Тищенко смотрел на Иршу с удивлением.
— А почему Риту Клочкову? — спросил.
— Та же история… Этакий муравей, а талантлива — страсть! Им приходится работать вместе. И все, что делает она, — лучше…
— Но ведь она такая несчастная… — горестно покачала головой Ирина.
— Чужая болячка не болит, — усмехнулся Ирша.
Тищенко сел в громоздкое кресло-кровать (держали специально для гостей), и оно прогнулось под его тяжестью почти до пола.
— Что мы знаем о человеке, — задумчиво сказал он. — Все ходила в черном… А мы даже не поинтересовались как следует почему… Сначала муж. Потом сын… Парализованный и неполноценный…
— Это страшно, когда остаешься один и думаешь, — сказал Ирша. — Мысли тогда черные. И все по кругу. Бегут и бегут. В этом вихре только мы, смерть и еще что-то…
— Ты-то откуда знаешь? — подавшись вперед, спросил Тищенко.
— Сегодня понял: вот так вдруг прозрел… может, замахнулся слишком высоко. Говорила мне мама… — И замолчал.
Тищенко улыбнулся. Не иначе, и ему вспомнилось, как наставляли его родители. Честно служи, ни с кем не ссорься, остерегайся плохих людей. Они гордились его успехами и пугались их. И снова наставляли: не выделяйся. И теперь еще раз — уже в который! — снова почувствовал родственность судьбы своей с судьбой этого парня. Он тоже долгое время преклонялся перед авторитетами, долго и медленно освобождался из этого плена, потом как-то вдруг понял, что и сам не глупее других, признанных и известных. И на многие прославленные проекты смотрел уже без трепета, отмечая просчеты и несовершенства. Это не породило гордыни, потому что умел ценить работу и титаническую и просто большую, которой пока не изведал сам. Но от преклонения перед именами освободился, смог уже раскованно думать, осмысливать созданное другими, а это, понимал, было тем фундаментом, на котором, если хватит сил и таланта, он возведет свой, давно взлелеянный в мечтах солнечный дом-башню.
— Так что тебе говорила мать?
— Да… не имеет значения. — На лице Сергея отразилось колебание. — Я сегодня понял очень многое и пришел к вам только потому, чтобы… — Он снова задумался, подбирая слова: — Лишь бы вы… Вам нужно сказать, что вы не разглядели меня. Не разобрались…
Тищенко решительно поднялся.
— Вот что я тебе, парень, скажу: не мели глупостей. Знаю, вы все считаете меня либералом, ну и считайте. А я… я не либерал! Я еще поборюсь и докажу, на чьей стороне правда. А сейчас давайте обедать. Ирина, там что-нибудь есть у тебя?
— Есть колбаса, перец в томате. Можно яичницу. — Она думала о другом.
— Спасительница наша — яичница. Единственное блюдо, которое превосходно готовит моя жена.
Ирина обиделась.
— Еще умею пюре, макароны…
Тищенко снова улыбнулся открытой, почти детской улыбкой, и его большое, тяжелое лицо стало нежным и немного смущенным.
— Ну что ты оправдываешься! Ты мне вместо всех этих борщей и вареников подарила столько… Знаешь, Сергей, я до женитьбы был страшным сухарем.
— Неправда, — быстро перебила Ирина. — Ты и тогда был таким же отчаянным сорвиголовой и взбалмошным. Всем восторгался…
— Глупостями.
— Почему же глупостями? — так же твердо и серьезно не согласилась Ирина.
— Начала таскать меня по концертам… Правда, симфонической музыки я так и не воспринял. — Его глаза вмиг сверкнули воспоминанием и радостным вдохновением. — А «Весть»? Ты видел, Сергей, «Весть» Чюрлёниса? Ирина объездила всю Прибалтику…
— За твои деньги, — по-прежнему упрямо пробиралась куда-то в мыслях Ирина.
Тищенко шутливо отмахнулся от нее.
— Я поначалу не оценил. А потом… Гора в тумане, и рядом с ней — огромные крылья. Птица. Да нет, Сергей, до Ирины я просто не жил! — Он смотрел влюбленно и благодарно. Не замечая этого, гордился Ириной перед Сергеем и этим доставлял ей лишние муки.
— Василий! — взмолилась Ирина. Было заметно, что выдержать эту пытку она долго не сможет.
