— Подожди, — сказал он. — Ты мне… не нравишься. И в прошлый приезд…
Невольно припоминал, что рассказывали о нем другие при случайных встречах, соединял отдельные штрихи, но они не складывались в портрет, громоздились бесформенной кучей, и вдруг будто кто-то поднес магнит (еще одно воспоминание!), и каждая деталь заняла свое место, все они разбежались по силовым линиям, замкнули поле. Все прояснилось и стало на удивление просто: Огиенко попивал. Вернее, пил. Самый порядочный, совестливый из всего курса, честный до предела и правдивый до исступления. Он запросто всем говорил правду в глаза, и ему прощали: «Да что с него спросишь?..» Порядочные люди оправдывали его резкие суждения, непорядочные отмахивались, делая вид, что не принимают его всерьез. С ним было трудно разговаривать, потому что действительно всем резал правду-матку в глаза, а в душе таил особую тонкость, благородство, иногда перегибал палку, позволял себе чрезмерную ироничность — и в свой адрес, утверждая, что это его прерогатива — говорить правду. И, конечно, этим портил жизнь не только другим, но и себе. Судьба, однако, щедро наградила его, послав терпеливую жену и двух славных ребят, для которых, собственно, и жил. Выходит, он тоже имел свой укромный уголок.
Теперь Крымчаку особенно захотелось, чтобы Огиенко рассказал о Василии Васильевиче.
— Расскажи все, — еще раз попросил он. — Про Василия Васильевича, про Ирину, про себя. Мне спешить некуда. И тебе, сдается, тоже. Да и хочется мне дождаться конца свидания Ирши.
Они действительно никуда не спешили. Близкая смерть будто отодвинула все дела, сделала все житейское незначительным, преходящим, мелким. Тронула какую-то струну, и раздался тихий скорбный звук, неслышный, хотя перед ним замирает и стихает все. Этот звук оживляет память людей. И именно это заставило их сидеть здесь, отбросив все заботы и хлопоты, и будто враз обесценились заботы, они остались среди городского шума наедине с чем-то неотвратимо-беспощадным. Это почувствовали оба. Все — близкая кончина дорогого человека, посетители с георгинами, розами и каннами, испуганные, торжественные и смиренные, — наполнило жаркий день и их беседу каким-то особым смыслом, объединило крепче, чем когда-либо прежде.
— Я тоже персонаж из этой не очень-то веселой пьесы, — грустно улыбнулся Огиенко. — Но там и вправду все страшно запутано. Не знаю даже, с чего начать…
— Сам сказал, все закрутилось с того совета. Вот с него и начни. Только не пей больше, — невольно поморщившись, попросил Крымчак.
Огиенко сделал вид, что не расслышал.
— Совет… А что, может, и в самом деле оттуда? Хотя он далеко не начало всему. И сам совет… Все случилось неожиданно. Да это был и не совет… Гром среди ясного неба. Вот ты объясни мне, что такое память. Иногда то, что случилось три дня назад, не помню. А тот день…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Небольшой кабинет не мог вместить всех, и Денис Иванович Майдан, директор проектного института, предложил перейти в малый зал заседаний. В зале всего десять рядов кресел. Народу набилось — яблоку упасть негде, многие толпились в коридоре, оставив дверь приоткрытой.
Те, кто стоял в коридоре, видели только спины и краешек стола президиума, но слышали все. За столом сидел Майдан, высокий, с сухим неулыбчивым лицом, черными малоподвижными глазами, нацеленными сейчас куда-то поверх голов. Лицо его было неподвижным и, возможно, от этого казалось недобрым. Одни считали, что это маска, позволяющая ему обособиться от всех — панибратства Майдан не терпел, — другие уверяли, что он и вправду такой нелюдимый. Здоровался всегда еле-еле, только глазами, редко посещал институтские вечера и избегал приглашений в гости, зато в театре его видели частенько, — жена у него была актрисой, и сам он, как поговаривали, неплохо играл на пианино. Под старость такие люди, трудно сходясь даже с собственными детьми, становятся очень одинокими. Когда Майдан наклонял голову, на макушке в седоватых волосах просвечивала лысина. Возможно, он не знал об этом: да и кто решится сообщить директору такую не очень приятную весть! От передних рядов, где сидели члены комиссии, веяло холодом, а в зале, особенно в тесно набившихся последних рядах, — тревогой, там перешептывались, и кто-то раз за разом тихо, волнуясь, откашливался.
