– На колу мочало – начинай ф начала! – зашипела упырица.
– И начнем, – сурово сказала рыжая. – Мне тут болтаться некогда, у меня там тридцать девятая неделя заканчивается, знаешь, какие психологические травмы будут у ребенка, если я долго здесь промаринуюсь?
И повернулась к пленнику.
– Ты – Док. Вспоминай давай.
Пленник сжался, дрожа и всхлипывая, замотал головой.
– Я не могу, я стараюсь, я не могу… Простите меня…
Рыжая пару раз моргнула от изумления, ее глаза из оранжевых стали зелеными, потом сиреневыми.
– Что с тобой, Док? – потерянно прошептала она.
– Я не знаю, кто такой Док… Я всё расскажу, что вы хотите знать?
– Что с тобой случилось?
– Что? Как вы сказали?
Рыжая шаг за шагом отступала от него в ужасе.
– Это ты еффе не пробовала его кровь! – мрачно заметила упырица.
– Мы пропали, – подвела итог калавера.
– Ну, это мы еще посмотрим.
Рыжая сглотнула, встряхнулась, опустилась на колени рядом с пленником и обняла его, осторожно, мягко, как живая. Она гладила его по голове, целовала заросшее, грязное лицо, плакала над ним, дышала вместе с ним.
– Бедный, бедный Док… Бедный маленький Док, заблудившийся малыш. Больно. Страшно. Как же ты попал сюда, мальчик? Что тебя сюда привело опять?
– Опять? – слабо удивился пленник.
– Слушай, я расскажу тебе сказку. Жила-была девочка, и девочка хотела лучшего мальчика в мире, принца в красном кафтане, самого красивого и отважного. И все взрослые, что у нее были, всегда говорили ей: не мечтай об этом, принцев не бывает, а если и бывают – всё равно достанутся не тебе. И она поверила своим взрослым. Думаешь, девочка была глупая? Нет, она была всего лишь маленькая и нетерпеливая. Она поверила взрослым, вместо того чтобы подождать, подрасти и проверить самой. Девочки почти всегда так делают. Но эта девочка была еще и упряма, как… Она была упряма, как ты, Док. И она не могла смириться с тем, что ее прекрасный принц – всего лишь выдумка. Она потребовала себе такого. Но никто ей не дал такого принца. Она ведь была еще маленькая, и ее принц был еще маленький, а маленьким принцам же надо учиться, воспитывать в себе лучшие качества и правильные привычки. А не шляться по пустыням и пшеничным полям… И по бушу, где водятся плохие люди и дикие слоны, но это я так, к слову, не обращай внимания. Я говорю о девочке. Эта девочка много читала, она читала слишком много фэнтези, Док, прямо как ты. И, конечно, она знала, что для того, чтобы требовать невозможное, надо принести жертву. Что-нибудь очень дорогое и важное, драгоценное, любимое – или просто живое. Ей как раз подарили на день рождения пушистого озорного котенка. Девочка сначала хотела принести в жертву его. Но не смогла, пожалела. Тогда она залезла в кукольный шкаф, вынула из него трех самых странных кукол, застелила вышитой салфеткой подоконник, зажгла свечу…
Рыжая понизила голос до самых глубин, а после сделала эффектную паузу.
– И оторвала им головы!
– Фрица френова… – пояснила упырица, и калавера криво улыбнулась в знак согласия.
Рыжая вздохнула, переложила голову пленника поудобнее на своих коленях, и продолжила рассказ.
– Невинное дитя! Она не знала, что договариваться неизвестно с кем – пустое дело. Конечно, всегда найдется голодный демон, который съест жертву и не подавится. Только он ничего, ничегошеньки не даст взамен. Так что девочка, конечно, принца себе нашла, но гораздо позже и сама по себе. А три куклы зазря попали в чертог демона Анонуса, куда попадают все такие жертвы неизвестно кому. И оставались в нем неизвестно сколько, потому что здесь нет времени. Их волосы свалялись, лак на их лицах потрескался, краска осыпалась, одежда истрепалась. Они так и рассыпались бы в прах, не состарившись ни на секундочку. Но у одного Дока… ты вспоминаешь, Док? Еще нет? Ладно, я расскажу еще немного. У одного Дока убили того, кто был ему дороже жизни. И этот Док решил тоже умереть, но не просто так, а принести себя в жертву, чтобы вытребовать у неизвестно кого… Ты уже понял, да? Вытребовать другую жизнь себе и своему возлюбленному. Хорошая идея, но. Сколько же раз повторять, что нефиг приносить жертвы кому попало! Толку от этого ноль, зато невинные слабые маленькие создания снова в этом отвратительном и совершенно безвыходном месте, ну сколько же можно-то, а? Я так надеялась, что теперь уж всё закончилось, вот рожусь на свет, хоть и мальчиком, а с нормальной головой… Так нет же! Калавера вот тоже… жениха себе нашла, какого-никакого, а всё-таки. И что теперь? Всё насмарку. Что ж за такое дело несусветное. Голову вытащишь – хвост увязнет. Вернули Тиру жену – и все посыпалось… Теперь мы опять здесь, да еще и Док совсем никакой.
