Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Позиция - Юрий Михайлович Мушкетик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А может, и нет. Тот гениальный друг — ты?

— С чего ты взяла?

Она не призналась, что почерпнула из того же источника. О том, что Валерий рисует, ей рассказывал Володя. Теперь она догадалась, откуда Валерий знает про ее сны, про нее самое. И подумала о Володе с благодарностью и печалью.

— У меня тоже есть дар отгадывать.

— Ни у кого его нет, — возразил он решительно и почти раздраженно, тоже подумав про Володю. — Ни чувствовать, ни угадывать чужие мысли нельзя.

— А если… Ты же сам сказал, люди думают друг про друга?

— Это хорошо… Если хорошо думают.

Они стояли возле Лининого дома, утаптывали снег у калитки. Отполировали его до блеска, и теперь она медленно скользила туда и обратно, балансируя белыми рукавичками с вышитыми на них синими звездочками.

— А вот… что ты — про нивы. Тоже хорошо. Только ненастоящее, — сказала она, прокатываясь мимо него.

Казалось, Лина не понимает, как она красива, Валерий этому не верил, и все-таки это ему особенно нравилось.

— Почему?

— Ну, это… придумано. Люди не такие.

— Практичней?

— Проще. И живут, и дружат.

— А мне наплевать, кто как живет, я знаю… Корова, огород, двести целковых… Все можно за целковые.

Она смотрела на него внимательно и чуть испуганно. Не могла понять, почему он говорит с такой злостью и… то ли цинично, то ли с горьким всеведением. Откуда ей было знать, что в мыслях он далеко, в одном доме, где овдовевший отец купил за деньги молодую любовь и катал ее в зеленых «Жигулях», забыв, что у него взрослый сын. Валерий возненавидел и дом и отца и предпочел жить у дальней родственницы бабки Сисерки, ходить в старом, куцем пальтишке, покупать в культмаге самые дешевые краски и экономить на всем. Однажды отец прислал ему денег, но Валерий вернул их. Ему захотелось полоснуть по Лининой самоуверенности острым словом.

— Это твой отец, председатель, научил тебя практичности?

— С отцовой практичности, — быстро сказала она, — много людей хлеб ест. И ты тоже.

— Видно, он у тебя чудодей. Даст и мне разбогатеть?

— Не надо так, — сказала вдруг Лина.

— Чего не надо?

— Про отца… Ну, когда-нибудь узнаешь.

— Да пусть и не про Василя Федоровича. Такие практичные разговоры теперь повсюду.

— Потому что работают, — сказала она.

— Ты не поняла. Я не говорю, что этого не надо. Но… разве можно только этим жить?

— А чем же? — А сама радовалась его словам.

— Разве я знаю… Чем-нибудь… Хотя бы этими нивами, — сказал он почти с вызовом.

— Всем нивы не хватит.

— Хватит… Есть и другое. Только… Ну вот ты. Можешь откровенно?

— Я — всегда откровенна, ты это, художник, запомни, — молвила Лина предостерегающе и как-то подчеркнуто серьезно.

— Не называй меня художником.

— Почему?

— Не дорос. И, наверно, никогда не дорасту.

— Хорошо, не буду. Так что ты хотел спросить?

— О чем вы, девчата, разговариваете?

— О парнях.

— А еще?

— О барахле, что в универмаг забросили.

— Весь век о барахле?..

— А ты?.. — сказала она почти сердито. — Не надо так мнить о себе, художник.

— Я же просил! Разозлюсь и уйду.

— Не-е-т, не уйдешь.

— Ты слишком самоуверенна.

— Не я, а ты.

Ее задело высокомерие, с каким говорил Валерий, только не могла понять до конца: он думал и говорил так о девчатах или обо всех, кто живет в селе. И то и другое было обидным.

— Когда-то у нас так вот Танго похвалялся. Прочитал две фантастические книжки…

— Может, я не совсем похож на Танго?