Заседание было вроде бы обычным, однако так казалось лишь на первый взгляд; тревога, как туча на горизонте — какой еще будет гром? — повисла в воздухе. Есть категория людей, предпочитающих пережидать грозу в уютном укрытии, под громоотводом, наблюдая, как она остервенело хлещет зазевавшихся прохожих, срывает листву с деревьев, ломает сучья и со злостью швыряет их на мокрую землю, а тебе ничто не угрожает, и ты можешь спокойно представить себя на месте случайно застигнутых бурей бедолаг, зрелище легкое, чем-то приятное, а иногда немного и страшное. Над кем на этот раз разразится гроза, знали все, но какая — этого не предвидел никто. Правда, чужая беда — радость небольшая, да и было видно, что тех, кто поглядывал на тучу с нетерпением и затаенным злорадством, очень мало. Каждый думал о себе, о судьбе своих проектов, своих будущих работ.
Несколько осторожных взглядов, брошенных как бы невзначай в угол около двери, выдавали виновника этого заседания — Сергея Иршу. Он сидел, наклонив голову, русые волнистые волосы мягко растеклись на обе стороны. Его чистое, с нежной, как у девушки, кожей лицо было бледным, пальцы рук нервно сплетены.
Рядом с Иршей сидел Решетов, инженер из одного с ним отдела, он что-то шептал ему, вероятно, подбадривающее, ироническое, тонкие губы насмешливо кривились в улыбке. Ирша, скорей всего, просто не слышал его.
Наконец Майдан объявил о начале заседания, предоставив слово председателю комиссии Басу. Тот поднялся из первого ряда, шагнул к столу, четко, почти по-военному повернулся, резким движением положил на стол папку, раскрыл ее. Степан Митрофанович Бас всегда возглавлял подобные комиссии. Прямой во всем, он, казалось, рисовался своей прямотой, а может, и не рисовался, а просто не давал послабления ни себе, ни другим. Носил один и тот же потертый костюм устаревшего покроя, черную сорочку без галстука, роговые прямоугольные очки. Был он невысок, густые, припорошенные сединой волосы подстригал «ежиком», держался уверенно, даже слишком уверенно, и не скрывал, что эту тяжкую и неприятную для других обязанность почитает за честь.
Особенно он любил всякого рода тайны и бдительно хранил их. Если вы побывали с ним вчера на конфиденциальном совещании, а сегодня захотели уточнить, что сказал по интересующему вас вопросу тот или другой оратор, он обязательно ответит: не слышал или не помню.
— Комиссией установлено: архитектурный объем нетрадиционен, решение спорное и неожиданное для такого сооружения. Техническое заключение геологов не уточнено. Обстоятельства сложились так, что от вибрации турбогенератора стал проседать грунт. Вы знаете, станция построена на намывном суглинке — песок уплотнился и просел. Фундамент опустился, в ночь на девятнадцатое мая дал трещину, случилась авария — перекос турбогенератора. Одна лопасть пробила крышу и вылетела во двор. Человеческих жертв нет, но дежурный механик получил травму — покалечен. Проект выполнял инженер Ирша.
— Группа, — прозвучал от дверей глуховатый женский голос.
Все оглянулись: голос принадлежал Клаве. Хотя она и не была членом совета, но сидела независимо, положив ногу на ногу, смотрела на Баса в упор.
— Группа под руководством Ирши, — принял и не принял поправку Бас. — Но строительство велось по его проекту и под его авторским надзором.
— Это его первый проект, — уже тише, не столь уверенно сказала Клава.
— Прошу не перебивать, — спокойно попросил Майдан.
— Первый, надеюсь, и последний, — холодно отпарировал Бас и провел ладонью по седому ежику. — Вся ответственность лежит на нем.
— На всех! На всей группе.
На этот раз Майдан просто не обратил внимания на реплику.