– Я ничего не понял, – сказал пленник. – Кто такой Док? Причем здесь я?
Рыжая бессильно уронила руки и взвыла, как волчица.
– Не паникуй, фефтрица, – сказала девочка-упырь. – Я умею читать разум. От меня ничего не спрячешь. И я пила его кровь. Я уже знаю те слова, которые ему надо сказать, чтобы он все вспомнил.
– А почему я ничего не смогла от него добиться? Мне всегда отвечают! – обиделась рыжая.
– Ты спрашивала его. Когда спрашиваешь, он не может вспомнить. А пока ты рассказывала ему сказку, он пытался ее понять, думал про другое. Вот и всё. Не расстраивайся. Без тебя-то и у меня ничего не получалось.
– Ну ладно, – насупилась рыжая. – Скажи ему эти слова – пусть уже вспомнит, а то у меня там роды начнутся, а я тут.
Упырица опустилась на колени и прижалась лбом к виску пленника, зашептала ему на ухо.
– Ну? – нетерпеливо спросила рыжая.
Но ничего не происходило. Пленник хмурился, морщил лоб – и всё.
Упырица вздохнула и прильнула ближе. Острые клычки царапнули мочку уха. Фр-фр-фр, расслышала рыжая. Пленник никак не реагировал. Рыжая погладила упырицу по плечу, сказала сочувственно:
– Он не узнает слова так, как ты говоришь. Давай я помогу. Упырица, насупившись, прижала рот к ее уху и нашептала заветные слова.
– Ну, вот тебе твои ключи, Док, – нежно сказала рыжая. И тихо, четко произнесла их.
Пленник замер. Он не двигался – но весь переменился в считанные секунды. Видно было, как из безвольной, испуганной маски собирается его собственное лицо, как тело переменяется из безжизненной груды тряпья в измученное, но живое и умелое тело бойца.
– Док, милый…
Калавера подошла ближе, наклонилась над его лицом.
– Теперь узнаешь?
Док смотрел и узнавал ее, узнавал их всех, но они ничего не значили. Всё на свете ничего не значило, на самом деле существовала только ослепительная ясность, выжигающая сердце: очевидность и окончательность потери. Теперь уже ничего нельзя было сделать. Клемс
– Что ж вы, сучки, наделали… Всё теперь зря. Всё зря.
– Тссс, – велела рыжая. – Не ругайся при девочках. Ты такой дурак, что даже говорить с тобой неохота. Ты еще не всё вспомнил, правда? Вспоминай, как ты здесь уже был. Как мы здесь уже были.
И Док вспомнил.
Маленькие, грязные, дрожащие, явно не дети, вообще не люди. Не живые. Но – маленькие и дрожащие. Они сидели на полу, прижавшись друг к дружке, и смотрели перед собой пустыми тусклыми глазами. Док позволил им погреться, и они вползли ему на грудь и сразу уснули, как котята, которых вечно подбирала и выхаживала его сестра Фрида. Он лежал, глядя в темный потолок камеры, и думал о том, что и бред-то у него такой простой и незамысловатый. Ему мерещится, что он дает другим то, в чем так нуждается сам: тепло, отдых, покой. Спаситель – но кто спасет его? Никто. Это хорошо, потому что не спасения он жаждет, а чуда. Возможного, только если ему не удастся спастись.
Кто из них подслушал его мысли? Наверное, упырица, ушастая и клыкастая, толстоногая малютка, тайком и незаметно – как ей казалось, – слизывавшая кровь с его кожи. По крайней мере, она первой проснулась и растолкала остальных, возбужденно шепелявя им в уши, отчего они все стали смотреть на Дока со смесью тоскливого сочувствия и отчаянной надежды.