— Видишь ли, Ирочка. Может, это действительно сентиментально… Я тебя понимаю: экскурсантов по закоулкам своей души водить не следует. Но Ирша — свой, и пусть этот старый холостяк знает, в чем счастье. Мне сегодня, если бы не жена, было бы в десять раз тяжелее. А вот иду и знаю, что есть человек, который ждет меня всегда и верит мне беззаветно. — Ирина побледнела, хотела что-то сказать, но он, мягко коснувшись ее плеча, остановил: — Нет, с тобой нелегко. Ты непростая штучка. — И повернулся к Сергею. — Пошли как-то на концерт. Возвращаемся. Спрашивает, о чем я думал во время концерта. Ну о чем, говорю. Сначала ни о чем, а потом о подстанции: если кирпич будет плохой, все насмарку. А она: ты же глухой, тупой и вообще дурак. Это же осужденный шел на эшафот!
— «Дурак» не говорила.
— Не хватало еще этого… — хмыкнул Тищенко. — Да если бы сказала…
— Побил бы?
Василий Васильевич смотрел на нее, как смотрят мужья на любимых жен, когда первое безумие любви прошло, все устоялось, утряслось и сложилось так хорошо, сплелось в такое тихое многоцветье, что, ежедневно всматриваясь в этот венок, открываешь для себя все новые и новые краски, с трудом веря, что тебе так повезло.
А Ирина взглянула на себя со стороны, представила всю картину — он, она и Ирша — и увидела во всем этом не только трагическое, но и что-то шутовское, лживое, и рот ее свела судорога. Тищенко в эту минуту перевел взгляд на Сергея.
— Сама знаешь, что нет, — сказал обезоруживающе мягко и как-то беззащитно. И именно эта беззащитность пронзила сердце, толкнула Ирину к обрыву, она балансировала на краю пропасти и только этим спасалась.
— А может, было бы лучше, если бы бил. Может, тогда бы…
— Ну что ты! Сергей, ты слышишь?
Ирша хмуро смотрел на обоих.
— Женщину бить нельзя. Как и птицу. — Василий Васильевич засмеялся — своему счастью, удачно сказанной фразе, даже удивился: она была рождена любовью, раньше бы он так не сумел.
— Жизнь — это не только поэзия, но и борщ. Поэзия проходит… — все так же хмуро сказал Ирша и пристально посмотрел на Тищенко.
Ирине показалось, что в этот момент он его ненавидит, ненавидит как своего соперника, он не раз говорил ей об этом, мол, стоит ему представить, как она возвращается в свой дом, к мужу… Она подумала: сейчас нужно спасать Сергея, он может выдать себя, и сразу успокоилась, нашла силы сосредоточиться, приготовилась в любой момент прийти ему на помощь.
— Поэзию нужно искать в себе, — сказал Тищенко. — Ладно, давайте обедать. — Он начал ставить к столу стулья, в беспорядке сдвинутые в угол. Тяжелые, старомодные стулья брал одной рукой и переставлял как игрушечные. Широкоплечий, неповоротливый с виду, он был сильный и ловкий, оживленно-веселый даже сейчас. — У меня есть план…
— Простите, Василий Васильевич, — решительно обернулся от окна Ирша, — никакой план теперь не поможет. И вы напрасно сказали, что курировали проект. Когда я его заканчивал, вас не было, вы были в Югославии. И те исправления, о которых вы говорили… просто вы исправили мою очевидную глупость.
Тищенко встал рядом с Сергеем, задумался. Он умел сосредоточиваться, когда что-то не выходило, когда никто не мог найти правильного решения, тогда его мысль становилась острой и будто ввинчивалась в пласты чужих сомнений. Лучше всего ему думалось во время ходьбы. Он и сейчас, заложив руки за спину, неторопливо принялся ходить по комнате. Когда приближался к буфету, тонко звенели — стояли вплотную — фужеры на высоких ножках, когда подходил к окну, звон затихал. На какой-то миг снова задержался около окна.
На взгорье стояли уютные домики, и участки один от другого были отгорожены высокими заборами. Там разрослись густые сады, огороды, хозяева старались друг перед другом, и не последнюю роль в этом азартном соревновании играли цены на базаре. Именно тут, на окраине, появились первые телевизоры с маленьким экранчиком, и телерадиокомбайны, и «Победы», а потом уже и «Волги». Дом, в котором жили Тищенки, был горсоветовский, но и к нему прилегала небольшая деляночка, и шесть квартиросъемщиков тоже разбили ее на клетки. Сажали лук, редиску, картофель, клубнику. Участок Тищенко не был вскопан. Василий Васильевич собирался посадить здесь клены, да все не доходили руки. Вот и сейчас, уже прошла весна, он даже выкопал ямки, но они стояли пустые, возле них возвышались унылые холмики, земля уже осела и подсохла. И в эту минуту он загадал: если и в этот год не посадит клены, в его жизни что-то не исполнится заветное. А поэтому тут же решил: послезавтра, в воскресенье, поедет на трамвае в Пущу-Водицу и накопает саженцев. Довольный, отошел от окна.