— Все расчеты здесь. — Бас положил руку на папку. — Если потребуется, я зачитаю. Но руководство института и комиссия с ними ознакомились. Дело ясное.
— А для меня нет, — решительно поднялся со своего места главный инженер института архитектор Василий Васильевич Тищенко, «Два В», как называли его в институте. — Разрешите? — Не дожидаясь разрешения, уверенный, что получит его всегда, широко шагнул вперед, загородив собой Майдана. Был он плотный, весь будто скроен из прямых линий, составляющих углы; крупную голову держал немного набок, словно прислушивался к чему-то. Кустистые, широкие брови, тяжелая копна рыжеватых волос, в серых, широко поставленных глазах — одержимость и решительность.
Тищенко считали самым заядлым спорщиком в институте: раззадорить его ничего не стоило — вспыхивал от одного слова, как порох от спички. Многих удивляло, откуда в нем столько огня, столько энергии, темперамента. А сколько идей! Майдан не всегда успевал просеивать их через свое рационалистическое сито. Как только Тищенко начал говорить, впечатление угловатости еще больше усилилось, теперь во всем — словах, жестах, поворотах головы — выпирали острые, колючие углы.
Но говорил он четко, твердо, в словах звучала убежденность.
— Прежде всего хочу сказать, что проект — к слову, очень свежий и оригинальный по своему замыслу — с самого начала находился под моим контролем. От начала и до конца. Там есть исправления, внесенные моей рукой.
Майдан поморщился от досады.
— Василий Васильевич, — мягко прервал он Тищенко, — мы знаем твою честность и твою привычку все взваливать на свои плечи, но тут… ты забываешь, какая это ноша… Чужая ноша.
— Не забываю!
— Я тебя прошу, не торопись, — Майдан сказал рассудительно, веско, даже дружелюбно. Так беседуют друзья наедине, пусть даже о вещах очень серьезных. Таким тоном Майдан разговаривал далеко не с каждым. Тищенко был исключением. — Здесь криминал, знаешь…
— Не знаю. На мой взгляд, выводы комиссии серьезно не обоснованы. Огромная доля вины ложится на плечи геологов, сваливающих сейчас все на проект.
Майдан положил тяжелую руку на стол.
— Еще раз прости, — устало, но уже с некоторым нажимом сказал он. — Ты, правда, как главный инженер несешь ответственность, и мы все… Я тоже… И все-таки, думается, в данном случае ты лишнее взваливаешь на себя. Хочу тебя предостеречь. Прошу… Потом, возможно, будет поздно. Конечно, здесь не суд. Мы примем во внимание твое заявление, только и ты рассуждай трезво.
Тищенко резко покачал головой, показывая, что он решительно не согласен, волосы от резкого движения упали на лоб, и он привычным, каким-то лихим жестом с досадой откинул их, но они снова упрямо нависли над кустистыми бровями.
— Меня предостерегать не нужно!
— Твоя позиция вызывает недоумение. — Майдан сокрушенно вздохнул, откинулся на спинку стула. — Да что ты в самом деле? Что же, мы аплодировать должны? Ты, того, успокойся… Нельзя так остро на все реагировать… Мы тебя любим и, так сказать, уважаем. Но давай послушаем и других членов комиссии.
Сзади кто-то хмыкнул: «так сказать», излюбленное выражение директора, было сказано явно не к месту, в другое время в зале поднялся бы смех, шум, сейчас же царило такое напряжение, что этот единственный смешок будто вмерз в тишину.
Тищенко, минуту поколебавшись, сел.
— Вы, товарищ Вечирко, что-то хотите сказать? — обратился Майдан к молодому инженеру, сидящему во втором ряду и явно чем-то встревоженному: он то вставал, то садился, оглядываясь на кого-то, хотя никто не обращал на него внимания.
Почти все заседания походят одно на другое и не только своей процедурой, а часто и настроением: сухой деловитостью, ожиданием острого выступления, способного внести оживление. И это заседание казалось обычным, разве что несколько более напряженным, чем другие, текло, как течет река: где-то подмоет и обрушит берег или украдет лодку у зазевавшегося рыбака, а где-то и взыграет волной. Бурлят подводные течения, но их не видно, да и сдерживает натиск воды крепкая плотина, но вот нежданно-негаданно грянула гроза, разразилась ливнем, плотина не выдержала, ее прорвало, и хлынула вода, а с ней рыба, мусор, палки, лодки, и уже кто-то попал в водоворот, его закружило, завертело и понесло в белой пене. Он кричит, а голоса не слышно.