Наверно, они поссорились бы, их почему-то несло на ссору, хотелось уязвить, зацепить, сделать другому больно, но в эту минуту подошел Володя. Ничего лучшего не придумал, как попросить у Валерия спички, долго чиркал о стертый коробок, долго раскуривал сигарету. Валерий ждал его ухода, а Лина сказала:

— Володя, не убегай. Постой со мною.

Он знал, что лучше уйти, — все-таки вроде наперекор Лине, но сил не хватило. Всем троим было неловко. А Володе еще и горько — вечная горечь побежденного соперника. Он видел, что проигрывает, и чуял, что навсегда, в нем ворохнулась враждебность к Валерию и Лине, но к Лине какая-то грустная, укоряющая. Ему казалось, что между ними — Линой и Валерием — уже есть нечто тайное, и Володе до тяжкой тоски захотелось это разгадать, войти третьим в их тайну и разбить ее. Знал, что нет у него на это силы, и оттого чувствовал себя еще несчастней и опустошенней. Ему хотелось сейчас сделать что-то неслыханное, поразить обоих своей смелостью, может быть, умереть, но чтоб потом их терзали его чистота и геройство, чтоб оба всю жизнь сознавали свою недостойность. Он бы желал остаться в их памяти не таким вот… третьим… И вдруг принялся рассказывать, как ему вручали орден, какую провозгласил в его честь здравицу председатель облисполкома, и Лина подхватила, рассказав, как прошлый год на Урвихвостах застряло целых шесть тракторов, и Володя все их повытаскивал, и какой он вообще ловкий и сильный, никто его не перегонит на лодке (все это она говорила назло Валерию). Володя замолк, ему совсем тяжело стало: она словно бы грех замаливала, иначе, с чего при таких Володиных достоинствах выбрала не его, а этого вот неудачливого, длиннорукого, который ничего не умеет, и виноделом стал, потому что у его отца большой сад и они делали вино на продажу, а еще потому, что там удобно, можно малевать свои картинки; недавно ему из Киева, из института, куда послал их целую пачку, написали: ваши сюжеты банальны, нам понравились только стога, но они слишком большие и зеленые… А это совсем не стога, а горы… Ну, там еще прибавлено, что краски у него свежие и рисунок выразительный. Но это небось чтобы не убить насмерть.

Володя уже не мог удержаться и все рассказывал, что сначала его представляли на Героя, и он еще получит Звезду, что он персональный участник республиканской выставки, а их, персональных участников, в районе только двое, — он топил себя окончательно, понимал это и падал, как в прорву. Валерий, который сначала подшучивал, замолк, кивал головой, не мог бить лежачего, и Лина, это понимала, этим Валерий нравился ей еще больше, и было жаль Володю, несмотря на удовлетворенное самолюбие, и вместе с тем чувствовала она неуютность, сквознячок, которым тянуло дальше, в их будущее, предвещая непогоду, а может, и бурю.

Неожиданно она попрощалась и побежала во двор, оставив собеседникам для ночных воспоминаний звонкий перестук каблучков по цементным ступенькам крыльца.

Все уже спали, только Фросина Федоровна сидела в большой комнате за швейной машинкой и строчила.

— Чего это ты раскраснелась? — сказала, мельком поглядев на нее.

И Лина сразу прижалась щекой к ее щеке, ей стало хорошо-хорошо, так хорошо, как не было еще никогда, даже сладко заныло в груди.