– Ты можешь забрать нас отсюда? – спросила наконец рыжая.
– Я отсюда никуда не собираюсь.
– Да ладно. А если я скажу, что ты обратился не по адресу, что здесь нет никаких чудес, что всё, что здесь есть, противоположно чуду полностью и абсолютно, и кроме бессмысленной гибели здесь ничего нет и быть не может?
– А ты это скажешь?
– Ха! – нахально воскликнула рыжая. – Я и больше могу сказать. Спорим, я могу сказать то, чего ты не можешь?
– Не надо, – попросил Док.
Но рыжая не была милосердна. Или наоборот, слишком милосердна была – не помиловала.
– Клемс умер, – сказала она.
– Ты помнишь, как это было, Док.
– Помню.
– И ты сказал: зачем ты сказала это. Помнишь?
– Помню.
– И я сказала: если ты тоже сможешь сказать это, ты выйдешь наружу и вынесешь нас. А ты не хотел. И я объясняла тебе, что здесь ты ничего не добьешься, не вернешь вас с Клемсом в другой жизни, не увидишь его никогда, если останешься здесь. А ты не верил. Помнишь, Док?
– Помню.
– Но ты сделал это. Ты помнишь? Помнишь, почему ты это сделал, Док?
Док кивнул с закрытыми глазами.
Они были маленькие и слабые, и Док не смог обречь их на гибель, хотя они и так не были живыми, и всего лишь надо было вынырнуть из пучины бреда, отмахнуться от галлюцинации – они растворились бы без следа. Но это было бы там, снаружи, а здесь, в спутанном пространстве бреда, они были – и как он мог согласиться с их гибелью? Они были грязные, оборванные, со стершейся краской и выщербленными глазами, с колтунами в волосах и с отбитыми носами – куклы. Они спали, прижавшись друг к другу, они перешептывались и вздрагивали, как испуганные дети. Он смотрел на них и качал головой в немом протесте. Он не хотел отказываться от последней надежды, но вот какой была на самом деле ее цена: не его смерть и даже не бесконечность пыток, а всего лишь наблюдать за тихой гибелью трех нелепых старых кукол. Какой уж тайгерм, подумал Док. Я даже этого вынести не могу.
И он прижал их к груди и сказал правду.
Четыре кошки его сестры усердно вылизывают миски, в окнах дома напротив закат застыл золотой слюдой. На столе лежат три куклы. Они благоухают мылом и кондиционером для белья – по наитию Док использовал его для их канеколоновых волос.
Док слышит, как звонит звонок в прихожей, удивляется, идет открывать. За дверью – Фрида. Она выпаливает на одном дыхании:
– Сайс позвонил, представляешь, я уже в аэропорту, а он такой: встречай, еду. Ну, к утру будет, значит. Извини, что так получилось, кто мог знать! Ты можешь остаться, ты нам не помешаешь.
Она вносит в кухню пакеты с продуктами, как попало запихивает их в холодильник, включает духовку, всё это – не останавливаясь ни на миг и не прекращая монолога.
– Ты правда не помешаешь, даже не сомневайся, Сайс будет рад…
И замирает, увидев на столе, на расстеленном полотенце голых мокрых кукол.
– Где ты их нашел? – медленно спрашивает она, щурясь, как будто внезапно стала близорука и не может их разглядеть с трех шагов.
– На чердаке, – спокойно отвечает Док.
– А я думала, что сломала… И выкинула их.
– Я починил, – отвечает Док. – Поправил кое-что. Но кое-что надо еще довести до ума. Я возьму их с собой? Если они тебе не нужны.
– Нет! – вздрагивает Фрида. – То есть, конечно, да – забери. Я уже не играю в куклы.
– А я – да, – говорит Док.
И всё опять начинается с начала или просто продолжается дальше.
Пепел и вода
Потому что пепел – символ смерти и траура, а вода – символ хаоса и гибели. Я подозреваю, что когда-то они означали нечто иное. Но сейчас только так: гибель, смерть, мертвость. Это всё, что я могу вспомнить или прочитать. Ничего другого.
