Вспорол ее и щедро и густо стал мазать на хлеб. Тася вошла на кухню, увидела бутерброды и удивилась:
— Ух ты! Ничего себе, а? А нам не влетит?
Он небрежно отмахнулся:
— Да ладно, подумаешь! Купим еще!
Громко сглотнув слюну, Тася принялась жадно есть. Минут через сорок появилась сестра. К тому времени бутерброды были съедены, а ополовиненная баночка припрятана в самый дальний угол холодильника — в овощной ящик.
Преступление было обнаружено дня через два, когда мать взялась варить борщ и полезла за свеклой. Крик стоял… Хорошо, сестрицы не было дома — тогда бы ему досталось вдвойне! Но пережили. Взял все на себя.
— Мам, так захотелось! Просто сдержаться не мог, ты уж прости. А остальное вам с Людкой! А я больше ни-ни!
На праздник мать отварила яйца и положила в них остатки икры — укладывала ложечкой и вздыхала. Но больше не сказала ни слова и ничего не рассказала дочери. Кажется, она тоже боялась Людкиного гнева.
Шурка понимал: открываться в своих чувствах ему еще рано. Вот лет в шестнадцать-семнадцать, когда наконец он подкачает руки — уже сейчас заметно, кстати! И когда пройдут эти дурацкие прыщи. Пройдут ведь когда-нибудь!
А однажды услышал, как мать и сестрица шептались на кухне. Замер в коридоре, неслышно притормозив, — это было давно отработано.
— Сама виновата! — настаивала сестра. — Нет, ты мне ответь, ее что, кто-то неволит? Добровольно ведь! Идет на костер добровольно!
— Да что ты понимаешь! — грустно ответила мать. — Не всегда можно справиться с чувствами. Не всегда, Люда! Это ужасно, да. Но это и счастье великое — такое испытать, понимаешь?
Сестра опять возмутилась:
— Мама, о чем ты? Какое же счастье? Там горе одно! И никакой пер-спе-кти-вы! — по слогам проговорила она. — Никакой, понимаешь? Двое детей и карьера! А он карьерист, ты мне поверь! Не из тех, кто сломя голову и в омут, ты понимаешь? А она будет страдать. И, кстати, после этого аборта, да еще и с такими осложнениями неизвестно, родит ли она вообще. И что на выходе? Ему одни удовольствия, а ей — одно горе! Да и вообще, мне, мам, кажется, что он отменная сволочь.
«Карьерист. Двое детей. Жена. Неудачный аборт. Родит ли вообще. Отменная сволочь» — эти слова вертелись у него в голове. Получается, что это все — о его Тасе?
Она влюблена. Нет, не так. Она сгорает от любви к женатому человеку, у которого двое детей и карьера. И еще… Она, его Тася, сделала аборт. Неудачный аборт от того мужика. Господи, слава богу, она жива! Он где-то слышал — от
— Осподи боже! — приговаривала тетя Паша. — Спаси и сохрани!
Тася пришла к ним спустя неделю после подслушанного Шуркой разговора. Он, принимая ее пальтишко, боялся поднять глаза.
Тася сразу прошла в Людкину комнату, на этот раз не задержавшись у зеркала.
Мельком — а он глянул на нее именно мельком — заметил, что она очень бледна. И еще, что ее пушистые и блестящие волосы как-то сникли, потускнели, пожухли, словно увяли.
И из Людкиной комнаты в этот день не раздался ни один, даже самый скудный смешок. Слышались только шепот и плач.
В Людкиной жизни тоже бурлило. Шурка улавливал какие-то секретные сведения по обрывкам ее разговоров с матерью. У сестры тоже случилась любовь, и как-то эта любовь наконец обнаружилась. Его звали Витольд — рослый красавец под два метра, спортсмен и плейбой. Он и стал Людкиным первым мужем. Сестра смотрела на него во все глаза, по словам матери — ему в рот.
Витольд был туповатым и нагловатым. Себе он при этом казался крайне остроумным — травил дурацкие и пошлые анекдоты, заливаясь тонким, «женским» скрипучим смешком.
Людка, конечно, все понимала и его стеснялась. А мать страдала. И, кажется, ненавидела зятя, все время шептала сестре, что он их объедает. Ел он и вправду ужасно много — казалось, что чувство насыщения ему незнакомо. А после обеда или ужина мог и рыгнуть. «Удав», — с возмущением говорила мать.
— Ах, простите! Пардон! — юродствовал он, видя опрокинутое лицо жены и брезгливую гримасу тещи. — Пардон, говорю! Так вышло! Все ж мы люди, человеки, — хохотал он.
Людка молча вставала из-за стола и принималась греметь посудой. А мать уходила к себе.