И мать поняла все.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После слякоти и гололеда выпал легкий снежок — уже, наверно, последний в этом году — и прихватило морозцем. Снег под ногами поскрипывал, и Василь Федорович с удовольствием прислушивался к своим шагам: последние зимы больше плакали дождями, а не веселили снегами да морозами, и теперь жадная память воскресила свист полозьев и визг утоптанного снега под детскими каблучками, а это воспоминание добавило ему в душу бодрости и молодой тревоги. Хотя ему и без того было легко, чуть ли не радостно. Как всегда, когда он шагал на работу. Она давно стала смыслом его жизни, он любил рано встать, нырнуть в человеческий водоворот, чтобы его искали, он кого-то искал, чтобы теребили и он теребил, любил распоряжаться, советовать, и не потому, что это легче, чем возле трактора или на ферме, ведь он знал всякую работу, на ней вырос и сейчас еще чувствовал себя вровень с косарями и пахарями, — а чтобы перебарывать эту вот сутолоку, приводить все к ладу и, наконец, доводить задуманное до логического конца, до завершения. В этом, наверно, не было ничего нового, любой человеческий труд чем-то венчается. В том кругу, в каком жил — в хлеборобском, — он поднимался со ступеньки на ступеньку, чуял силу, мощь, был уверен в своем месте. Только изредка ревниво прикидывал в мыслях: каков он — в масштабах района, области, чем лучше, чем хуже других, и надо сказать, оценивал себя самокритично.

Вся улица пахла печеным хлебом, ничего равного этому запаху нет в мире, это запах самой жизни, а в их селе к тому же особенный — такой хлеб пекли только в их пекарне. Об этом запахе, об этом хлебе, секрет выпечки которого знала только бабка Текля да тетка Одарка, шла слава по всему району, это было Грековой гордостью, которую, кстати, он никогда не показывал. Ибо она была связана с чем-то лежащим в самой сердцевине мира, человечество извечно живо любовью и хлебом, недаром женщины, особенно у которых малые дети, больше всего благодарны ему за пекарню. У иных хлеб будто глина, за день становится камнем, а у них — словно кулич. И еще чем нежданно-негаданно подкупил Грек женские души, так это газовыми плитами; газ провели из самого Чернигова, вбухав в это дело немалые денежки. Он ощутил со стороны мужей что-то похожее на ревность и посмеивался, но не пристыженно, а скорей вызывающе. «Позиция у меня такая, — отвечал на шутки, — чтобы освободить нашим женщинам время для работы в колхозе». И не признавался, что больше всего в этой позиции его греет мысль, что он скрасил чью-то жизнь, что у хозяйки появится время, чтобы отдохнуть, приласкать детей, а может, и мужа.

Василь Федорович шагал вдоль улицы, что раскинулась над широкой и мелкой лощиной, по дну которой бежала речушка Лебедка, сейчас схваченная льдом и присыпанная снегом. Через шесть-семь километров Лебедка впадала в Десну. Василь Федорович помнил ее порядочной речушкой, куда полноводней, чем нынче, по ней плавали на лодках и ловили на глубине щук и окуней, теперь она почти иссякла и едва подает голос в своих берегах.

Село раскинулось по долине, на левом от Лебедки склоне, и захватило кусок поля к северу, в сторону Десны. Строится оно и сейчас: сразу же за колхозной конторой торчит несколько сборных домиков, их сдают в аренду тем, кто вернулся из армии или приехал издалека — осесть на этих песчаных землях, — домики ставят в конец улицы, одной из тех, что выходят в поле. Еще больше народу строится наново, прямо какое-то поветрие — соревнуются, у кого больше комнат и выше потолки, непомерную цену платят. Вон кирпичный дом, лет десять строил его из отходов стеклофабрики Семен Раковка, мужик не слишком зажиточный, а перешли в новую хату только жена да сын: самому Семену из оставшегося цемента соорудили на кладбище бетонный столбик… Старых домов в селе десять — пятнадцать да несколько новых, поставленных на старополесский лад, — они и придают селу тот неуловимый колорит, которым оно отличается от поселений Слобожанщины или Подолья. С востока к селу подступили сосновые боры, молодые хвойники осенили его зеленым крылом с юга, так что земли «Дружбы» в основном тянулись в сторону северную, деснянскую, и смыкались с угодьями колхоза «Заря», села Широкая Печь, что над самой Десной. Сулак — село древнее, стариной пахнет от одного названия, оброненного когда-то здесь то ли монголами, то ли татарами.

