– Просто опух со сна. Поехали на Олимпийские?
– Нет, – сказал я.
– Зря. А что будешь делать?
– Читать.
– Зря, – повторил он. – Твой могучий интеллект не пострадает, если два-три дня не почитаешь.
– Что ты понимаешь в интеллектах? – сказал я. – Поезжай и прими участие. Может, лавровый венок заработаешь.
Где-то здесь, в лесу, вспомнил я, должно быть озеро. Нет, не то, что на дедовской фотографии, но тоже хорошее. Пойти, что ли, поискать его – и весь день в воде, в пахучих травах, в колыхании света и тени… А ночью – костёр, прохлада, далёкие звезды, звезды, звезды…
Набрать книг, еды – и пять дней блаженной тишины и одиночества…
В следующий миг я схватил видеофон и набрал код Робина.
– Ты ещё не ушёл? – Я перевёл дух. – Я еду с тобой.
– Вот и прекрасно! – Робин пристально смотрел на меня. – Что-нибудь случилось?
– Ничего не случилось. Встретимся через полчаса у станции, ладно?
Ничего не случилось. Решительно ничего. Пилот линии Земля-Луна желал провести праздник Мира, как все. Желал принять участие в Олимпийских играх и веселиться вовсю, как все люди.
Мы встретились с Робином у станции трансленты. Сразу перескочили с промежуточной полосы на среднюю, быструю, и понеслись мимо лесного приволья, мимо мачт инфор-глобус-системы, мимо домиков из гридолита, так умело подделывающего фактуру древесного ствола и шершавого гранита.
Робин принялся расхваливать своего мажордома – это старинное словцо, обозначающее домашний автомат, недавно вошло в интерлинг.
– Настроился на сверхзаботу, – говорил Робин, посмеиваясь. – Непременно хотел мне всучить дождевик и шляпу.
– А мне ленивый попался, – сказал я. – По-моему, он беспробудно спит.
– Ты просто его не включил.
– Может быть.
Транслента широким полукругом огибала старый город. Скучные ряды одинаковых домов-коробок. Серые, многоэтажные. Странно, подумал я: предки были энергичны и умны, а вот в строительстве жилья не хватало им, что ли, фантазии. Впрочем, не в фантазии дело. Дворцы и монументы они умели строить. Помню, какой восторг охватил меня в старом Ленинграде. А старую Венецию не так давно – всю как есть – поставили на новые сваи, теперь уж навечно. Я не любитель музеев, но в Венеции хотел бы побывать. Нет, не в отсутствии фантазии дело. Уж очень много других забот было у предков. А строительные материалы были просто ужасны.
Впрочем, забот и нашему поколению хватает…
В старом городе ритмично бухало, что-то рушилось, взлетали столбы пыли, и вибраторы быстренько свёртывали их. У автоматов не бывает праздников.
Никогда, наверное, не кончится работа по благоустройству Земли. Сейчас вот поветрие – прочь из городов, покончим с уплотнённостью, скученностью, зелёная мантия планеты. Своего рода культ зелёного дерева. Но настанут другие времена, и кто знает, какие новые идеи будут обуревать беспокойный род человеческий…
На миг сверкнула далеко внизу яркой синью река, и мы въехали в новую часть города.
Мы высадились на центральной площади и попали в людской водоворот.
Куда они вечно торопятся, эти девчонки? И почему им всегда весело? Вот бежит навстречу стайка – в глазах рябит от ярких полосатых юбок. Увидели пузатый кофейный автомат, плеснувший кофе мимо подставленной чашки, – смех. Попалась на глаза реклама нового синтетика – смех. Увидали нас, одна шепнула что-то другим, – смех.
Я невольно оглядел себя. Ничего смешного как будто. Костюм, правда, не новый, пластик пообтёрся, потерял блеск.
– Ты прав, пора выбросить, – сказал догадливый Робин. – Пошли в рипарт.
В зале рипарта – полно парней. Разглядывают образцы, спорят о расцветках. Дивное времяпрепровождение! Хотя – праздник. По праздникам рипарты всегда забиты. Ну, где тут мои размеры?
Я вспомнил Стэффорда – серый биклоновый костюм, синий платок. Недурно он выглядел. Вот нечто похожее. Цвет хороший, серый, как дома в старом городе.
У автомата узколицый парень моего роста старательно набирал код этого самого костюма. Потом вдруг отменил заказ, стал набирать другой. Я терпеливо ждал.
– Как думаешь, – обернулся он ко мне, – не взять ли и тот, полосатый?
– Возьми обязательно, – сказал я. – И тот, в розовую клетку, возьми. Ты будешь в нём неотразим. Хватай все, какие есть.
Парень нахмурился:
– Ты со всеми так разговариваешь?
– Только с едоками, – отрезал я.
На нас стали оборачиваться. Парень хмуро меня разглядывал, задержал взгляд на моем значке.
– Ты болен, – сказал он, с сожалением покачав головой.
– Чем это я болен?
– Космической спесью.