— Вот точно не человек, а свинья, — бормотала она, — и еще — редкостный хам.
Шурка на своего шурина внимания не обращал — есть человек, нет. Не уважал его, это и понятно. Так, пыль под ногами, таракан, букашка — не больше.
Тася в то время заходила к ним редко — ссылалась на больную бабку, которая все еще жила и продолжала портить и без того кошмарную жизнь.
Года через два Людка, слава богу, выгнала этого Витольда. Мать, конечно, в стороне не осталась.
После Людкиного развода Тася опять стала часто у них бывать, чему Шурка, естественно, был несказанно, просто по-сумасшедшему, рад. Казалось, Тася немного отошла от своего горя. Но настроение у нее было по-прежнему неважное и неровное. То она смеялась, то вдруг начинала грустить. Что происходило в ее жизни? Знать он не мог, а спрашивать у сестры было неловко. Да и после развода Людка, по словам матери, словно взбесилась окончательно, постоянно попрекая мать в том, что та во всем виновата.
Позже, думая о Людкиной судьбе, Александр стал понимать, что доля правды в этом была: мать всегда принимала самое непосредственное участие в жизни дочери.
Вообще, отношения у них были странные, то они ругались до крика и взаимных оскорблений, то принимались страстно, словно пылкие любовники, мириться — с громкими слезами, жалостью друг к другу, с мольбами о прощении и бурными объятиями.
Со временем он возмужал, появились и бицепсы, и трицепсы — старания не прошли даром. Исчезли прыщи и вся эта нелепая подростковая атрибуция. Даже нос, его крупный, отцовский нос, как-то ловко и ладно встал на свое место.
Он видел, что стал не только вполне нормальным, но и даже симпатичным. Ей-богу! Даже сестрица, тоже ядовитый плющ, однажды, задержавшись на нем взглядом, с удивлением сказала:
— Надо же! А Шурка наш стал вполне себе ничего! Прямо мужик из него вылупляется. Ох, скоро девок будем гонять, а, мам?
«Какие там девки!» — подумал он тогда. Хотя замечал, если честно, что девицы стали и впрямь на него заглядываться. Только не нужны были они ему, все эти девицы. Он по-прежнему любил Тасю. Нет, не по-прежнему — еще сильнее.
Теперь Тася появлялась у них совсем редко — студенчество кончилось, их с Людмилой пути разошлись — все понятно, наступила другая жизнь. Но созванивались они все еще регулярно. Людмила тут же скрывалась в своей комнате, с трудом протаскивая телефонный шнур под дверь.
— Не хочу, чтобы мать слышала! — шептала она подруге.
Смешно! Как будто она что-то скрывала от матери, точнее — пыталась скрыть. Ну а если и пыталась, то не больше, чем на пару дней — тайны Людмила хранить не умела, да и их отношения с матерью этого и не предполагали — они не могли жить друг без друга, дышать. Тухли без скандалов, без взаимных предъявлений претензий и обид. Не могли жить без своих страстных и громких примирений, не могли долго таиться друг от друга. Они остро нуждались друг в друге. Однажды, когда начался очередной скандал, Людмила бросила матери в лицо:
— Лучше бы ты
«Тогда? — вздрогнул Александр. — А разве вообще было когда-нибудь после смерти отца это «тогда»? Или я что-то пропустил? Пропустил из-за того, что меня всегда, уже целую кучу лет, волновала только Тася?»
Но у сестры все же спросил, что та имела в виду.
Людмила раздраженно ответила:
— Да ничего примечательного! Алексей Алексеич к ней сватался через два года после смерти отца.
Александр помнил этого Алексея Алексеевича — заместитель отца, хороший и крепкий мужик, кажется, вдовец без детей.
— А что мать? — осторожно спросил он, боясь почему-то услышать правду.
— Да ничего! Ты что, нашу мать не знаешь? Послала его далеко и надолго. Вот и все. А ведь мужик он был неплохой. Жила бы себе и радовалась. По крайней мере, меня бы освободила от своей тирании. Может, тогда бы и у меня что-нибудь вышло.
«Вряд ли, — подумал он. — У Людмилы поразительная, уникальная способность вляпываться в очередное дерьмо. Закон граблей с ней не работал. Может, такая судьба?»
Сестрица без конца выходила замуж — один мужчина сменял другого. В основном это были гражданские браки, но случилось и три законно зарегистрированных. Людмиле были важны все атрибуты — поход в загс, покупка очередного свадебного платья, замысловатая прическа, свадебное путешествие — вот уж совсем смешно! Именно так она обозначала эти поездки: «Мы едем в свадебное путешествие». Ну и, разумеется, пир в ресторане! Ресторан снимался известный и знаменитый — не только своей кухней, но и бешеными ценами. Главное, чтобы был пафос: бархатные гардины, накрахмаленные скатерти, хрустальные фужеры и важный, напыщенный, как индюк, метрдотель.
