последний за Бородино станет офицером ордена Почетного легиона[782].
Генерал-адъютант императора Лористон имел сына Огюста, состоявшего при Наполеоне. У командира 16-й бригады легкой кавалерии генерала Сюберви в адъютантах был его брат су-лейтенант 10-го конно-егерского полка. На следующий день после Бородина, раненый, генерал Сюберви будет просить о награждении брата за «москворецкую битву»[783]. Граф Ламберти, шталмейстер Наполеона, станет весь день переживать за своего младшего брата су-лейтенанта 2-го карабинерного полка. В 1-м карабинерном окажется сублейтенантом только что перешедший из пажей Фердинанд Бастон де Ларибуазьер, младший сын начальника артиллерии Великой армии дивизионного генерала Жана-Амбруаза Бастона де Ларибуазьера, служившего еще вместе с су-лейтенантом Бонапартом в Валансе. Фердинанд будет смертельно ранен при Бородине, получит крестик Почетного легиона и умрет в страшных муках в Можайске. Другому сыну генерала, Оноре-Шарлю, командиру эскадрона артиллерии, состоявшему адъютантом при отце, предстоит везти на родину сердце брата.
Су-лейтенантом 6-го гусарского оказался на Бородинском поле Жозеф-Шарль-Гильом Даниэль, сын Элизабет-Огюсты Даниэль, любовницы дивизионного генерала Ж.-А. Жюно. А кузина Жюно 14 апреля 1812 г. стала женой Луи Бро, капитана гвардейских конных егерей, также воевавшего под Бородином.
Пережил страстный роман с сестрой Наполеона Полиной, которая, как мы уже знаем, была связана родственными отношениями с Даву и Фрианом, командир эскадрона 2-го конноегерского полка Арман-Жюль-Элизабет де Канувиль. Ему суждено будет погибнуть вместе с Огюстом Коленкуром у «большого редута». Брат Канувиля, Александр-Шарль-Мари-Эрнест, будучи в администрации императора (квартирьер двора) и присутствуя при сражении, будет оплакивать его смерть.
Прибывший накануне Бородинского сражения и ходивший в атаку на «большой редут» адъютант маршала Мармона капитан Шарль Никола Фавье к тому времени уже находился в тесных, но, правда, пока только дружеских отношениях с женой всесильного Ж.-К.-М. Дюрока. В 1802 г. 14-летней девочкой она вышла замуж за будущего герцога Фриульского, а овдовев в 1813 г., станет баронессой Фавье.
Перечислять родственные, любовные, а тем более служебные связи бойцов Великой армии можно было бы бесконечно долго. Но уже вполне очевидно, что на поле под Бородином оказалась достаточно прочная корпорация военных, слившихся друг с другом за годы совместных боев и походов. Но и это не все.
Поступки многих генералов и офицеров, а иногда и солдат на Бородинском поле возможно понять только путем проникновения во внутренний, душевный мир этих людей, который, в свою очередь, может быть раскрыт через их взаимоотношения с близкими. Одной из ключевых фигур сражения стал Огюст Жан-Габриэль Коленкур, дивизионный генерал и комендант Главной квартиры императора, овладевший, согласно французской версии, «большим редутом». Присмотримся к нему внимательнее. Младший брат знаменитого герцога Виченцкого, родившийся в 1777 г., Огюст Коленкур особенно отличился при Арсобиспо в Испании, когда он 8 августа 1809 г. с отрядом драгун переправился вброд через р. Тагус, атаковал силы герцога Альбукерского с тыла и захватил укрепленный мост. 7 сентября (sic!) 1809 г. он стал дивизионным генералом. Красивый, благородный и рыцарственный, он вызывал всеобщую симпатию и восхищение. Императорские пажи (среди которых, между прочим, был и Фердинанд Ларибуазьер), начальником которых его сделали в 1811 г., боготворили его. 21 апреля 1812 г. он женился по большой любви на юной и восхитительной Анриет-Бланш д’Обюссон де ла Файад. Расставание с молодой женой перед Русским походом породило тяжелые предчувствия у Коленкура, к которым добавились еще и физические страдания, вызванные ранее полученными боевыми ранами. С началом войны Огюстом завладело подавленное настроение. Он старался бороться с ним, безупречно исполняя с 7 июля обязанности коменданта Главной квартиры. Но ко времени Бородинского сражения психологическое состояние генерала резко ухудшилось. Еще 29 июля при Рудне был ранен брат его жены Огюстен-Пьер д’Обюссон де ла Файад, лейтенант 9-го гусарского. Пуля попала ему в шею и в правое плечо. Обожая свою жену, Огюст представлял, как та будет огорчена раной брата. Перед самым сражением пришла еще одна тяжелая весть: другой брат жены – Анри Раймон, су-лейтенант 7-го конноегерского, был убит 3 сентября при Полоцке. Ночью перед битвой секретарь Наполеона Фэн увидит, как Коленкур, лежа на раздвижной кровати в императорской палатке, укрывшись плащом и подперев голову локтем, будет смотреть на миниатюрный портрет своей жены[784]. Всю ночь он не сомкнет глаз. Когда станет светать, Огюст поделится своими настроениями с генералом Компаном. В письме к жене Компан, предвидя горькие слезы семьи де ла Файад, напишет так: «Этот храбрый Огюст сильно страдал. Я не думаю, что он мог бы долго прожить. Он мне вдобавок сказал утром перед своей смертью, что он уже не может дольше выносить эту усталость, что он не смыкал глаз ночью и что он под тяжестью неслыханных страданий… В то время, как он рассказывал это мне, я варил для него на биваке в последний раз добрую чашку кофе»[785]. В течение всего сражения Коленкур пытался не думать о физической и нравственной боли, он был деятелен, беспрестанно скакал на коне. Но когда Наполеон вручил ему кирасирскую дивизию и приказал взять «большой редут», Огюст испытал жгучую потребность принести в жертву свою жизнь.
Иные настроения одолевали Жюно. Былой красавец, вулканическая натура, «Жюно-буря», как его прежде называли, выглядел 7 сентября апатичным, дряхлым и состарившимся. Капитан 7-го гусарского В. Дюпюи, прискакавший в разгар сражения с донесениями к Жюно, увидел, как тот расположился позавтракать на поляне в Утицком лесу. «Прежде этого, – вспоминал Дюпюи, – 8 или 9 лет ранее, в Булонском лагере, я видел красивого генерала Жюно, который своей фигурой, манерой держаться и внешним видом превосходил всех офицеров армии! Но как он изменился!.. Я увидел толстого человека со сгорбленной спиной, с “изломанной” и отталкивающей фигурой, одетого с небрежностью в потрепанный редингот, который, трудно было сказать, сколько лет носился»[786].