Робин потащил меня к другому автомату, ворча нечто в том смысле, что я одичал на Луне и разучился разговаривать с людьми. Мне стало немного не по себе, но я был уверен, что дело тут не в «одичании», а в том, что просто я не люблю, когда набирают больше, чем нужно.
– Откуда ты знаешь, сколько ему нужно? – урезонивал меня рассудительный Робин. – Тебе достаточно одного костюма, а этому человеку понадобилось два – что ж тут такого?
– Вот-вот, – не сдавался я. – Типичная психология едока.
Мы переоделись в кабинах, а старые костюмы сунули в пасть утилизатора. Я взглянул в зеркало – вылитый Стэффорд, только потоньше и ростом пониже и, уж если говорить всю правду, совсем некрасивый. Носатый, с обтянутыми скулами.
Мы вышли на улицу как раз в тот момент, когда из женской половины рипарта выпорхнула пёстрая стайка девушек. Конечно, беспричинный смех и волосы по последней моде – в два цвета. Нам было по дороге, и Робин стал перекидываться с ними шуточками. Я тоже иногда вставлял два-три слова. И посматривал на одну из девушек, что-то в её тонком смуглом лице вызывало неясно-тревожные ассоциации. Это лицо связывалось почему-то с беспокойной толпой.
Вдруг она с улыбкой взглянула на меня и спросила:
– Не узнаешь?
И тут меня осенило. Но как она переменилась за два года!
Ведь была совсем девчонкой – с надёжной отцовской рукой на хрупком плече. А теперь шла, постукивая каблучками, высокая девушка, и на ней сиял-переливался золотистый лирбелон, на котором теперь помешаны женщины, и зелёные полосы на широкой юбке ходили волнами.
– Здравствуй, Андра, – сказал я.
– Здравствуй, Улисс. Будешь участвовать в играх?
– Ещё не знаю. Ты теперь живёшь здесь?
– У нас дом с садом в спутнике-12. Это к северо-востоку отсюда.
– Как поживают родители? – спросил я.
– Они… – Андра запнулась. – Отец снова на Венере.
Я читал, что Холидэй улетел на Венеру в составе комиссии Стэффорда. Значит, он ещё не вернулся. Что-то затянулась работа комиссии, и никаких сообщений оттуда…
– Как он там? – спросил я как бы вскользь. И тут же понял, что ей не хочется отвечать. – Ну, а что ты поделываешь?
– О, я после праздников улетаю в Веду Гумана.
Веда Гумана – гигантский университет, в котором было сосредоточено изучение наук о человеке, – находилась неподалёку от нашего Учебного центра космонавигации.
– Я поступила на факультет этнолингвистики. Ты одобряешь?
Я кивнул. Шла огромная работа по переводу книг со старых национальных языков на интерлинг, и если Андра намерена посвятить себя этому делу, ну что ж, можно только одобрить.
Я понял, что ей хочется расспросить обо мне, но рассказывать ничего не стал. Да и, в сущности, не о чём было рассказывать.
Мы сели в аэропоезд и спустя десять минут очутились на олимпийском стадионе.
Это был не самый крупный стадион в Европейской Коммуне, но и не самый маленький. Его чаша славно вписывалась в долину, окаймлённую зелёными холмами. С одной стороны к стадиону примыкала Выставка искусств – буйный взлёт фантазии, загадочная улыбка, радостный сон ребёнка, уж не знаю, как ещё назвать эти лёгкие строения, кажущиеся живыми существами.
Над стадионом вспыхивали и гасли разноцветные буквы, складывались в слова, рассыпались, плясали. Каждый мог зайти в специальную кабину и набрать нужное слово или фразу – и буквы послушно выстроятся над стадионом. Сейчас висело в голубом небе: «Я подарю тебе, дорогая, лучшую из своих молекул». Это был припев из песенки Риг-Россо в последнем стереофильме.
Гомон, смех, песни. Пёстрый хоровод трибун…
В толпе, подхватившей нас, затерялись Андра и её подруги.
Нас с Робином понесло к западным трибунам.
– Кто эта девушка? – спросил Робин.
– Андра, – сказал я и повторил ещё раз: – Андра. Знаешь что? Мы будем состязаться.
– Ладно. Но когда ты начнёшь петь, жюри попадают в обморок.
– Ну и пусть, – сказал я легкомысленно. – Пусть падают, а я буду петь.
Мы пошли к заявочным автоматам, и вдруг, откуда ни возьмись, бурей налетел на нас Костя Сенаторов.
– Ребята! – закричал он во всю глотку и принялся нас тискать в объятиях. – Тысячу лет! Ну, как вы – летаете? А у меня, ребята, тоже все хорошо! Инструктор по атлетической подготовке. Здорово, а? Хорошо, ребята, замечательно! Знаете где? В Веде Гумана!
– Молодец, Костя! – сказал Робин. – Я подарю тебе лучшую из своих молекул.
Костя зашёлся смехом.
– Вы – заявлять? Правильно, ребята, замечательно! Ну, увидимся ещё! – Костя нырнул в толпу.