И, конечно, оркестр. Тоже атрибут важного и пышного события. Такая вот, последняя свадьба состоялась у нее после сорока. Ах, как Людмила была смешна с пышным начесом, в бесконечных рюшах, в белоснежных туфлях на немыслимой и неустойчивой шпильке. Грохнулась на парадной мраморной лестнице в «Праге» — и стыдно и смешно.
Конечно, каждый раз она наивно надеялась, что вот это уж точно в последний раз! И, потерпев очередной крах, пережив кратковременную депрессию, снова устремлялась к счастью. Наверное, это было нормально. Детей Людмила не родила — боялась или чувствовала, что на этот раз опять ненадежно? Кто знает.
Александр все видел и понимал — мать, что называется, руку к этому делу прикладывала. Ситуацию она чувствовала всегда превосходно, и у нее были свои методы, свои способы влияния. Например:
— Люда, обрати внимание, как он отвратительно ест. Нет, ей-богу! Я не могу сидеть рядом. Если не возражаешь, я буду обедать одна. А сколько он ест! Ему надо срочно провериться на глисты!
— Какие глисты, мама? Ты совсем обалдела! — принималась возмущаться сестра. Но через какое-то время задумывалась.
Питаться отдельно? Тоже несусветная чушь!
Сестра, разумеется, возражала:
— Как это так? Мы же семья!
Но цель была достигнута — она принималась обращать внимание на то, как ее супруг ест. А действительно, мама права! Причавкивает, крошит хлеб, хлюпает, стучит ложкой по стенке стакана. И ковыряет спичкой в зубах! Ах да! Еще и цыкает после еды. И правда невыносимо. Теперь аппетит был безнадежно испорчен. Да и настроение тоже. И отношение к мужу постепенно менялось — мужлан, деревенщина, хам. После нескольких замечаний начинался скандал, и в один прекрасный день этот мужлан и деревенщина собирал чемодан и хлопал входной дверью.
Людмила принималась рыдать. Мать искренне удивлялась:
— Ты по кому плачешь, детка? Я искренне не понимаю! Лично мне кажется, что ты освободилась от страшной обузы! Ведь с ним даже в свет не выйти — сплошной позор!
Свет. Какой там свет, боже мой! Редкие походы в кинотеатр, еще реже — в театр. И несколько раз в год поход в гости, в основном к престарелой родне.
Следующий вариант отваживания очередного мужа выглядел так:
— Люда, а что,
Людмила снова спорила и снова начинала «прислушиваться». И вправду ничего не читает! И даже новости ему не интересны! Все же мужики интересуются событиями в мире, а этот приходит с работы, поест и — в кровать. Выходит, что мама права? Опять мама права? И она начинала мужа экзаменовать и при этом без конца интересоваться: «А тебе что, это неинтересно? Тебе вообще ничего не интересно? Ты вообще живешь для чего? Спать и есть?» Муж орал во весь голос: «Не нравится? Такая образованная, да? Ну и ищи себе ученого! А я останусь таким, какой есть!» Прощальный аккорд.
— По кому плачешь? — презрительно хмыкала мать. — По этому тупому ничтожеству? — И саркастический смех.
Какой-то муж был «жаден до невозможности, как с таким жить?».
Тут же ему была выдана кличка Гобсек. «Как твой Гобсек? Поел? Где твой Гобсек? А, на работе? Ты собралась в отпуск с этим Гобсеком? Интересно! Ха-ха! Тогда копи на мороженое — он тебе точно не выдаст!»
Капля камень точит. Да и Людмила была из поддающихся, зависящих от чужого мнения. Да и мать, безусловно, всегда верховодила и была для нее первейшим авторитетом.
Следует ли продолжать, что кто-то из мужей был потенциальным алкоголиком, хотя выпивал всего ничего. «Но все впереди! — удрученно вздыхала мать. — Сама все скоро увидишь! Да и наследственность… Отец у него, кажется, пьяница?» Еще один слишком часто навещал своего сына из первой семьи. «Носил туда деньги. Так много? — удивлялась мать, выпытав у дочери размер суммы. — Нет, это какой-то кошмар! Все туда, все! А что тебе остается? Теперь я понимаю, почему ты три года в старых сапогах! Терпимица ты моя, бедная девочка».
И «терпимица», конечно же, вскоре начинала возмущаться: «Сколько можно! Ты тащишь все туда! Чувство вины? Да мне наплевать на твое чувство вины, когда у меня текут сапоги!»