Командуя 8-м армейским корпусом, Жюно вел себя апатично, испытывая приступы психической болезни. Началась она давно, после того, как Жюно был втянут в опасную интригу женой Мюрата и получил «разнос» от Наполеона. Будучи женат на Лауре Пермон, талантливой, цепкой и честолюбивой женщине, он между тем не отличался осторожностью в своих любовных увлечениях. Зимой 1806/07 г., когда Наполеон был в походе, а Жюно оставлен губернатором в Париже, он страстно влюбился в герцогиню Бергскую, жену Мюрата Каролину. Каролина, не разделяя любовного пыла Жюно, надеялась его использовать, чтобы обеспечить за собой и мужем первую роль в случае смерти императора на поле боя. Наполеон, возвратившись в Париж невредимым, устроил Жюно головомойку. Чуть было не произошла и дуэль бывшего губернатора с Мюратом. Наполеон предотвратил дуэль, но лишил своего давнего товарища расположения[787]. После неудачного похода в Португалию, где Жюно надеялся заслужить маршальский жезл, а затем боев в Испании и на Рейне он оказался удаленным от военного поприща, получив назначение правителем Иллирийских провинций.
Неуемное честолюбие Жюно и память Наполеона о былой дружбе позволили генералу получить назначение в армию, которая готовилась к вторжению в Россию. В конечном итоге 30 июля 1812 г. он оказывается во главе 8-го корпуса, все еще надеясь получить маршальские регалии. Однако психическое состояние Жюно было уже удручающим. В начале 1812 г. он, к примеру, даже перепутал письма, отправленные в один день жене и любовнице баронессе Элизабет Августе Даниэль, вложив их не в те конверты[788]. После Смоленска, у Валутиной горы Жюно, испытывая приступы психического расстройства, не смог выполнить поставленной перед ним важной задачи. Хотя вестфальские солдаты, во главе которых он был, показали себя великолепно, но поведение их начальника удивляло многих. Трудно сказать точно, насколько были справедливы упреки Наполеона, возложившего исключительно на одного Жюно вину за большую неудачу у Валутиной горы, но очевидно, что болезнь генерала сыграла не последнюю роль. Разговоры о его психическом расстройстве, начавшие циркулировать по всей армии, от маршалов до рядовых, не могли не достичь и ушей Жюно, что еще более подавляло его волю[789].
До нас дошло множество писем Жюно, отправленных во время Русского похода. Если в своей деловой корреспонденции и в посланиях любовнице генерал еще сохраняет достойный тон[790], то в письмах жене[791] он уже не считает нужным скрывать свою боль, усталость и желание как можно скорее расстаться с войной. «Никогда не испытывал я так, как сего дня, нетерпения свидеться со всеми существами, которых так сильно люблю! – писал он, к примеру, 6 октября из Можайска. – У меня нет больше никаких других обетов, никаких желаний, кроме одного, чтобы моя Лора и мои дети любили меня… чтобы она была здорова, добра, мила… больше не желаю ничего на свете… Но, моя драгоценная Лора, как далеко отсюда до Парижа!.. Ты не можешь составить себе никакого понятия об этом… Все далекие путешествия только прогулка в сравнении с этим…»[792] Стоит ли удивляться, что перед генеральной битвой Наполеон передал 8-й корпус под общее командование маршала Нея? Однако, не решившись сместить своего старого друга Жюно, он оставил его во главе 8-го корпуса, тем самым лишив вестфальцев деятельного оперативного руководства.
При знакомстве с внутренним миром командного состава наполеоновской армии обнаруживаешь важную особенность: тесные родственные и служебные отношения в соединении с борьбой честолюбий и характеров приводили в среде маршалов и генералов к все более усиливавшимся трениям и столкновениям. Та степень честолюбия, которая до поры до времени благоприятствовала функционированию армейских структур, к 1812 г. переросла свои оптимальные размеры и стала во многом фактором негативного порядка. Наиболее известный пример связан с историей взаимоотношений Мюрата и Даву во время Русского похода. Их части формировали авангард главных сил Великой армии, но из-за несхожести темпераментов и из-за личной предубежденности по отношению друг к другу во взаимодействии пехоты и кавалерии авангарда происходили постоянные сбои. Столкновения двух полководцев стали особенно усиливаться по мере приближения дня генеральной битвы. «…Принципиальной позицией Неаполитанского короля является его нежелание быть под командой маршала Даву», – отметил в письме генерал Маршан, командир 25-й дивизии 3-го армейского корпуса[793]. Это привело к тому, что Наполеону далеко не во всем удалось обеспечить подготовку к сражению, а в ходе него – эффективное взаимодействие пехоты и кавалерии. Французская кавалерия, сильно ослабленная к генеральной битве, хотя и смогла сыграть решающую роль на некоторых участках боя 7 сентября, оказалась совершенно расстроенной к его окончанию.
В постоянных стычках между Мюратом и Даву Наполеон занимал двойственную позицию. С одной стороны, он понимал справедливость аргументов Даву, не желавшего без нужды утомлять и расстраивать пехоту, с другой – его собственное решение как можно скорее и любой ценой догнать русскую армию заставляло его не останавливать Мюрата в необдуманном расходовании сил кавалерии. Внутренне Наполеон, по-видимому, был солидарен с Мюратом, но не хотел этого обнаруживать. Когда обвинения Даву в ходе этих нескончаемых стычек стали уже затрагивать честь Мюрата, наполеоновского зятя, император получил формальное право проявить свое нерасположение к Даву. В день сражения корпус Даву оказался раздробленным: две дивизии были вручены командованию принца Евгения, одна – оставлена в резерве, а маршал должен был с двумя оставшимися штурмовать Багратионовы «флеши», что закончилось неудачей. Предложение Даву обойти в ночь на 7-е левый фланг русских, используя для этого весь 1-й корпус и войска 5-го корпуса, Наполеоном было отвергнуто с раздражением. «Рациональные» объяснения этого шага, которые обычно дают военные историки, явно нуждаются в уточнении и с личностно-психологической точки зрения.
Столкновения Даву и Мюрата, до известной степени провоцируемые Наполеоном, втягивали в свою орбиту генералов, подчиненных Неаполитанскому королю и герцогу Экмюльскому, а это, в свою очередь, вызывало конфликты в отдельных армейских частях. Тирион, старший вахмистр из 2-го кирасирского полка, вспоминал, как их дивизионный начальник генерал А.-Л.-Д. Сен-Жермен, буквально следуя приказам Мюрата, совершенно измотал людей и лошадей своих полков. Офицеры и рядовой состав были настолько взвинчены губительным действием приказов Сен-Жермена, что решились на открытый конфликт с ним[794].