Василь Федорович вошел в контору — большое, некрасивое, смахивающее на казарму строение под дикими грушами, которые басовито гудели в ветреную погоду. На этом месте когда-то стояла экономия, и груши остались еще с тех времен, и несколько вязов, и два тополя, на одном из которых чернело аистиное гнездо.

Первым делом — что в суточной сводке. «Вчера вышло на работу двести сорок человек, заработок тысяча пятьсот шестьдесят два рубля…» — читал он. Долголетними стараниями в колхозе налажена диспетчерская служба, и это очень важно.

Почти час ушел на просмотр и подписывание всяких бумаг — счетов, заявок, ведомостей, а потом начался тот самый крутеж, в котором он чувствовал себя так уверенно и против которого сражался. Звонил в область знакомому директору завода — просил цемента; заведующий филиалом, который помещался в соседнем селе Мариновке, долго и нудно рассказывал о выбраковке коров, называя их по именам; пришли за советом, как переоборудовать электролинию на фермах, электрики, и он их сначала прогнал («Вы специалисты, вы и думайте»), но потом вернул, и они вместе изучали схемы. Так до обеда. Уже собрался ехать домой, а оттуда к силосной яме, которую открыли сегодня, как вдруг под окнами мягко фыркнула машина и почти сразу в кабинет внесся Любка, крича с порога:

— Первый, еще с кем-то…

А в комнату уже входил Ратушный с моложавым мужчиной в дымчатых очках, в меховой курточке с белым воротником и белыми отворотами.

— Привез я к вам корреспондента из Киева, — сказал Ратушный после приветствия, усаживаясь на одном из стульев, стоящих вдоль стены. — Хочет писать…

Василь Федорович уже плохо слышал, что хочет писать киевлянин. Слова «привез корреспондента» укололи его в самое сердце, а там снова вскипела обида, и уже Грека понесло, как машину без тормозов с крутой горы.

— О чем же тут писать? — развел он руками. — Разве про выговор, который влепили третьего дня… Так уж сообщили в газете. «Председатель в корзине», фельетон. И вообще у меня сейчас обеденный перерыв… — и демонстративно переставил с окна на стол шахматную доску с фигурами.

Заядлый шахматист невысокого класса, он начал партию против Любки еще позавчера, но так и не выбрал минуты довести ее до конца. Наверно, сами короли уже позабыли, куда направили своих подданных, а те — какие форпосты штурмовали, кони спали, а пушечные жерла кто-то засыпал сигаретным пеплом.

— Садись! — велел он Любке, который все еще топтался возле дверей (любил слушать руководящие беседы), смущенно мигал глазами навыкате и шмыгал носом, будто школьник.

Тот не посмел отказаться — близкое начальство может и уязвить побольней — и сел. Во взгляде Грека на секретаря можно было прочитать: «А разве нам нельзя… Я тоже человек», — это на поверхности, вполне невинное, а глубже затаенное: «Звездочку отобрал, опозорил, а теперь привез этого, в очках… Как же я могу…» Он представил только, как рассказывает корреспонденту о передовом опыте, и чуть не задохнулся от злости.

— И у меня тоже обеденный перерыв, — объявил Ратушный.

Он улыбнулся слегка натянуто, все-таки срам перед корреспондентом, а слегка и так, что тот должен был понять: секретарь прощает Греку эти фокусы. Мол, «крепкий хозяин и мужик честный… к тому же и обидно ему… Я это прощаю, должен стерпеть. И вообще он с норовом. Может взбрыкнуть. Я тебе говорил об этом». Все это само по себе обесценивало «фокус» и разозлило Василя Федоровича. Он не отрывался от шахматной доски, совал как попало фигуры, время от времени мурлыкая: «Ой, чей то конь стоит». И опять: «Ой, чей то конь стоит». Но дальше конь не двигался. И видать, Грек думал не про атаку на королевском фланге и проиграл — и оттого рассердился еще сильней. «Ой, чей то конь стоит…» И потрогал фигуру пальцами.