— Во-первых, главная причина не в песке. И вообще проектант тут ни при чем.
— А в чем же? — почти одновременно спросили Ирина и Сергей.
— Ниже, в суглинке — прослойка лёсса. Не случайно все произошло весной. Он вобрал в себя воду. Геологи схалтурили. Двенадцать километров отсюда — Зосивская станция, там тоже лёсс, и геологи это приняли в расчет. Я смотрел документацию.
— Почему же ты не сказал на совете? — удивленно спросила Ирина.
— Это пока лишь догадка. И догадался я только сейчас. А тогда… просто не подумал. А мог бы. Нужно было подсказать, чтобы перепроверили техническое заключение. Моей вины здесь немало.
— И ты поэтому?.. — опять спросила Ирина.
— Отнюдь, — почему-то стал раздражаться Василий Васильевич. — Зачем я буду вкладывать в руки дубинку, которой меня же и огреют по шее? Нашли дурака… Нужно сначала самому убедиться… — Он поморщился от досады, поправил на столе скатерть. — Иринка, я все-таки хочу есть…
Ирина неохотно пошла на кухню, а он положил руку на плечо Ирше и продолжил, углубленный в свои мысли:
— Досадно, конечно. И надо же такому несчастью случиться! — Вдруг тряхнул кудлатой головой, легонько подтолкнул Сергея. — Ну, не вешай носа, не кисни. Не последнее ведь зерно мелешь из своего закрома. Так у нас говаривали на селе.
— Я и вправду последнее смолол! — вздохнул Ирша.
— Ты еще только из короба засыпал, а главное твое зерно в мешках стоит. Отборное зерно. Верь мне, я талантливого инженера за сто километров чую… А теперь о другом. Ты давно не был в Колодязях?
— Давно, — признался Сергей и покраснел. Он краснел часто, румянец вспыхивал на щеках, как у девушки. — Да у меня там… Мать уехала к моей сестре в Белоруссию. Только две тетки.
— Все равно земляков нужно навещать. Демобилизовался и вышел на пенсию Семен Кущ, он в отряде был начальником штаба. Думаю, подтвердит кое-что о твоем отце. Подтвердят и другие. Все же село знает.
— Василий Васильевич… вы мне… Я без вас… — Слезы подступили к глазам Сергея, минуту он сдерживался, а потом отвернулся.
Тищенко тоже расчувствовался, сказал грубовато:
— Не раскисай. Да… Нам еще хватит мороки с этими… «вычурностями»: шарахаемся из стороны в сторону. Глупость, разумеется, но как вода: не ухватишь, проходит сквозь пальцы. На чью мельницу станешь воду лить, та и будет вертеться. А это уже камушек в мой огород. Проект поддержал я. Ну да мы тоже не лыком шиты. Подготовимся поосновательней… И, кажется мне, ветер начинает меняться…
Из кухни вернулась Ирина. Солнце уже зашло, и в комнате сразу, как это бывает летом, стемнело. Ирина в сумерках ставила на стол хлеб, колбасу, консервы «крабы», которыми были забиты полки магазинов и которые почти никто не покупал. Она хотела включить свет, но Тищенко удержал ее руку.
— Не надо, потом.
Ирша стоял возле книжного шкафа и вытирал платком глаза. Тищенко качнул пальцем розовый абажур над головой, сказал:
— Пойду приготовлю кофе. Я сейчас.
Когда Василий вышел из комнаты, Ирина бросилась к Ирше.
— Что он сказал тебе? Я знаю, он цепкий и умный. Такой — и паникует и кричит, но сокрушает. Может, все, кто из села, такие? Ты тоже. И как это все — в одном человеке! А я… Подло.