Оставляли желать много лучшего в день Бородина и личные взаимоотношения между Наполеоном и его правой рукой, начальником Главного штаба маршалом Бертье. Еще в Гжатске император допустил по отношению к Бертье непозволительную резкость, после чего начальник штаба больше не присутствовал на обедах императора вплоть до Можайска[795].
Менее очевидны факты, говорящие о внутреннем конфликте между Наполеоном и Ю. А. Понятовским. В Смоленске Наполеон незаслуженно задел национальные чувства Понятовского, усомнившись в воинской доблести вверенного ему корпуса. Конфликт этот не стал далее разрастаться. Понятовский смог сдержать чувства негодования, однако в действиях императора с той поры все более стали угадываться оттенки недоброжелательства к польскому князю и его корпусу. В 18-м бюллетене, где Наполеон восторженно объявил миру о Бородинской битве и доблести своих воинов, только о Понятовском было сказано, что он «сражался за леса с переменным успехом»[796].
Вообще, если та часть Великой армии, которую составляли солдаты и офицеры, являла собой достойный восхищения социальный организм, то генералитет, особенно высший генералитет, во многом, говоря словами А. З. Манфреда, погружался в «трясину корыстных расчетов, мелкого себялюбия, обмана и лицемерия»[797]. В документах о денежных награждениях за Бородинское сражение поражает та гигантская разница, которая существовала в оплате крови и пота офицерского и высшего генеральского состава. Напомним, что офицеры получали обычно в 1812 г. не более 500 франков в качестве единовременного вознаграждения, в то время как «дотации» генералитета выражались пяти-, а то и шестизначными цифрами. Генерал Груши получил 18 440 франков, генерал Маршан – 24 665, генерал Фриан – 26 934, генерал Бельяр – 27 130, маршал Ней – 28 326, генерал-адъютант Мутон – 32 178, генерал Красинский – 35 867, Бертран – 36 357 франков… Больше всех, в том числе, видимо, в качестве компенсации за контузию, получил Даву – 293 201 франк 47 сантимов![798] Наполеон не забывал и семьи погибших генералов. Так, графиня Гюден, муж которой погиб у Валутиной горы, по декрету 15 октября стала получать пенсию в 12 тыс. франков[799]. Сын генерала Ромëфа, умершего от раны, полученной 7 сентября, по декрету от 26 сентября приобрел титул барона и ту «дотацию», которую имел генерал[800]. И так далее, и так далее.
Солдаты и офицеры все более ощущали ту пропасть, которая была между ними и тесным мирком высших начальников. Стендаль (А. Бейль), который прикоснулся к этому мирку, но не попал в него, так передал чувства многих, участвовавших в Русском походе: «…я увидел в нескольких шагах от себя двух или трех убитых… генералов, и у меня вырвались слова, которые могли погубить меня: “Несколькими наглецами меньше!”»[801]
2.4.5. Армия, Гвардия и Режим
Переходила ли эта антипатия по отношению к узкой группе высшего генералитета, существовавшая в армии, границы морально-нравственного осуждения? В этой связи, без сомнения, интересны события, связанные с известным заговором генерала Клода-Франсуа Мале в Париже 23 октября 1812 г. Убежденный республиканец, Мале впервые пытался организовать заговор в 1807 г., однако был арестован, посажен в парижскую тюрьму Ла Форс и обвинен в принадлежности к тайному республиканскому обществу «филадельфов». 23 октября 1812 г. он бежал из тюремной больницы и, объявив о том, что Наполеон погиб 7 октября в Москве, а Сенат провозгласил Республику, увлек вместе со своими немногочисленными сторонниками 10-ю когорту Национальной гвардии. Министр полиции А.-Ж.-М. Савари и префект Парижа Е.-Д. Пакье были арестованы, комендант Парижа генерал Юлень убит. Однако благодаря штабному полковнику Дусе и другим офицерам Мале был разоблачен, арестован и вместе с другими тринадцатью заговорщиками расстрелян. Был ли это заговор одиночки и его немногочисленных сторонников либо «дело Мале» отразило существование в 1812 г. широкой организованной оппозиции Наполеону в рядах армии? Напомним, что после того, как Ш. Нодье в 1815 г. заявил о существовании обширного заговора, историки смогли как опровергнуть это утверждение, так и найти фрагментарные данные, подтверждавшие его[802]. Последней в ряду этих исследований оказалась работа Т. Ленца, который не нашел подтверждений версии Нодье[803].
Работая с письмами, отправленными из Великой армии в России на родину, мы не могли не обратить внимания на те из них, в которых хотя бы вскользь упоминалось о парижских событиях 23 октября и в которых обнаруживалась бы реакция на них авторов. Три письма к Савари, письмо к архиканцлеру Империи Ж.-Р. Камбасересу и военному министру А.-Ж.-Г. Кларку, отправленные Наполеоном 11 ноября из Смоленска, известны давно. Они продолжают храниться в «фонде Аракчеева» в РГВИА[804]. Письма отразили явную обеспокоенность Наполеона произошедшими событиями. Впрочем, обращает на себя внимание то, что император получил известие о них от Савари еще 6 ноября, но отреагировал только 11-го, после депеши Кларка. Туган-Барановский объяснил это разницей в оценках Савари и Кларком масштабов заговора. В целом Наполеон, не скрывая своего удивления и обеспокоенности, одобрил решения парижских властей в отношении заговорщиков.
Известия о заговоре Мале проникали в Русскую армию не только через правительственные каналы, но и через частные письма. Сохранилось, к примеру, письмо из Парижа графини А. Нансути своему мужу, дивизионному генералу Э.-М.-Л. Нансути, написанное 25 октября. Графиня, в деталях описав обстоятельства дела, назвала его «жалким фарсом, который являлся результатом махинации человеческим сознанием». Ничего, кроме коллективного гипноза, которому поддались власти Парижа, графиня не увидела[805]. Сохранилось также письмо королевы Гортензии принцу Евгению из Сен-Лу от 13 ноября[806]. Упомянув о заговоре Мале, она подчеркнула, что последний бюллетень Великой армии от 20 октября, опубликованный в «Монитёр», поднял во Франции тревогу. Сообщение бюллетеня о том, что армия готовится к отступлению, дало повод опасаться того, что это «заставит думать весь мир, будто император может быть мертв».