— Мой, — отважился Любка.

— Сам вижу, что не из конюшни.

Корреспондент строчил в блокноте: небось ему нравился такой вот оригинальный зачин очерка про независимого председателя. Ратушный сидел у стеночки, где висели две карты — мира и полей колхоза «Дружба», листал томик Прянишникова, издания которого лежали на столе.

— Полезная книга, шедевр сельскохозяйственной науки, — сказал он, закрывая толстую книгу. — Ну, я поехал. Хотел еще посоветоваться с вами, Василь Федорович, по одному делу, но поскольку обеденный перерыв… — В его голосе зазвучали иронические нотки. — Мы вас пригласим в рабочее время. Надеюсь, вы здесь найдете все, что нужно. — Это уже корреспонденту. В его словах снова послышалось: «Выкручивайся сам, ищи подход, на то ты и журналист. Видишь, какой объект…» Попрощался и вышел.

И хотя какая-то мощная сила, сила гнева и обиды и дальше прижимала Грека к стулу, другая сила — привычка, гостеприимство, человечность — повелевала ему подняться и пойти за гостем. Все это время он сидел страшно напряженный: знал, с кем так опасно играет, думал и о том, что может порвать тонкие нитки взаимной приязни, соединяющие его с Ратушным, и допрыгаться до конфликта. А пока шел следом за секретарем, смотрел ему в спину, уже немолодую, усталую спину, и не мог не думать, что все, чего он достиг, было и его, секретаря райкома, заслугой. Даже чем-то большим, чем заслуга. Ратушный не только верил в него, а и поощрял, шел на риск…

Десять лет назад Василь Федорович принялся стягивать в колхоз хвосты. Именно не коров, а хвосты, тысяч шесть. Он тогда не думал про породу. Худоба — это навоз, навоз — урожай, урожай — корм для скота, который отдаст молоком и мясом. Простой вроде бы цикл, но невероятно трудный на деле. Нынче молочная река «Дружбы» самая полная в области, небось может поспорить с Лебедкой. А тогда колхоз тянул назад весь район. Ох, как колебался и переживал Иван Иванович! Помимо всего прочего, «Дружба» ведь тормозила, тянула назад и служебную карьеру Ратушного. Именно карьеру, в этом нет ничего худого, это только борзописцы изображают в очерках секретаря только как секретаря, словно бы он не человек, словно не стремится к большему. Ох, сколько это Ратушному стоило! Но Грека не остановил и не дал раздробить другим. Почти все районное руководство советовало Ратушному снять председателя «Дружбы» с должности, никто не верил в этот эксперимент. Он один поверил и поддержал. А нынче против хлеборобской системы «Дружны» восстали все научные сельскохозяйственные учреждения области, да и не только области, немало районных руководителей пророчат близкий упадок «Дружбе», а у Ратушного Василь Федорович всегда находит поддержку. Так разве не на одном пастбище пасут они свои отары! «Славный человек Ратушный, — невольно подумал Василь Федорович, — славный и умница…» Кто бы другой потерпел, что он сейчас вытворяет? Он кобенится, уязвляет секретаря, да еще в присутствии корреспондента, а Ратушный пошучивает. Вроде бы ничего не случилось. А если взорвется?

«Ну и пускай… Ого-го, мне есть с чего больше взрываться, — снова загорелся Грек. — Славный-славный, а Звезду отнял. Мог бы и прикрыть все, затереть… Или хоть рявкнуть на писак…» Конечно, он, Грек, немного и сам виноват. Вчера приехал с областного семинара Безродный, секретарь парткома колхоза, и с ходу, как говорится, с налету, выпалил:

— Наломали мы с тобой дров…

— «Мы», «мы»! — прикрикнул Василь Федорович. — Говори уж «ты»! Ругай. Помню, как ты упирался. Сейчас же напишу докладную в райком, что ты ни при чем.