Было понятно — ни один зять матери не угодит. Цель была одна — остаться с дочерью наедине. Ревность или безграничный эгоизм? Скорее всего, второе. Мать боялась остаться одна, потому что какой-нибудь из Людмилиных мужей, порезвее и поумнее, мог вполне увезти ее из родительского дома. Или куда хуже — потребовать размена квартиры. Вот этого мать допустить не могла.
Оставшись с дочерью наедине, она снова становилась счастливой, оживленной и радостной. В те дни они не ругались, наоборот, мать крутилась вокруг Людмилы, угождала по-всякому — пекла торты, покупала обновки.
Людмила сначала злилась и винила мать. А потом успокаивалась и в душе соглашалась с ее словами: «Доченька, разве нам плохо вдвоем? Безо всяких там…»
Оставшись вдвоем, не надо было терпеть плохое настроение, капризы, бесконечные просьбы, грязные носки под кроватью, храп по ночам и чужих детей.
И вправду, хорошо ведь! Выходит, что мама права? Мама подает, мама стирает, мама готовит. А она, Людмила, может капризничать от души, дуть губки, демонстрировать настроение и требовать, требовать. Может улечься на диван и пялиться в телевизор. Может не чистить туфли и не гладить юбку. В воскресенье спать до обеда. Сидеть допоздна у подруги.
И как хорошо с мамой на море! Никто не пьет пиво, не играет в карты на пляже и не стремится каждый день в шашлычную, где невыносимо воняет жирным дымом и кислым дешевым вином.
С мамой, и только с мамой, можно неспешно прогуливаться по набережной, сидеть в кафе-мороженом. Часами разглядывать в магазинах юбки и колечки, не слушая фырканий и шипения в ухо.
С мамой можно было бесконечно читать по вечерам, и никто не потребует выключить свет с бесконечным «я хочу спать!».
С мамой можно сколько угодно лежать на пляже, потому что никто не дергает: «Я хочу есть! Тебе что, непонятно?»
Не надо стоять в бесконечных очередях в жутких столовках, где пахнет мокрыми тряпками, а ложки и вилки покрыты застывшим жиром.
А если захочется есть, мама достанет из пакета вымытый виноград, сладкие персики, душистые груши и свежие бутерброды — свежий бублик и местный белый солоноватый сыр. Красота!
Да и хватит с Людмилы страстей, душевных мук, предательств. Наелась досыта, все. Она наконец научилась ценить спокойную жизнь.
Тасе Александр открылся, когда ему стукнуло восемнадцать — решил, что пора. Ей было тогда к двадцати четырем. Замуж она так и не вышла, работала в школе и была по-прежнему несказанно хороша — для него уж определенно!
Теперь он, студент, встречал ее после работы.
Она, конечно, смущалась и просила ждать ее за школой: «Ученики и коллеги, как тебе не понять?»
Он брал ее тяжелый портфель, набитый тетрадями, и они шли гулять. Денег хватало только на пельменную или сосисочную, но их это вполне устраивало. За высоким мраморным столиком, обжигаясь горячими сосисками, макая их в жгучую горчицу, стоявшую тут же, на столе, в стеклянной банке, и запивая все это жидким кофе из котла, они разговаривали обо всем.
Шура рассказывал ей про институт, про последний байдарочный поход по рекам Маньё и Хунге — он тогда был заядлым байдарочником, — про последнюю книгу, которая его особенно потрясла. Про увиденный фильм — «Андрей Рублев» Тарковского. Вот уж талант так талант!
Тася слушала внимательно, перебила только однажды, прервав на середине фразы:
— Шурик! А зачем тебе все это надо?
Он от удивления и волнения глотнул из стакана еще горячий кофе и, чуть не подавившись, глупо спросил:
— Что — это, Тася? Прости, я не понял!
— Ты все понял, не ври! Я про себя и… про нас. Зачем тебе это все? — повторила она. Отведя взгляд и чуть помолчав, тихо сказала: — Разве ты не понимаешь, что это все напрасно? Бес-пер-спек-тив-но? — произнесла она по слогам. — У нас с тобой нет ничего впереди. Нет будущего, понимаешь?
— Почему? — тупо спросил он. — Почему ты так считаешь?
Она сморщилась, словно ее утомил этот дурацкий разговор.
— Да потому, Шура! И не строй из себя дурака! Я тебя старше на тысячу лет! Ты забыл? На целую жизнь, Шура! И в ней столько было дерьма, в этой жизни… А ты еще совсем ребенок, Шурка! Дитя, чистое и непорочное. — И она улыбнулась. — Рядом с тобой должно быть точно такое же дитя — тоже чистое и непорочное! И это будет правильно, Шурик! Справедливо. Потому что так устроена жизнь!
Он ненавидел, когда она называла его Шуриком.
— А если я люблю тебя! — Он хрипло сорвался на крик. — Разве такое не случается? Разве так не…