Чины Великой армии, находившиеся в данное время в Смоленске и посвященные в эту новость, живо откликнулись на сообщения или слухи о «заговоре Мале». Тон писем был разный. Министр государственный секретарь Дарю, например, выразив уверенность, что жена встретила ложное сообщение о смерти императора спокойно, посвятил письмо описанию своих личных новостей[807]. В ответ на сообщения о слухах в Париже по поводу смерти императора генерал А.-Ф. Делаборд лаконично отписал: «Наш Бог хранит этого великого человека; он отлично себя чувствует, его здоровье не выказало признаков ухудшения в эту кампанию, несмотря на гигантские труды»[808]. «Известие о смерти императора, – написал своей жене маршал Мортье, – не могло взволновать нас ничуть, потому что мы все знали, что он наслаждается отменным здоровьем, но наше первое беспокойство было за Римского короля и императрицу. Господь защитил их… но я думаю о несчастьях, которые на нас обрушатся, если мы потеряем императора, и это единственная мысль, которая не дает мне покоя»[809]. В ответ на письмо государственного министра Ж.-Б. Шампаньи от 24 октября, в котором тот сообщал о деталях заговора, Дюрок заметил, что «легко можно представить, как воспринял император это известие»[810].
К сожалению, до нас дошло только два письма, авторы которых не принадлежали к генералитету. Это письмо некоего Риве (Rives) и некоего Лекронье (Lecrosnier), по-видимому, военных чиновников. Риве, узнав о заговоре, отписал неизвестному лицу, что армия «не перестала быть победоносной» и что «Император, Неаполитанский король, принц Невшательский, в общем, все высшие лица армии чувствуют себя отлично…»[811]. В тот же день, 10 ноября, отправил письмо жене Лакронье: «Несмотря на то что произошло в Париже, все чувствуют себя хорошо», и далее – «все это напоминает те слухи, которые циркулировали во время нашей Венской кампании»[812].
Конечно, было бы слишком наивным надеяться найти в письмах из Великой армии послание, где бы скрытый «филадельф» излагал свое мнение о заговоре Мале. Но все же те крупицы, которыми мы располагаем, позволяют предположить, что те чины Великой армии, которые узнали о событиях в Париже, не были склонны опасаться широкого республиканского заговора. Опасения были связаны, во-первых, с тем резонансом, который заговор мог бы вызвать в подвластных Наполеону европейских столицах, во-вторых, с интригами, которые могли исходить в Париже от кого угодно из числа стоявших близко к власти особ, в-третьих, с общей неблагополучной ситуацией во Франции, связанной с массовым голодом начала 1812 г., когда психика простого люда стала чрезвычайно восприимчива к любым слухам, а тем более слухам о смерти императора в далекой Москве. Наполеон знал, что парижане готовы были поверить чему угодно и что вся его хорошо продуманная система господства могла рухнуть из-за простого слуха!
Другими словами, в 1812 г. армия в целом продолжала оставаться эффективной машиной, преданной своему императору и открыто еще не обнаруживающей глубоких социальных противоречий, начинавших проявляться в ее основаниях. Но вместе с тем она уже и не могла гарантировать абсолютной безопасности режиму. Тем более что в высших ее эшелонах, наиболее чутко реагировавших на настроения «нотаблей», происходил процесс разложения. Наполеон чувствовал, что обогатившаяся и ставшая самостоятельной верхушка Империи могла поддаться искушению низложить его, провозгласив своим государем более покладистую персону.
Впрочем, среди институтов Великой армии 1812 г., причем не только среди высшего генералитета, начали проявляться признаки кризиса. Экстремальные условия русской кампании обнажили все недостатки военной администрации. Нельзя сказать, что Наполеон уделял улучшению деятельности этой структуры слабое внимание, скорее наоборот[813]. Но, во-первых, масштабы военных операций в России потребовали максимально возможного увеличения размеров администрации. Фезенсак, к примеру, вспоминал, что когда Бертье в Вильно сделал смотр администрации, то «на расстоянии она выглядела как армия, построенная к битве»[814]. А во-вторых, начало внутреннего кризиса режима неминуемо должно было проявиться среди армейских кругов, прежде всего в этой структуре.
Военная администрация, особенно в системе снабжения, показала несостоятельность еще до начала военных действий. С открытием кампании ситуация с обеспечением быстро двигавшихся войск стала просто катастрофической. Накануне Бородина, 3 сентября, Наполеон написал министру военного снабжения Лакюэ: «За 20 лет, в течение которых я командую французской армией, я не видел военной администрации более никчемной: нет ни одной личности. Те, которые посланы сюда, – без способностей и без знаний»[815]. И все же головные силы Великой армии смогли выдержать Бородинский бой и вступить в Москву. Наполеон был уверен, что ресурсы русской столицы смогут на время компенсировать развал системы тыловых служб. Однако Москва готовила сюрприз…
Среди социальных институтов Великой армии особое место занимала императорская гвардия. Ее личный состав не только отличался отменными боевыми характеристиками (прежде всего, Старая и Средняя гвардия), но и занимал особо привилегированное положение в системе материального стимулирования и отличий, существовавшей во французской армии. Попасть в гвардию было заветной мечтой (часто неосуществимой) почти всех армейских солдат и офицеров[816].
Рядовые и унтер-офицеры имели старшинство в два чина по сравнению с армейскими, получали жалованье вчетверо бóльшее, располагались в лучших казармах, обслуживались превосходной системой вещевого и продовольственного снабжения и т. д. «Гвардейский осел имеет чин мула», – говорилось в одной солдатской шутке, ходившей по армии в разных вариантах.
И вместе с тем бросается в глаза, что гвардия не так уж часто использовалась императором на поле боя. Как это ни покажется странным, но на факт того, что реально гвардейский резерв до 1812 г. еще ни разу не решал участь сражений, впервые обратил внимание только в 1999 г. О. В. Соколов[817]. Гвардия являлась не просто элитным военным соединением, призванным блестяще выполнять боевые задачи, но прежде всего политическим институтом, обеспечивающим опору и безопасность режима. «Общество Парижа, – заявил однажды Наполеон, – не имеет никакого влияния на них [гвардейцев]. Они целиком зависят от меня…»[818] Реальным главнокомандующим гвардией был только сам Наполеон, и никто более. При этом особо привилегированное положение гвардейцев к 1812 г. привело к образованию между ними и солдатами обычных частей глубокой социальной и человеческой пропасти. С одной стороны, каждый солдат-армеец мечтал попасть в гвардейский корпус, с другой – испытывал к гвардейцам чувство черной зависти, нередко переходящей в ненависть. К началу русской кампании за гвардейцами уже прочно закрепилась слава плохих товарищей, и марш на Москву только подтвердил это. Пребывание в Москве, где гвардия развернула бойкую торговлю награбленными вещами, не улучшило мнения о них. А во время отступления солдаты гнали от себя прочь отставших гвардейцев или даже убивали.