— У меня здесь — жжет огнем. — Ирша положил руку на горло. — Ты сказала правду: мы эту доброту… Я вспомнил тот вечер, ту метель… Вот уже полгода… Прихожу на работу — думаю. И проклинаю все. Это я только перед тообй держусь…
Она уже второй раз за вечер бросилась ему на помощь. Говорят, что женщина в беде сильнее мужчины. Мужчине чаще требуется опора где-то извне, женщина ищет ее в себе самой, она знает, что в любви человека ничто не может спасти, а если уж придется спасать, то тоже любовью. Но в эту минуту ей стало немного обидно.
— Разве мы знали… Ведь были и хорошие дни. Особенно поначалу. Необыкновенные, тихие, с доброй тайной, которую мы скрывали друг от друга.
— Еще ни о чем не догадывались, — сказал он тихо, — а где-то глубоко-глубоко прорастало зернышко.
— Если бы не было тех дней, то, может, и не для чего было бы жить, — сказала она твердо. — Странно как… Но это правда.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Ирина, собираясь на работу, надела синюю вязаную шапку, единственным украшением которой был белый шнурок, взяла в руки сумку, взглянула в зеркало и невольно задержалась, разглядывая себя. Матовая белизна лица, ровная, без румянца, карие глаза в густых ресницах. Темные длинные волосы она сегодня подобрала под шапочку, и открылся четкий нежный овал, высокая шея. Ирина улыбнулась: так ей было хорошо в это звонкое утро, даже, ребячась, показала себе в зеркале язык и вдруг заметила, что глаза у нее сейчас какие-то необычные. Их словно подсветили изнутри, зажгли по лукавому огоньку, и от этого они стали глубокими, как омуты. Она задумалась, машинально повязывая шею синим шарфом, и вновь взглянула в зеркало. Красивая, конечно, хоть и не скажешь, что красавица. Вот брови, пожалуй, действительно хороши — не широкие и не узкие, густые, бархатистые.
Она остановилась около вешалки, сняла белое шерстяное пальто, которое ей привез из Вены Василий, минуту подержала в руках и с легким вздохом повесила обратно: вспомнила Клаву, у которой нет и, наверное, никогда не будет такого, и надела другое, серое.
До Пушкинского парка доехала троллейбусом; сегодня ей особенно радостно было видеть солнце, пусть сквозь запыленные стекла вагона, видеть деревья и сверкающие, умытые дождем улицы. До Дачной она пройдет пешком. Четыре параллельные улицы еще и до сих пор почему-то называют Дачными — Третья, Четвертая, Пятая и Шестая, хотя их давно вобрал в себя индустриальный город.
Шла быстро — ее словно на крыльях поднимала поющая в груди радость, потом, спохватившись, пошла медленнее — стало жутковато от нежданно нахлынувшего чувства. Понимала, откуда оно идет, попробовала отогнать эту мысль — не получилось. Тогда взглянула на себя со стороны: идет молодая женщина, счастливо улыбаясь, и успокоилась.
Она влюблялась часто, безоглядно, но тайно, так, что знала об этом только она одна. Это, наверное, было сущностью ее характера, живого, склонного к переменам, льнущего ко всему новому и яркому. Когда она бывала влюблена, ей интереснее жилось, работалось, все удавалось, ладилось и дома и на службе. Она охотно бегала на базар, готовила обед, убирала в комнатах, любое дело ей было в удовольствие. Сейчас она даже тихонько засмеялась от такой своей влюбленности. Тот, кого она любит (она снова посмеялась над этим словом — «любит»), может, и умрет, не догадываясь о ее чувстве. Но без этого ей жилось скучно и серо. Еще совсем недавно она хандрила, чувствовала себя разбитой, даже одинокой. Вдруг какой-то порыв, вспышка фантазии — и все изменилось: заискрилось, засверкало, словно после весеннего благодатного ливня. Она могла «влюбиться» в известного актера или певца с почтовой открытки, но чаще в кого-нибудь из знакомых. Знала, что он не такой, каким представлялся ей, и принималась додумывать: дорисует воображением, наделит несуществующими добродетелями и сама же поверит в свою выдумку. Просто смешно, но ничего не поделаешь — такой уродилась! Вот и сейчас та же игра фантазии.
Она совсем успокоилась и весело, легко взбежала по ступеням к дверям института. Надеялась, что придет первой, но Ирша уже сидел за столом. Ирина приходила раньше других, чтобы немного убрать в комнате, полить цветы — ребята после работы часто задерживались, играли в шахматы, много курили, окурков в пепельницах — горы. Ирина не такая уж и чистюля, но убирала, чтобы никто даже мысленно не смог упрекнуть ее, что жена главного инженера — белоручка.