Никто не ожидал, что нечто подобное начнется с выступления Вечирко. Молодой, неразговорчивый инженер, любезный, всегда улыбчивый; ранние залысины делали его голову похожей на голову древнего мыслителя, две глубокие морщины как бы разрезали лоб пополам, а лицо мягкое, приятное: почтительный, но не заискивающий, уверенный в себе человек. Одет аккуратно, даже изысканно. Темный длиннополый приталенный пиджак, зауженные в меру брюки, полосатый галстук, белая сорочка. Однако что-то таилось в его загадочной улыбке, недаром каждый невольно воспринимал ее по-своему.
Справа от стола стояла трибуна, но ни Майдан, ни Бас, ни Тищенко не подходили к ней. Вечирко же взошел, встал, опершись на ее края, и это сразу наполнило его выступление значительностью.
— Я самый молодой член комиссии, — сказал он так тихо, что в последних рядах зала кто-то крикнул: «Громче!» — Мне бы полагалось выступить в конце совещания, после всех. Но я должен внести ясность. — В его глазах легко прочитывалось напряжение, граничащее с отчаянной решимостью. Он догадался об этом и потупил взор. Ему стоило немалых усилий выступать вот так — спокойно, бесстрастно, будто бы абсолютно объективно. — Я очень уважаю Василия Васильевича… Но здесь ошибка… логична.
Майдан недовольно поднял брови, его лицо покраснело, он сказал то ли с раздражением, то ли удивленно:
— Выражайтесь яснее. Ошибки всегда нелогичны. Или, может, нелогичны в своей логичности. — Он недовольно хмыкнул. — Вы и меня запутали.
Вечирко взглянул на директора, на его покрасневшее от раздражения лицо, растерялся было, но тут же овладел собой и продолжал твердым голосом, однако глаз больше не поднимал, стыдливо и даже будто бы виновато смотрел на полированную доску трибуны.
— Да, ошибка Ирши логична. И я должен сказать… — Он мгновение помолчал, словно набирая в грудь воздуха, перед тем как прыгнуть с кручи в воду, — Ирша скрыл некоторые факты своей биографии. Его отец во время оккупации был немецким старостой…
Словно вихрь пронесся по залу, где-то зашелестело, кто-то ахнул, кто-то уронил на пол портфель.
Майдан оторопело посмотрел на Вечирко и хрустнул пальцами, сцепленными в замок.
— Товарищ Ирша… Подойдите, пожалуйста, ближе.
Из задних рядов поднялся молодой, лет под тридцать — может, ровесник Вечирко, — инженер, посмотрел на директора, как смотрят на почтальона, принесшего телеграмму, которую ждал и которой смертельно боялся. Его лицо по-прежнему было бледным. Он чем-то походил на Вечирко: лицо продолговатое, красивое, четкого рисунка, золотистые брови и мягкие, рассыпающиеся, словно текучие, волосы, только нос был немного великоват, с горбинкой, но именно эта горбинка придавала облику особую привлекательность, делала его мужественным.
Он стоял неподвижно, наверное, в душе его было, как в пустом погребе.
— Он не скрывал, — негромко сказал Тищенко и поднялся тоже. — Я поясню. Это я посоветовал Сергею не упоминать в анкете об отце. Он мой земляк, из Колодязей на Черниговщине, я принимал его на работу…
Майдан потер ладонями щеки, было очевидно, что весь этот неожиданно начавшийся и похожий на допрос разговор ему крайне неприятен. Он с удовольствием оборвал бы разбирательство или перенес в более тесный круг, но понимал, что поступить так сейчас просто не может.
— Село у нас партизанское, — пояснил Тищенко, — никто не шел в старосты. И тогда люди уговорили его отца, да и партизаны то же самое подсказали. Он людей спасал от вербовки.
— Откуда вам это известно? Вы тоже находились в Колодязях во время оккупации? — спросил Майдан.