Таким образом, гвардия Наполеона была своеобразным аналогом преторианской гвардии римских императоров, обеспечивавшей личную власть цезаря. И с этой точки зрения роковое решение Наполеона под Бородином, когда он не использовал гвардейского резерва, чтобы завершить поражение русских, следует рассматривать не только с военной точки зрения или через призму эмоционально-психологического состояния императора, но и с политических позиций. Как и ранее, гвардия была призвана решать, прежде всего, не военные задачи, но задачи обеспечения прочной власти императора.
Многие проблемы, затронутые в этом параграфе, заставляют нас в заключение остановиться на одном из главных вопросов, который призван прояснить природу наполеоновского режима в целом. В исторической литературе давно обсуждается проблема наличия в эпоху Первой империи во Франции некоего подобия милитаристской диктатуры, при которой все сферы жизни контролировались военными, а экономика и социальная жизнь были подчинены интересам офицерской корпорации во главе с Наполеоном. Пытаясь прояснить этот вопрос, французские историки в 1970-е гг. обратились к исследованию двух тесно связанных между собой институтов французского общества времен Наполеона – к системе имперского дворянства и ордену Почетного легиона[819]. Чуть позже в обсуждении этих проблем приняли участие англоязычные и советские историки[820]. При этом суждение о существовании при Наполеоне диктатуры замкнутой военной корпорации встречалось только у англоязычных авторов (например, у Дж. Линна и Ч. Дж. Исдейла). Отечественные историки, характеризуя наполеоновский режим как авторитарный правого типа и отмечая общую тенденцию французского общества к уменьшению мобильности социальных структур, все же делали вывод о существовании режима «прогрессивного цезаризма» (Д. М. Туган-Барановский). Менее неоднозначно можно толковать выводы французских исследователей. С одной стороны, они делали вывод, что имперское дворянство вполне можно было назвать новым классом, но классом открытым. То, что военные составляли в нем значительную часть, не означало, что военный статус был главным критерием для аноблирования. С другой стороны, французские авторы показали возникновение во Франции в начале XIX в. «закрытого общества», построенного на основе династических связей и строгой иерархии и проникнутого целым комплексом противоречий.
На основе материалов, характеризующих Великую армию 1812 г., выскажем свое мнение. Вряд ли следует рассматривать империю Наполеона как своего рода результат узурпации кликой военных политической власти, поставивших ресурсы Франции и Европы на службу своим корпоративным интересам. Военные играли в обществе Первой империи значительную, но не всеохватывающую роль. Еще более ошибочным было бы ассоциировать наполеоновский режим с тоталитаризмом ХХ в. (а такие попытки делались[821]), хотя, без сомнения, в нем проявились некоторые элементы, которые в дальнейшем станут характерными для тоталитарных обществ. Многое заставляет полагать, что мир наполеоновской Франции, наполеоновской Европы и наполеоновской армии функционировал как некое переходное образование, вобравшее в себя и структуры Старого порядка, и элементы возникавшего индустриального общества. Известная мобильность социальных институтов сочеталась в нем с тенденцией возвращения к старым сословным порядкам. Достаточно полно это проявилось в функционировании механизмов наполеоновской армии. Многое в них зависело от взаимодействия многочисленных микроструктур, составлявших вместе гигантский организм: от проявлявшихся симпатий и антипатий во взаимоотношениях генералитета, готовности или неготовности отдельных солдат и их командиров проявить волю и находчивость до решения малозначительных повседневных бытовых вопросов. Все оказалось важным и решающим в те драматические дни 1812 г.
И все же когда и почему это соотношение прочности и распада составлявших Великую армию элементов прошло свою критическую отметку и привело к надлому наполеоновского войска? Где был кульминационный момент этой драмы? Был ли он связан с Бородинским боем или был вызван иными событиями? Ответить на эти вопросы возможно будет только тогда, когда мы последовательно проинвентаризируем элементы физической жизни наполеоновского солдата, его ментальные образы и мотивы поступков, а затем обратимся к тому, что же происходило с Великой армией накануне, в ходе и сразу после Бородинского сражения.
2.5. Структуры повседневности
Нетерпеливому историку, изучающему военные события наполеоновской эпохи и обратившемуся с этой целью к дневникам и воспоминаниям солдат, может показаться странным, с какой дотошностью авторы фиксировали на бумаге или в сознании чисто бытовые, казалось бы, малозначимые вещи. Но для участника событий тех лет именно вопросы куска хлеба или глотка воды, хорошего или дурного ночлега, стоптанных башмаков или порвавшегося мундира были главными, не только определявшими физическое состояние, но нередко составлявшими вопрос жизни и смерти.
2.5.1. Питание
Первое, что должно нас заинтересовать в этой связи, – это характер и качество питания наполеоновского солдата 1812 г. В идеале простой деревенский парень или парень из городского предместья, попав в армию по конскрипции, сразу должен был ощутить огромную разницу в пище, которую он ел раньше и ест теперь. При этом следует помнить, что к началу XIX в., говоря словами Ф. Броделя, «биологический старый порядок» еще был прочен. Даже в нормальные времена народ питался очень плохо. Мясо, особенно на севере Франции, люди ели редко, а голод был совершенно обычным явлением[822]. Если нормальным потреблением энергии для взрослого человека считается 3 тыс. ккал в день, то реально, скажем, в Провансе в начале XIX в. крестьянин получал 1,5–2 тыс. ккал. Причем если при тяжелом физическом труде человеку необходимо как минимум 4–5 тыс. ккал в день, то это означает, что ощущение голода было для французского крестьянина постоянным явлением[823]. К этому следует добавить почти полное отсутствие в пище сахара, недостаток витаминов и высокий удельный вес алкоголя.
В армии ситуация была иной. Командование строго следило, чтобы у солдата было два приема пищи в день: первый – в 10 утра, состоявший из супа, сваренного из говядины или баранины с овощами и так называемым «суповым хлебом» (белым хлебом, клавшимся перед окончанием варки сверху в суп); второй – ближе к вечеру, представлявший собой либо тоже суп, либо вареный картофель, заправленный луком, в сливочном масле. Пил солдат водку, смешанную с водой (1 часть водки и 6–7 частей воды), дешевый коньяк, пиво, вино. 4 мая 1809 г. Наполеон закрепил перечень продуктов, которые солдат должен был получать каждый день[824]. В зависимости от времени года, погоды, климата, страны, в которой пребывали войска, меню могло меняться. Даву, например, накануне Русского похода постоянно учитывал это[825].