Уже достижение, что я это теперь могу. Стало гораздо легче делать вид, что я живой. Чтобы не привлекать внимания, важно вести себя так же, как местные, слиться с окружающим. Нелегко это сделать, когда вокруг все живые, а ты нет. Живые дышат, трогают всё подряд, оставляют свои следы: частицы кожи, перхоть, волоски, капли слюны, жирные пятна, пот, всё это плотское, ощутимое. Живые изменяют пространство вокруг себя. От них колышется и нагревается воздух, вокруг них преломляется и отражается во все стороны свет, мнутся простыни, пачкается посуда, предметы сдвигаются со своих мест, и живые замечают это, не замечая, что замечают. Но если что-то пойдет не так, как обычно – они обратят внимание, не сомневайтесь. Люди это всегда замечают, даже если не могут понять, что не так. Они тогда просто чувствуют смутное беспокойство, необъяснимую тревогу. И начинают приглядываться, принюхиваться, и рано или поздно тебя раскроют, неаккуратный шпион, и тебе конец.
Поэтому я тщателен.
Сначала мне это совсем не давалось. Я совершал глупые ошибки, которые выдавали меня с головой. Пытался вести себя как люди – но сиденья кресел не продавливались подо мной, мои пальцы проходили сквозь стаканы, как сквозь дым, моя обувь не оставляла следов, когда я входил в помещение с дождя, кстати, прошивавшего меня насквозь.
И было большим облегчением, когда я научился прикасаться к вещам и как-то взаимодействовать с ними. Призраки этого не могут, всем известный факт. Я тоже не могу. Прикасаться к предметам самим по себе, как они есть, для меня недоступно. Но человечество издавна и постоянно создает незримую, неощутимую для живых, нематериальную, но весьма увесистую копию вселенной. Любой сколько-нибудь распространенный и ходовой предмет имеет второй, третий слой: значения. А есть такие предметы, на которых накопилось столько значений, что они стали чуть ли не весомее самих предметов. Эти предметы оказались символами чего-то еще, нематериального: идей, понятий, представлений, событий. И вот их-то я могу… брать, использовать, взаимодействовать с ними. Потому что смыслы нематериальны, ими я могу хоть жонглировать, сноровки хватает. А эти предметы, смыслы которых стали значительнее их самих, предметы-символы, привязаны к своим значениям намертво. Потянешь за смысл – и предмет сдвинется с места.
Зачем мне вообще притворяться живым? Не так просто ответить. Я сам толком не понимаю. Но я стараюсь, как будто это зачем-то нужно, не знаю, мне ли. Как будто на этот раз у меня такое задание. И я помню, как у меня начало получаться.
Я стоял в своей квартире у окна – строго говоря, висел, потому что я не могу опираться на материальные предметы, например, пол, и сила тяготения на меня не действует. Я, скажем так, находился у окна, потому что мне было всё равно, где находиться, а у окна я мог следить за временем суток, чтобы не нарушать принятый на базе режим. Важно было не отвлекаться, чтобы не уплыть сквозь стекло, это привлекло бы ненужное внимание к месту моего обитания. Я находился с внутренней стороны окна и просто так считал проходящие машины, пролетающих птиц, проплывающие облака, самолеты, порывы ветра – всё подряд, лишь бы слева направо, в тот вечер я считал всё, двигающееся слева направо. В другой день – наоборот, а то сверху вниз или снизу вверх, или по диагонали – еще четыре направления, разнообразие увеличивается таким образом, и занятие не сразу надоедает. Я думал о том, как буду считать завтра, представил возможные направления, вспомнил, что где-то видел такую же схему, что бы это могло быть, что-то про ветер… Роза ветров, rosa ventorum, шестнадцать шипов, ни одного лепестка – символ потерянности, поиска пути… Я словно почувствовал, что принадлежу к одному пространству с ней, я тоже… это. Что-то такое, то же самое. Что еще было в этом пространстве?
Я стал осматриваться. Увидел настенные часы и подумал: кажется, часы – символ времени, всего преходящего, бренности человеческой жизни. На столике возле кресла лежала книга, недочитанная мной – между страниц вложен конверт с письмом, на которое я не успел ответить. Может быть, мне было бы не так скучно, если бы я мог читать. Книга определенно является символом чего-нибудь, например, знания. Почему бы нет? Я потянулся за ней, ни на что особо не надеясь. Но книга не пропустила мои пальцы сквозь себя, из-за небрежности жеста я чуть не вывихнул палец об ее неожиданно твердую обложку. В приступе неоправданного оптимизма я плюхнулся в кресло – движением, привычным по прежней жизни. И потерпел неудачу. Со временем привыкаешь ко всему, но зрелище собственных коленей, неуклюже торчащих из сиденья, и локтей вперемешку с подлокотниками, меня обескуражило. Что-то я сделал не так, но что? Ну, конечно. Кресло, кресло… Я вернулся в вертикальное положение, готовый к экспериментам. Мне стало интересно – впервые после Климпо мне вообще стало как-то. Я чувствовал даже что-то вроде азарта. Не так чтобы прямо чувствовал, но как будто внутри меня звучало эхо, доносящееся издалека. Я его слышал очень ясно, почти как собственные эмоции. Они были всё равно какие-то не совсем мои. Но это ничего, зато они были, а до этого не было вообще ничего, и я не знаю слов, чтобы описать, каково оно, когда вообще ничего нет. И вы не знаете. И не надо.