— Василий Васильевич вернулся после ранения, — тихо проговорил Ирша.
Майдан не обратил внимания на его объяснение, словно не слышал. На первый взгляд казалось, что директор докапывается до каких-то фактов, чтобы отмежеваться от главного инженера, на самом деле он спасал его, потому что превосходно знал биографию Тищенко.
— Когда зажила нога, я присоединился к группе окруженцев, они базировались в лесу, и вместе с ними пробивался к фронту.
— Пробились? — Майдан впервые обращался к Тищенко на «вы», но этого никто не заметил.
— Пробились.
— Почему же, — Майдан кивнул на Иршу, — его отец остался в селе?
— Как вам сказать… Обстоятельства так для него сложились. Тоже попал в окружение. Вернулся домой, жена его тогда ждала ребенка… Никто в селе не верил, что Гнат Ирша мог прислуживать немцам.
— Верить — это хорошо, но… Он сейчас жив?
— Погиб под бомбежкой, когда через село проходил фронт. Я его знал еще до войны. — Тищенко, вспоминая пережитое, все более увлекался, голос набрал силу, серые глаза наполнились ласковым светом. — Он учил меня сеять. Знаете, как это — идти по полю с коробом: «Под правую! Под правую!» Прирожденный был хлебороб…
В зале сочувственно зашептались, теплая волна прокатилась от стены к стене, кое-кто стал ободряюще улыбаться, казалось, даже потолок стал выше и воздуха прибавилось. Уже вся эта сцена представлялась всего лишь досадным недоразумением: Вечирко сейчас извинится, и они возвратятся к рассмотрению акта комиссии.
Однако Вечирко с трибуны не сходил, по-прежнему стоял, опершись о ее края, и тут у присутствующих невольно зародилась мысль, что его упорство не случайно, что за Вечирко стоит кто-то сильный и влиятельный. Поднялся Бас, и по залу опять пробежал ветерок тревоги.
— Какие все-таки у вас доказательства? — обратился он к Тищенко.
— Доказательства? — удивился Василий Васильевич. — Да об этом все село знает!
— Все село к делу не подошьешь, — отпарировал Бас.
— Солнце вон светит, а его ведь тоже к делу не подошьешь. — Тищенко кивнул на окно, за которым и в самом деле полыхало весеннее солнце, и улыбнулся: ему показалось, что он ответил Басу вполне убедительно.
— Демагогия, Василий Васильевич, — сказал Бас. — Нужны аргументы.
— Совесть — вот вам аргумент. Знали бы вы, каким Гнат был совестливым. И когда он, Сергей…
— Сначала скрыл правду об отце. Потом подсунул порочный проект. У меня интуиция: Ирша не наш человек.
— А у меня интуиция, что вы не совсем умный человек.
— Есть более точное выражение! — в шуме, покрывшем слова Баса, громко прозвучало из последних рядов; Майдану послышался голос Решетова.
— Распустились, — озлобленно процедил сквозь зубы Бас. — Когда-то за такие штучки… Был порядок! Каждому было отведено от и до…
Майдан не вмешивался в эту перебранку, обдумывал ситуацию, искал приемлемое решение и не находил: мысль его уносилась далеко, касалась острого, как бритва, края и испуганно отступала. Он и жалел Тищенко, и хотел увести от возможной опасности, и сердился на него, а тот, разгорячась, шел напролом, хотя краем сознания и фиксировал, что, возможно, защищает Иршу не так, как следовало бы, что после пожалеет об этом, но чувствовал свою правоту и удивлялся, что ее не видят другие.
Бас держался спокойно, уверенно, лишь вспыхнувший в глазах синий огонек выдавал зарождающуюся ненависть, в его груди поднималась тяжелая, мутная волна; знал, дай ей волю — все снесет, и потому поставил волнорез, твердо сказал:
— Я это дело так не оставлю.