Вообще, прием пищи играл и важную социальную и социально-знаковую роль. Если в эпоху Старого порядка каждый социальный слой потреблял определенный сорт хлеба и народные массы питались черным и серым, а высшие слои – белым, то теперь армия постоянно давала солдату, вчерашнему крестьянину или подмастерью, белый хлеб (как мы уже упоминали, так называемый «суповой хлеб»). Сам прием пищи, осуществлявшийся в идеале регулярно, являлся символом порядка и заботы власти о своем солдате. Обычно 5–8 человек ели из одного котелка, черпая из него попеременно своими ложками, и эта маленькая группа, капральство, или, как ее еще называли, «котелок», была своего рода первичной социальной ячейкой армейского организма. Индивидуальная посуда (тарелки или миски) была только у гвардейцев, выделяя их из общей армейской массы[826].
Когда солдат уходил в поход, он должен был получать ежедневный пищевой рацион, тоже определенный военным законодательством[827]. Стандартный рацион солдата включал в себя: 550 г хлеба (на 3/4 пшеничного, на 1/4 ржаного; обычно такой «походный» хлеб выпекался круглой формы, чтобы его удобнее было носить), 30 г риса, 60 г сухих овощей, 240 г рыбы, 200 г соленого мяса, 16 г соли, 1/4 литра вина, 1/16 литра коньяка, 1/12 литра уксуса. Лейтенанты получали 1,5 рациона, полковники – 3, маршалы – 24[828]. Энергетическая ценность такого рациона была (без учета спиртного) примерно 8 тыс. ккал, и этого было более чем достаточно для взрослого человека, занятого тяжелым физическим трудом. При этом, так как сухари были чрезвычайно непопулярны у французов (в то время как немцы их неохотно, но ели), командование особое внимание традиционно уделяло сооружению полевых печей для хлебопечения. Небольшая команда, состоявшая из четырех мастеров и четырех помощников, могла соорудить стандартную армейскую печь за 12–14 часов. После двух часов просушки в ней можно было печь. Если запасы топлива были достаточны, то 40 таких печей могли произвести в день хлеба для 100 тыс. человек. Однако условия русской кампании не позволяли организовать постоянную централизованную выпечку хлеба. Поэтому многие солдаты пытались печь сами. Не имея к этому навыков и осуществляя хлебопечение в крестьянских домах, они зачастую устраивали пожары[829].
Немаловажной проблемой стал также помол зерна. Предполагая, с какими трудностями в этом плане столкнется армия, Наполеон приказал организовать производство и раздачу небольших ручных мельниц, с помощью которых можно было намолоть 30–40 фунтов муки в час. Они не только отличались несовершенством, но и раздача их была произведена поздно, в основном уже перед отступлением, когда молоть, собственно говоря, было нечего. Поэтому солдаты мололи зерно нередко между камней, а то и попросту бросали немолотое зерно в суп.
Растянутость коммуникаций и серьезное расстройство администрации заставили Наполеона еще задолго до Бородинского сражения начать уменьшение официально установленных рационов. 9 июля в Вильно, планируя дальнейший бросок вперед за ускользавшей русской армией, он распорядился установить следующий рацион: 330 г хлеба, 60 г риса, 450 г мяса; о других продуктах не было сказано ничего. Причем сухари император приказал попридержать до «двух последних дней пути», когда рацион должен был составить 270 г сухарей, 60 г риса и 450 г мяса[830].
Но каково было реальное положение дел? Еще до начала кампании обеспечение продовольствием выглядело крайне тревожным. Особенно туго приходилось французским союзникам, магазины для которых при вступлении в Польшу оказались закрыты. Поэтому союзным контингентам не оставалось ничего другого, как скорейшим образом осваивать французскую систему грабежа местного населения. Перед началом движения к Неману командование приказало создать для каждой части продовольственный резерв. К примеру, 30 мая Ней распорядился собрать до 2 июня 800 голов скота для вюртембергского корпуса, при этом «сохраняя строгую дисциплину»[831]. Несмотря на последние слова приказа о дисциплине, все это выглядело в разоренной местности как прямое поощрение к грабежу. Даже за хорошие деньги купить что-либо из съестного было тяжело[832].
И все же к началу кампании ситуацию с продовольствием вряд ли можно было назвать катастрофической. Солдаты боевых частей вполне сносно питались. В корпусе Даву, например, дабы не быть в зависимости от перебоев централизованного обеспечения, была предусмотрена автономность существования солдата в течение 15 дней! В ранце каждого пехотинца 1-го корпуса было 4 больших сухаря, около 5 кг муки в холщовом мешке, в сумке через плечо – два хлеба по 1,5 кг каждый[833].
Однако к концу июня проблемы с продовольствием начались даже в гвардии. К 27 июня запасы выпеченного хлеба закончились в гвардейской артиллерии, части Молодой гвардии прикончили хлеб и сухари к 29-му и вынуждены были перейти к муке[834]. Армейские части к тому времени испытывали, конечно, бóльшие трудности. Г. Роос, главный хирург 3-го вюртембергского конноегерского полка, утверждал, что уже к Вильно не только хлеб, но мука и водка стали большой редкостью[835]. Надежды на то, что в Вильно удастся захватить русские запасы продовольствия, не оправдались. И дело было не только в том, что припасы были своевременно вывезены или уничтожены русскими, но также и в том, что начались все более заметные трения среди чинов наполеоновского командования. Перед вступлением в Вильно командир 2-го кавалерийского корпуса Монбрён получил приказ от императора как можно скорее войти в город и захватить продовольственные магазины, еще не уничтоженные отходившими русскими. Однако Мюрат, командующий резервной кавалерией, оскорбленный тем, что Монбрён получил приказ через его голову, помешал его выполнению. Магазины были сожжены. Вся эта история закончилась совсем уже необычно для Великой армии, когда Мюрат попытался свалить вину на Монбрёна, а генерал, оскорбленный до глубины души, допустил уж совершенно невообразимую вещь, бросив шпагу и заявив, что готов сражаться последним волонтером[836].
В июле трудности с продовольствием не могли не усилиться еще больше. «…Солдаты без хлеба, лошади без овса», – записал 8 июля адъютант Нарбонна Кастелан[837]. «Поставленный хлеб так плох, – писал на родину 16 июля из Гродно вестфальский солдат Рункель, – что его невозможно есть, а стоит очень дорого, за один хлеб нужно платить 8 больших грошей, а испечен он из муки грубого помола, да еще не выпечен как следует, так что ложится в желудок, как свинец… мясо тоже очень дорого, наполовину испорченное, и все же вынуждены есть – другого ничего нет»[838]. Конечно, нельзя сказать, что централизованное снабжение войск продовольствием совершенно отсутствовало: припасы привозились из тыла, кое-что удавалось захватывать на русских складах[839]. Но этого было очень мало.