— Начальничек, привет, — поздоровалась, пародируя голос Рубана. И как бы засветилась вся от этого слова «начальничек».
Ирша поднял голову. В глазах Ирины играли веселые лучики — от солнца, которое заглядывало в окна их немного хмурой комнаты, от шутки, от полноты жизни — добрая мать подарила ей такие глаза — и еще от чего-то, о чем она и сама не догадывалась.
— Добрый день… — Он смутился, схватил какую-то бумагу и склонился над столом.
Она тоже смутилась. Но тут же справилась с собой и принялась поливать цветы. Это была меньшая комната их мастерской, в ней стояли четыре рабочих стола, а всего в мастерской восемнадцать человек, и разместились они в соседних кабинетах. Около девяти пришла Клава, вслед за ней проскрипел протезом Рубан. Культя у него была короткой, и ходил он, закидывая ногу, словно загребал ею.
— Начальничек, привет, — сказал он, проходя мимо стола Ирши.
С женщинами он не здоровался, и натерпелись они от него немало. Все пикантные истории и анекдоты, какие знала Ирина, были услышаны от него. Острая на язык Клава наконец поставила ему ультиматум:
— Если ты не заткнешься, я пойду к Тищенко, пусть переселяет тебя в сорок шестую комнату.
Переселяться в сорок шестую Рубан не хотел — там работало одиннадцать человек, но и Клаву не оставил в покое, по-прежнему придирался к ней, подтрунивал, пытался вогнать в краску солененькими анекдотами. Таким образом он «приударял» за ней.
Разведенка Клава как-то даже призналась Ирине:
— Я бы уступила ему из жалости, но ведь он… будто требует.
Лицо у Рубана длинное, лошадиное, как говорила Клава, к тому же с большим носом и тяжелой нижней губой, — и все-таки в нем угадывалась былая красота, изуродованная двумя шрамами — в межбровье и на левой щеке — и постоянной миной недовольства. Есть такая красота — грубая, дисгармоничная, а вот поди ж ты, почему-то притягивает, хотя и настораживает. Рубан, усевшись за стол, долго рассматривал пришпиленный на картоне чистый лист ватмана, долго прочищал выпрямленной скрепкой мундштук. Он делал все неторопливо, и что-то в его фигуре, взгляде говорило, что спешить ему уже некуда. Частенько сам о себе, усмехаясь, замечал: «Доползу», — когда выполнял задания, когда шел в столовую или еще куда-то. Работал он тоже медленно, кропотливо, часто нарушая установленные сроки, но не было случая, чтобы после него приходилось доделывать. Сейчас он проскрипел протезом в коридор, за дверь — курить. Отношения между ним и «начальничком» сложились непростые, шаткое равновесие то и дело нарушалось, но тут же выравнивалось с помощью Ирины и Клавы.
Ирина и сейчас со смешанным чувством досады и смехом вспоминает тот день, когда Иршу перевели в их мастерскую и назначили руководителем. Наверное, он сразу не понравился Рубану (а кто ему вообще нравился?), потому что молодой, здоровый, потому что высокий, красивый, умный. Рубан тогда вышел в соседнюю комнату и, подражая голосу директора, начал говорить с Иршей по телефону, давал ему указания, отчитывал за что-то, а Ирша отвечал, почтительно прижимая трубку к уху: «Да», «Слушаю», «Обязательно», «Я не знал». Потом Рубан вернулся в комнату и принялся передразнивать Иршу. Тот смутился и покраснел, как девица. Вот за то, что так краснел, и прозвали его Дуней.