Люди притихли. Все помнили прежние выступления Баса, его неизменно жесткую позицию. Но у многих он вызывал и уважение: никогда ничего не добивался для себя, постоянно ходил в одном и том же костюме, в одной и той же серой с большим козырьком фуражке, ботинках с галошами: в его холостяцкой квартире были только самые необходимые вещи (с женой разошелся, считая ее мещанкой: душу готова отдать за модные шляпки, юбки, одних туфель на высоких каблуках купила три пары, да еще дознался — ее сестра была вывезена в Германию), не пил, не курил и весь отдавался работе. Вернее, не столько работе, сколько службе.
В зале поднялся шум. Распахнулась дверь, в зал с трудом протиснулись несколько человек, еще несколько притулились у входа. Майдан видел, что теряет власть над собранием, и в это время взгляд его упал на сидящего в третьем ряду высокого, осанистого, седовласого Доната Прохоровича Беспалого. Донат Прохорович слыл чудаком, а может, умело выдавал себя за него; коллекционировал фарфор, любил древнегреческих поэтов и, когда на каких-либо вечерах институтская молодежь, перебрав через край, просила его почитать что-нибудь из древних, Донат Прохорович, поколебавшись немного, гордо откидывал со лба седую прядь и вдохновенно начинал по-гречески: «Муза, скажи о том многоопытном муже, который…» Различные неофициальные бумаги он часто подписывал так: «Донат Беспалый, выдающийся гуманист двадцатого века». Он знал толк и в архитектуре, и в строительных материалах, и в оперной музыке, и еще бог знает в чем, поэтому люди зачастую затруднялись определить границу чудачества настоящего и напускного. Временами от него можно было услышать на редкость разумное суждение…
Беспалый сидел крайним в третьем ряду, уперев правую руку в подлокотник кресла и склонив на нее голову, дремал или делал вид, что дремлет, удобно отгородись от царившего в зале гомона. И когда Майдан, обратись к нему, спросил его мнение, тот принял руку, тряхнул седой гривой и, все еще как бы пребывая во власти дремы, сказал:
— Я присоединяюсь.
В зале грохнул дружный хохот.
— К кому вы присоединяетесь, Донат Прохорович? — улыбаясь, спросил Майдан: было видно, что он доволен ответом. Возможно, даже надеялся на что-то подобное, хотел снять напряжение в зале, направить заседание в другое русло: в серьезном деле всегда можно спрятаться за шутку, сказать лишь то, что нужно для протокола, окончательные же выводы относительно Ирши пусть делает другая инстанция. На защиту молодого проектанта встал главный инженер, а им еще вместе работать и работать. Где он найдет такого одержимого, талантливого помощника, правда, в чем-то наивного, немного грубоватого, но неистощимого в идеях, только успевай их просеивать, перепроверять своим трезвым умом да внедрять, и тебе обеспечены благодарности, премии, награды. Важно еще, что сам Тищенко безразличен к почестям и не претендует на место директора. Как-то Майдан пошутил: «Возможно, меня переведут на другую должность, так ты приглядывайся, тебе сидеть в этом кресле». Тищенко тогда испугался не на шутку: «И я с тобой, Денис Иванович». Майдан боялся, не забрали бы у него Василия Васильевича, и потому на похвалы в его адрес там, наверху, в главке, министерстве, скупился.
Сейчас, глядя с улыбкой на Беспалого, он с радостью поддержал его игру, повторив еще раз:
— Так к кому вы присоединяетесь?
— К тем, которые… ну… — напряженно искал ответа Беспалый.
— Победят, — подсказал Решетов.
— К большинству, — наконец нашелся Беспалый. Но поскольку большинство еще не было определено, и, сам того не ожидая, Беспалый обозначил для всех вопрос, в зале не засмеялись.
— Сколько я вас помню, Донат Прохорович, вы всегда присоединялись, — не меняя добродушного тона, заметил Майдан.
Карие, выцветшие, умные глаза Беспалого смотрели грустно и слегка виновато. Только теперь Майдан заметил, что Вечирко еще стоит на трибуне, давая понять собравшимся, что сказал далеко не все. Майдан нахмурился, углы рта резко опустились.
— Вы что-то хотите добавить? — недовольно спросил он.
— Да, хочу, — негромко подтвердил Вечирко, по-прежнему не поднимая глаз и тем самым как бы давая понять, что говорить ему об этом неприятно, но ничего не поделаешь, придется: того требуют обстоятельства. — Существует мнение…