В общем, мне было ясно, что делать с креслом. Я решил, что кресло означает для меня новые возможности. Снова сел – на всякий случай осторожно, так что удержался и только чуть-чуть погрузился в его объемное изображение. Что опять не так?
Довольно быстро, после двух-трех попыток, я догадался: живые могут придумывать собственные смыслы, а я нет. Чтобы манипулировать материальными предметами, мне необходимо прибегать к общепринятым, «накопленным» смыслам. Чем больше их мне известно, тем большим количеством предметов смогу воспользоваться. Что делать, если мне понадобится предмет, символическое значение которого мне неизвестно?
Книга – символ знания, она же и источник, и хранилище его. Библиотека стала моим прибежищем. При первом посещении пришлось подождать, пока кто-нибудь войдет или выйдет, чтобы открылась дверь: я пришел читать, а не устраивать шоу с привидениями. Выходя, я открыл дверь уже самостоятельно, я мог это сделать. Но мне гораздо удобнее было бы иметь нужную информацию под рукой, и я направился в книжный магазин.
Мне было странно, как в начинающейся лихорадке: озноб на поверхности и жар внутри. Глубоко, в самой сердцевине меня мне было абсолютно безразлично всё вокруг, но эхо эмоций звучало на все голоса: любопытством, азартом, восторгом первооткрывателя.
С покупками не возникло никаких проблем: банковская карта – символ денег, деньги – символ всех материальных благ, которые можно за них приобрести. Я сам догадался, и оно совпало, я понял это по результату. Дальше было совсем просто. Я осваивал предмет за предметом, понятие за понятием. Кресло – символ устойчивости и неизменности. Я читал, развалившись в кресле и положив ноги на журнальный столик, символ единения и согласия. Очень мало предметов, которые не являются символами чего-то еще. Акация, аметист, бабочка, башня, весы, вино, груша, дерево, дом, железо и жемчуг, замок (и ключ), зеркало, звезда, крокодил, крыса, курица и кукушка, ибис, изумруд…
Энциклопедии мифов и словари символов, геральдические справочники и сонники вскоре занимали все свободные поверхности в квартире. Годилось всё – любой назначенный живыми смысл. Мир вещей и предметов, материальный мир как будто принимал меня обратно.
Некоторое время эмоции еще вибрировали во мне, но стихли постепенно, как будто я был юлой, которую кто-то сперва усердно раскручивал, а потом отвлекся, отпустил – и она гудит и вращается всё тише, медленнее, пока, потеряв равновесие, не покатится в угол.
Снова только бессмысленность и безразличие.
Я просто не хочу его огорчать. Мне всё равно, но не Доку. Он весь состоит из боли и гнева, и весь мой тогдашний иллюзорный азарт, вся нынешняя поддельная заботливость, заставляющая меня притворяться живым, – происходят из его отчаяния. Мне кажется, он сошел с ума. Мне кажется, я – его бред. Наверное, это он и придумал, как я мог бы прикасаться к предметам, придумал всё остальное, мой способ существования и мои желания, придумал всё для меня. За меня. Я не просил. Мне не надо. Я почти уверен, что это он. Я знаю. Это его упрямство и изобретательность, его азарт, его стиль.
Временами я даже верю, что это и есть жизнь. Забываю, как обстоят дела на самом деле. Невозможно помнить о себе, что ты умер, и одновременно верить, что ты живешь. Поэтому я верю – и забываю, верю – и забываю. Я могу все или почти все, как живые. Я могу есть, пить, курить иногда, накрываться одеялом, и оно не проваливается сквозь меня, могу менять белье, носить одежду соответственно времени года, покупать, давать чаевые, могу водить машину – согласно культурному коду, могу стрелять, прыгать с парашютом, я могу всё, как живой, лишь бы помнить, символом чего является тот или иной предмет.