А я вспомнил, как Костя бил кулаком по рыхлой земле, и лицо у него было страшно перекошено, и он завывал: «Уй-ду-у-э…» Молодец Костя, не раскис, нашёл себя в новом занятии. Не всем же быть пилотами.
Робин уже опять перешучивался с девушками. Я потащил его к заявочному автомату. Запись заканчивалась, а атлетов, желающих состязаться, было сверх меры. Но для нас, космолетчиков, сделали исключение, пропустили вне очереди, и мы получили номер своей команды и личные номера.
В десятке, которая нам противостояла, я узнал узколицего парня из рипарта. И конечно, этот едок оказался моим соперником. Такое уж у меня счастье – жребий всегда выкидывает со мной странные штуки.
Дошла очередь и до нас. Я легко обогнал моего едока на беговой дорожке. Затем нам пристегнули крылья. Я сделал хороший разбег, сильно оттолкнулся шестом, он гибко спружинил и выбросил меня в воздух, а я расправил крылья. Люблю полет! Крылья упруго вибрировали и позванивали на встречном ветру, я вытягивал, вытягивал высоту, а потом перешёл на планирование. Приземление после такого полёта – целая наука, ну, я-то владел ею. Я вовремя сбросил крылья, погасил скорость и мягко коснулся земли. Мой соперник приземлился метров на тридцать позади, несколько раз перекувырнулся через голову, и это обошлось ему в десять потерянных очков.
Стрельба из лука с оптическим прицелом. Лишь две из моих десяти стрел не попали в цветную мишень. Но узколицый стрелял не хуже и набрал столько же очков, что и я.
Потом – фехтование. Я пытался ошеломить противника бурным наступательным порывом, но он умело отразил атаку и заставил меня обороняться, в результате я потерял шесть важных очков.
Разрыв в очках, который мне принесла победа в свободном полёте и беге, сокращался, и мною овладел азарт. Кроме того, было и ещё нечто, побуждавшее меня изо всех сил стремиться к победе. Это нечто, как я подумал потом, восходило к старинным рыцарским турнирам, которые и гроша бы не стоили, если б на балконах не сидели прекрасные средневековые дамы.
Над стадионом плясали буквы, складываясь в слова. Вдруг возникло: «Вперёд, Леон!» Что ещё за Леон? Я метнул диск, чуть не достав до этого Леона, и снова увеличил разрыв в очках. Теперь осталась интеллектуальная часть состязаний. Сейчас я положу этого фехтовальщика на лопатки.
Я попросил его припомнить третий от конца стих из поэмы «Робот и Доротея». К моему удивлению, узколицый прочёл всю строфу без запинки. Ну, подожди же! Надо что-нибудь из более давних времён… И я решил убить его вопросом: «Был ли в истории литературы случай, когда кривой перевёл слепого?» Он поглядел на меня с улыбкой и сказал: «Хороший вопрос». И продекламировал эпиграмму Пушкина:
Затем он задал мне вопрос: кто из поэтов прошлого вывел формулу Римской империи? По-моему, здесь был подвох. Никогда не слышал, чтобы поэты занимались такими вещами…
Нам предложили сочинить стихотворение на тему «Ледяной человек Плутона», положить его на музыку и спеть, аккомпанируя себе на фоногитаре.
Много лет подряд телезонды передавали изображения мрачной ледяной пустыни Плутона, пока в прошлом году не разразилась сенсация: око телеобъектива поймало медленно движущийся белесый предмет. Снимки мигом облетели все газеты и экраны визоров и породили легенду о «ледяном человеке Плутона». Все это, разумеется, чепуха. Планетолог Сотников утверждает, что это было облако метана, испарившееся в результате какого-то теплового процесса в недрах Плутона.
Вот в таком духе я и написал стихотворение. При этом я остро сознавал свою бездарность и утешал себя только тем, что за отпущенные нам десять минут, пожалуй, сплоховал бы и сам Пушкин. Я схватил фоногитару и начал петь своё убогое творение на мотив, продиктованный отчаянием. Впоследствии, когда Робин принимался изображать этот эпизод моей биографии, я хохотал почти истерически. Но тогда мне было не до смеха.
Сознаюсь, мне очень хотелось, чтобы мой противник спел что-нибудь совсем уж несуразное. Но когда он тронул струны и приятным низким голосом произнёс первую фразу, я весь напрягся в ожидании настоящей поэзии.
Вот что он спел, задумчиво припав щекой к грифу гитары:
Короткий вихрь рукоплесканий пронёсся по трибунам. Должно быть, за нашим соревнованием следило много зрителей, настроивших свои радиофоны на наш сектор.
Я опередил противника в решении уравнений. Но в рисовании он опять меня посрамил.
В заключение нам предложили тему для десятиминутного спора: достижимость и недостижимость. Мой противник выдвинул тезис: любая цель, поставленная человеком, в принципе достижима при условии целесообразности. Надо было возражать, и я сказал:
– Достижим ли полет человека за пределы Солнечной системы? Точнее – межзвёздный перелёт?
Он пожал плечами:
– По-моему, сейчас доказана нецелесообразность полёта к звёздам.