Вся эта ситуация выглядит на первый взгляд совершенно непонятной. Наполеон осуществил перед походом на Россию небывалые ранее приготовления, сосредоточив недалеко от русской границы огромные продовольственные запасы и значительно увеличив военный обоз (общее число батальонов военных экипажей только с начала 1812 г., создав 9 новых, император довел до 23). Четыре тома документов, собранных и изданных в конце XIX – начале ХХ в. Л. Маргероном о подготовке к русской кампании, неопровержимо свидетельствуют о том, что Наполеон отдавал себе отчет в трудностях предстоящей войны и пытался исключить любые случайности[840]. Что же произошло? Произошли три вещи.
Во-первых, эффективность администрации Великой армии 1812 г. оказалась необычайно слабой. Причины этого скрывались как в углублении внутренних, часто невидимых, факторов распада военного организма имперской Франции, о чем мы уже писали выше, так и в чрезмерном увеличении численности группировки вторжения. Уровень развития транспортных средств и коммуникаций еще не давал административных и технических возможностей для осуществления такого рода операций. Во-вторых, нельзя сбрасывать со счетов и совпадения многочисленных привходящих факторов, чаще всего связанных с природными явлениями и оказавшихся психологически неожиданными для Наполеона, его офицеров и солдат. Ж. Морван верно подметил, что, отправляясь в поход, старые солдаты пренебрегли припасами, помня о беззаботности прежних кампаний, а конскрипты нередко следовали их примеру из чувства подражания и надеясь избавить себя от чрезмерной поклажи[841]. Наконец, в-третьих, и это, пожалуй, являлось главным, Наполеон в планировании всей кампании исходил из порочной идеи быстрого военного решения конфликта с Россией путем разгрома русских армий в западных областях империи[842].
Итак, к 25 августа, к началу марша на Москву от Смоленска, весь расчет Наполеона мог строиться только на скором поражении русской армии в генеральном сражении, стремительном вхождении в Москву и быстром заключении мира.
Как же питались солдаты, бросившиеся 25 августа вдогонку за русской армией и оказавшиеся на Бородинском поле? Нехватка хлеба была уже обычным явлением. Система армейских пекарен могла обеспечить только тыловые части или войска на флангах, но не главные силы, идущие к Москве. Поэтому солдаты сами пытались печь хлеб, используя разные способы, но в условиях биваков чаще всего зажаривая тесто на угольях и в пепле. Иногда муку, если она была, просто засыпали в воду и варили, либо делали из муки и воды шарики и бросали в суп. Такое варево, иногда с добавлением хлебных зерен и свечного сала, называли «пульта». Те же хлебные припасы, которые удавалось захватить у русских, чаще всего состояли из ржаных сухарей («biscuit russe»), и французы, правда в отличие от немцев, есть их не могли. Столь же разочаровывали ранцы и сухарные мешки убитых русских солдат, где обычно обнаруживались только черствые и горькие на вкус сухари. Обычной пищей стала конина. Лошади, валявшиеся по сторонам Московской дороги, умиравшие или уже умершие, становились добычей голодных бойцов. Особенным предпочтением пользовались печень и сердце животного, а также еще не остывшая кровь. Другие же части лошадиной туши, приготовленные в спешке, французские солдаты ели с трудом. Конину либо варили, либо зажаривали на угольях или на вертеле. Без соли такое блюдо шло очень плохо, и солдатам приходилось заменять соль ружейным порохом, содержащим селитру. Главным неудобством было то, что порох, брошенный в воду, все окрашивал в черный цвет (язык и рот у многих после такого блюда становились черными). Селитра тонула, а уголь и сера плавали на поверхности, давая большую пену. Хотя селитра делала до известной степени конину сносной, но была едкой и горькой, вызывая изжогу и поносы. Особую проблему составляла вода, которая вплоть до Семлева встречалась редко. Та вода, которую все же находили, была плохого качества и приводила к расстройству желудка. Но иногда не было и ее. Очевидцы наблюдали, как обезумевшие солдаты пытались пить лошадиную или человеческую мочу. Попытки фильтровать воду, взятую из луж или грязных ручьев и речушек, слабо помогали. Пытались копать колодцы, но и это было не выходом – на их дне обнаруживали только грязную желтую воду[843].
Потребление алкоголя в ходе русской кампании было в целом велико. Но солдаты получали, главным образом, шнапс или русскую водку, к которой французский или итальянский желудок совершенно не был приспособлен. Главный хирург Ларрей оценивал ее действие исключительно как наркотическое. Водка на время снимала усталость и возбуждала, но вскоре вызывала полный паралич организма уставшего и голодного солдата. Многие молодые конскрипты стали жертвами этого напитка[844].
Конечно, так питались далеко не все. Часть генералитета не терпела вообще никакой нужды. Довольно неплохо питались и офицеры Главной квартиры. Кастелан написал в журнале, что в Главной квартире он неизменно мог получить «хлеб, полбутылки вина, суп и рагу»[845]. Об обычном своем питании он сделал следующую запись: «Я давал, время от времени, по 20 франков одному курьеру, который готовил нам завтрак и обед. Каждый вечер он клал ко мне в карман небольшой кусок белого хлеба, и я понемногу его ел, когда был голоден; это мне обеспечивало белый хлеб к кофе, который также был со мной»[846]. Следующей категорией, не терпевшей такой нужды, как большинство солдат, была гвардия, прежде всего Старая и Средняя, продолжавшая регулярно получать свои рационы, хотя и заметно уменьшившиеся. Наконец, командование некоторых частей, изначально систематически заботившееся о пропитании солдат, смогло обеспечить им сносную пищу. Примером тому может служить хотя бы 3-й линейный вестфальский полк. Находясь возле Смоленска, офицеры не только организовали доставку продовольствия из тыла, но, скосив хлеба, обмолотив их и перемолов на местных водяных и ветряных мельницах, сделали запас муки. В полку был также запас соли и квашеного теста (дрожжей)[847]. Поэтому ко времени генерального сражения в этом полку большой проблемы с питанием не было. Утром 7-го солдатам было выдано 2 фунта хлеба и удвоенная порция водки. Через день после сражения запасы полка вновь были пополнены: часть нагнал офицер, отправленный накануне с командой для поиска припасов; он привез 8 тыс. фунтов хорошо выпеченных хлебов. 11 сентября один из полковых фуражиров раздобыл даже деликатесы: икру, семгу, консервированные фрукты и вино[848].