Ирша свое прозвище переживал до слез, Ирина видела это и в душе смеялась и радовалась. Радовалась, потому что Дуня стеснялся своей чистоты и молодости, потому что не умел вести себя как начальник, потому что ему не звонили женщины по телефону, как другим мужчинам их мастерской. Но даже она не догадывалась, что это прозвище доводило Сергея до бешенства, и случались минуты, когда он готов был броситься на Рубана с ножом. Только как бросишься? Да и Ирша вскоре понял, что его гнев для Рубана самая большая радость, не боялся тот его гнева. Рубан вообще никого и ничего не боялся. На что уж Бас — заведующий отделом — строгий, неприступный, а перед Рубаном терялся. Вот тут-то уж Рубан нашел молчаливую поддержку всех сотрудников, это была целая линия поведения, тонко и точно разработанная. Бас держал отдел на значительной дистанции, к нему заходили, только постучавшись, однако имелись любимчики, с ними заведующий советовался, им доверял свои планы, и постепенно получилось так, что эти, облеченные его доверием, норовили незаметно прошмыгнуть к нему в кабинет, засвидетельствовать свою преданность и, к слову, умело бросить тень, очернить кого-нибудь из коллег, закамуфлировав это, разумеется, борьбой за справедливость, заботой об общем деле, — в ином случае Бас не стал бы слушать. Во имя дела он был готов на все. Особенно Бас любил всякие совещания и заседания, на которых «прорабатывал» своих подчиненных, и прежде всего, конечно, тех, о ком нашептывали ему услужливые товарищи. Вот так ходил он, расстегнув пиджак и заложив руки за спину, по кабинету и в напряженной тишине отчитывал кого-то одного или всех вместе строгим начальственным голосом. Отчитывал так, что мухи, наверное, цепенели на потолке и молодые инженеры чуть дышали от страха. А Бас продолжал вышагивать размеренно, взмахивая вещей десницей. Улучив паузу в его речи, Рубан вдруг наивно обращался к заведующему:
— Такая у вас стройная фигура, Панас Тимофеевич, а пузцо растет. Наверное, многовато едите на ночь? Еще, может, и картошку?
Бас оторопело останавливался, вытаращив глаза, смотрел на своего подчиненного, как смотрят рыбаки, достав из подводных глубин невиданную и, возможно, далеко не безопасную рыбину. И хотя продолжал шагать, однако пальцем уже не грозил и рукой не размахивал. И опять, поймав момент, Рубан наклонялся вперед и доверительно, будто только одному Панасу Тимофеевичу, шептал:
— Пусть жена зашьет подкладку на пиджаке. Пойдете к кому-нибудь наверх… Или она вас не слушается?
Бас застегивал пиджак, но уже не мог припомнить, на чем остановился. Бросив: «Рубан, зайдите ко мне», — закрывал заседание.
О чем они говорили вдвоем, кто знает, выходил оттуда Рубан так же спокойно, как и входил, но после этих разговоров значительно поубавилось секретных свиданий начальника с некоторыми из подчиненных, а потом они и вовсе прекратились. Бас — все знали — был человеком недалеким, примитивным, но прямым и честным. Он и сам, где нужно, умел одернуть Рубана, закончив разговор не многоточием, а восклицательным знаком. Ирша этого не умел. Совсем не умел.
И в Ирине начало медленно что-то восставать против Ирши, против его тихой покорности, аккуратности. Против стыдливого румянца щек. И она с каким-то злым удовлетворением стала задирать его, старалась уколоть побольнее, а сама ждала: наступит момент, и он не выдержит, сорвется. Вот тогда она и выложит ему все и подскажет, как следовало бы себя держать. Ирша не срывался. Но каково было удивление всех, когда однажды он уверенно и спокойно раскритиковал двухмесячную работу Рубана, сделав множество дельных замечаний и поправок. Вначале Ирша хотел провести этот разговор с Рубаном наедине, но тот призвал в свидетели женщин, намереваясь публично посадить своего «начальничка» в галошу (сам он был инженером высокой квалификации). Ирша доказывал свою правоту легко, мягко, тактично — цифрами и формулами, и так, что возражать было трудно. Все знали, что он эрудированный, образованный, но Ирина догадывалась, что к этому разговору Сергей старательно готовился, может, не один вечер просидел в библиотеке, и, слушая его аргументы, точные пояснения, ощущала в душе радость, хотя ей казалось, что Ирша сокрушает и ставит на место не одного Рубана, но и ее. Она безотчетно гордилась, что у них такой толковый и знающий «начальничек», и рассказывала дома об этом разговоре не единожды. Ирша не забраковал работу Рубана, но показал, что ее можно сделать на значительно более высоком инженерном и эстетическом уровне.
Однако самую неожиданную — возможно, даже для себя самого — победу Ирша одержал несколько дней назад. И в деле вроде бы вовсе пустяковом. Когда-то у них работал инженер по фамилии Жаков. Он уехал с семьей в Ростов и там умер. Вдова Жакова хлопотала пенсию для детей, ей не хватало нескольких свидетелей, и она обратилась к Ирше, чтобы тот помог ей, потому что отдел кадров ограничился стандартной справкой. Ирша не знал Жакова. Он поручил сделать это Рубану и Клаве. Когда те уже собирались отправлять справки и письмо вдове Жакова, Сергей поинтересовался документами. Ни до этого, ни после никто в мастерской не видел его таким разъяренным.