Безродный стоял растерянный и обиженный (трудно было устоять под натиском председателя) и смотрел на него такими глазами, что Грек в конце концов смутился, махнул рукой:

— Ну, «мы»… Чуток наломали.

Вот это все припомнил Василь Федорович и, прибавив шагу, нагнал Ратушного в нескольких метрах от машины.

— Так… что вы хотели сказать, Иван Иванович?

— Да уж в другой раз. Под хорошее настроение…

— Настроение — дело такое… Его почти никогда нет, — рассудительно отметил Василь Федорович. — А работать надо.

— Тоже правда, — согласился Ратушный. — Надо. Я вот сам… Что-то старые болячки разбередились… Даже была мыслишка… На какую полегче работу, а может, и на пенсию.

«Так вот почему катил на меня бочку Куница, — моментально соединил это с недавним бюро райкома Грек. — Дащенко-то меня недолюбливает…» И ему стало стыдно за свое сегодняшнее поведение и захотелось извиниться перед Ратушным.

А вот, держась за дверцу черной «Волги», то ли медлил, то ли что-то обдумывал.

— Дело долгое… И хотелось бы, чтоб не мешали. А знаете, — он отпустил дверцу, — давайте пройдемся. На ходу лучше думается. — И показал на улочку, ведущую к полю.

— Степан Карпович, — окликнул Василь Федорович Любку, который торчал на крыльце, — отведи корреспондента к Огиенко Володе, ведь он орден получил. — И не удержался, искоса глянул на Ратушного. Тот вызова не принял.

Улочка была узенькая и выводила на глухую дорогу, пролегающую меж молодым ельником и полем, ровным, будто стол. Поле дремало под снегом, уже готовое принять в себя блестящие золотистые зерна и потом вспыхнуть синим огнем льна. Грек вспомнил про Лину, это был участок ее бригады. Согласно в лад скрипели по снегу сапоги председателя и секретаря, это как-то странно объединяло их. Василю Федоровичу было особенно приятно это согласие, хотя и удивляло, что секретарь потащил его по белу снегу, и речь его к тому же напоминает старческую воркотню, а то просто жалобу. Правда, Греку и льстило, что Ратушный выбрал, чтоб поворчать, именно его:

— Я, конечно, не на пасеку собрался. Ведь что у меня, да еще в таком возрасте, есть, кроме работы? Пенсионный рай! Сколько медовых слов про него сказано. Только сладко тому, кто их говорит. Это ждет каждого. А с другой стороны, начинаю бояться: а может, я та самая колода, что лежит посреди дороги? Может, чего-то уже и не схватываю? Человек я старого уклада, а каждое время имеет свои приметы и свою скорость. Нынче время быстрое.

Василь Федорович не стал уверять, какой тот незаменимый, еще сильный, мудрый и прозорливый, Ратушный ведь и не просил этого, а пробирался мыслью куда-то дальше. И Грек сказал:

— Вроде даже слишком. Мчимся быстрей и быстрей, и может статься, что от нас, от человечества, ничего, кроме скорости, и не останется. Природа отмерила нам нее по нашим рукам, ногам, глазам…

— Правда. А потом влезли лошади на загривок… Дальше сели в машину, в самолет, а машина и самолет тоже все время наращивают скорости. И это движение становится законом. Мы уже не сможем… на загривок. И в холщовых портках не сможем.

Они как раз подошли к скирде, возле которой белел высокий, с острым ребром намет. Внезапно из-под скирды, разбуженный скрипом сапог, вылетел заяц, ошалело покрутил головой и припустил — только борозда легла за ним, и так же неожиданно Василь Федорович заложил в рот колечком пальцы и свистнул легко и молодо, даже понравился себе. И секретарю тоже. Но тот не прервал мысли:



Поделиться книгой:

На главную
Назад