И все же этот полк выглядел исключением. В других полках того же 8-го корпуса ситуация с питанием была тяжелой. «Дорогие родители, – писал домой вестфальский солдат И. А. Вернке, – теперь я должен сообщить вам о нашем последнем сражении, перед которым мы три дня голодали и находились на марше днем и ночью. В 4 утра мы пошли в бой с одной капустной кочерыжкой в желудке и так до 10 часов вечера. Тут мы опять ничего не получили и от усталости не могли ничего есть. Потом пришел маркитант, у которого был еще шнапс, у меня было всего три цвангера, которые я ему и отдал за маленькую шнапса, и тогда я снова вернулся к жизни, а то и меня не было бы на свете»[849]. О почти полном отсутствии съестного и воды среди солдат и офицеров 4-го армейского корпуса накануне и после сражения писал Ложье[850]. О том, что солдаты, «не получая никакой пищи в течение нескольких дней, были изнурены трудом и голодом», сообщил Пюибюску «один из главных чиновников армии»[851]. Почти умирающим от голода встретил Кастелан после сражения генерала Дедема из дивизии Фриана. «Я дал ему кусок хлеба, за который он был очень благодарен, и выпил с ним кофе…»[852]
Конечно же, изобилие продуктов у штабных и части генералитета на этом фоне выглядело вызывающим, разрушая еще остававшиеся у кого-то иллюзии о всеобщем братстве в Великой армии. Во время Бородинского сражения лейтенант К. Зуков оказался прикомандированным к штабу маршала Нея. В разгар боя маршал, повернувшись к одному из своих слуг, приказал: «Завтрак!» «В мгновение ока стол был накрыт – он состоял из большой льняной скатерти, раскинутой на земле, и включал такие аппетитные вещи, как масло, сыр, хлеб и прочее. Всевозможные спиртные напитки были в изобилии»[853]. Столь же чудесным образом завтракал на лесной поляне примерно в тот же час генерал Жюно[854]. Позже, в Можайске, где умирали от голода тысячи раненных под Бородином французских солдат, Жюно будет проводить время за столом, уставленным бутылками и всевозможными яствами[855]. Даже во время отступления, когда случаи каннибализма стали не редкостью, Жюно брюзжал по поводу отсутствия хорошего вина и деликатесов. Потерявший свой багаж, он был пригрет в Смоленске генералом А.-Ф.-М. Шарпантье. «…Но у него неважные вина и повар, а потому ты можешь представить себе, что я не доволен подобного рода гостиницей», – отпишет Жюно своей жене[856].
И все же под Бородином голод, который испытывали многие солдаты Великой армии, сыграл удивительнейшую и парадоксальнейшую роль. В известном смысле солдат был поставлен перед выбором – победить или умереть, и это делало его восприятие императорского воззвания, слов командиров и их призывов к победе уникальным. Как ни странно, но голод объединил и сплотил многих солдат, сделав их одновременно склонными к различного рода аффективным действиям. Только необычностью протекания психических реакций у многих солдат Великой армии 7 сентября, обусловленной во многом высокой степенью их возбудимости и раздражительности из-за голода, можно объяснить целый ряд эпизодов Бородинского сражения.
7 сентября под Бородином наполеоновский солдат сражался на пределе своих физических и психических сил. Он был убежден в скором заключении мира и завершении своих страданий. Этим и следует объяснять тот небывалый разгул грабежей, который начался в Москве. Впрочем, корни мародерства, которое разложило Великую армию, были более глубокими. Армия, рожденная в годы революции, ввела в практику обеспечение своих нужд за счет страны-противника. Вначале это практиковалось как «стихийное» мародерство, а затем Наполеон превратил его в официальный и хорошо организованный официальный грабеж при сохранении, если было возможно, дисциплины на низшем, солдатском, уровне. Но уже при подготовке к походу на Россию «стихийное» и «официальное» ограбление населения стали сливаться. Со стороны французских частей мародерство в отношении населения союзных государств вновь стало делом обычным. Советский историк Раткевич, работавшая с документами «вестфальского архива», выявила массу примеров того, как французы, проходя Вестфалию, не только грабили население, но и почти свободно громили королевские продовольственные склады, а в одном из городов даже стреляли в мэра[857]. В этом отношении союзные контингенты вели себя не в пример более сдержанно. Немецкие и даже итальянские части стремились сохранить высокую дисциплину. Вестфалец Лоссберг свидетельствовал, что, когда в Польше один офицер 3-го линейного вестфальского полка грубо потребовал у хозяина дома, куда он был определен на постой, отдельной кровати, он был наказан[858]. Однако после перехода русской границы ситуация с продовольствием деморализующе подействовала и на союзников, которые были вынуждены усвоить практику французских солдат. Уже у Вильно Брандт из Легиона Вислы видел целые толпы мародеров и то, как по всем дорогам тянулись обозы всевозможного награбленного добра[859]. Ко времени марша от Смоленска на Москву грабили уже все. «Наши войска, – писал Лоссберг о своих вестфальцах 31 августа в Вязьме, – конечно, тоже (как вступившие ранее французские части. –
При движении от Смоленска грабежи только усилились. Наполеон, въезжая в Вязьму и оказавшись свидетелем беспорядков, направил свою лошадь в группу грабивших солдат и разогнал их. Он немедленно приказал расстрелять одного из грабивших, которого удалось поймать, но… позже остыл и отменил приказ[862]. В Гжатске, готовясь к генеральному сражению, командиры корпусов безуспешно пытались хотя бы на несколько дней остановить мародерство. Богарне в приказе озабоченно отметил, что число пленных из числа отлучившихся из частей солдат, которых враг берет каждый день, достигает уже многих сотен![863] Но что можно было сделать? Уже давно сами армейские части были заняты организацией партий мародеров, которые должны были действовать в радиусе 10, а то и более километров[864]. «Голод научит всякому промыслу», – был вынужден философски заметить добродетельный Роос, видя, как солдаты его полка обшаривают трупы[865].
Начиная с Гжатска, французские солдаты стали обворовывать своих офицеров. Впрочем, солдаты соблюдали известную «порядочность»: они воровали у «чужих» офицеров, то есть не из своих полков. Один из таких случаев описал Кастелан в своем дневнике. В Гжатске он приобрел 6 бутылок вина за 48 франков и поставил их на подоконник в своей комнате, не обратив внимания на то, что форточка была открыта. Удалившись на 5 минут и возвратясь обратно, он увидел, как «дьявольская рука берет мою последнюю бутылку». «Мой слуга, – повествует он далее, – быстро выбежал отрезать отход этому солдату; я от него потребовал возвратить мое вино, он мне ответил, что взял только одну бутылку и что его товарищ уже все унес. Я не отставал и сильными ударами сабли плашмя заставил его открыть ранец; я обнаружил еще две бутылки. Этот собрат по оружию хорошо знал, что вино принадлежит офицерам, но не офицеру его полка; поэтому все было вполне легально»[866]. Кастелану пока повезло, однако позже в Можайске, 11 сентября солдаты все-таки смогли обобрать его седельные сумы[867].