Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мемуары госпожи Ремюза - Клара Ремюза на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мать моя воспитывала меня очень заботливо; образование завершил мой муж, культурный и просвещенный человек, который был старше меня на шестнадцать лет. Я была по натуре серьезна, что всегда соединяется у женщин с некоторой склонностью немного увлекаться. Вместе с тем в первое время моей жизни около госпожи Бонапарт и ее супруга я была одушевлена чувством благодарности. Судя по тому, что о них теперь известно и что я раньше писала об их самой интимной стороне, это значило быть готовой ко многим разочарованиям, и, действительно, их было немало.

Я уже говорила о том, каковы были наши отношения с госпожой Бонапарт во время египетской экспедиции. С этих пор мы ее потеряли из виду до того момента, когда моя мать, желавшая выдать замуж мою сестру за одного из наших родственников, возвратившегося тайно и еще считавшегося в списке эмигрантов, обратилась к ней, чтобы добиться от нее возвращения. Дело было вскоре улажено. Госпожа Бонапарт старалась умелой благожелательностью приблизить к своему супругу лиц известного класса, которые были еще настороже по отношению к нему. Она пригласила мою мать и Ремюза прийти однажды вечером к ней, чтобы лично поблагодарить Первого консула. Было немыслимо и думать об отказе.

Итак, однажды вечером мы отправились в Тюильри; это было немногим позже дня, когда Бонапарту показалось необходимым водвориться там [19 февраля 1800 года], того дня, когда, как я это позднее узнала от его жены, он со смехом сказал ей, ложась спать: «Ну, маленькая креолка, иди ложись в постель твоих господ».

Мы нашли Наполеона в большой гостиной в нижнем этаже, – он сидел на диване; около него я увидела генерала Моро, с которым он, по-видимому, вел серьезный разговор. И тот и другой в то время старались жить дружно. Приводили даже очень любезные слова, сказанные Бонапартом в том благожелательном тоне, который был ему мало свойствен. Он заказал пару роскошных пистолетов, на которых золотом были выгравированы все битвы Моро. «Простите, – сказал Бонапарт, подавая их ему, – если они недостаточно украшены: названия ваших побед заняли все свободное место».

В этой гостиной находились министры, генералы, женщины, почти все молодые и красивые: госпожа Луи Бонапарт, госпожа Мюрат, которая только что вышла замуж и показалась мне очаровательной, госпожа Маре[20], в то время необыкновенно прекрасная, – она как раз наносила свой свадебный визит. Госпожа Бонапарт держалась среди этого кружка с очаровательной грацией, она была изысканно одета, во вкусе, который приближался к античному. Это была мода того времени, когда художники имели довольно большое влияние на обычаи общества.

Первый консул встал, чтобы принять наши приветствия, и после нескольких неопределенных слов снова сел, чтобы больше не заниматься дамами, которые находились в салоне. Признаюсь, что в этот раз я была менее занята им, чем роскошью и необыкновенным изяществом, которые сразу же бросились мне в глаза.

С этих пор мы имели обыкновение время от времени появляться в Тюильри. Мало-помалу нам внушили идею, что Ремюза может получить какое-нибудь место, которое помогло бы нам вернуть кое-что из утраченного имущества. Ремюза, бывший до революции магистратом, хотел снова получить видное положение. Боязнь огорчить меня, разлучив с матерью и отдалив от Парижа, привела к тому, что он попросил место в Государственном совете, избегая префектур. Но тогда мы не знали хорошо всего того, что составляет правительство.

Мать моя не раз говорила о нашем положении госпоже Бонапарт. Госпожа Бонапарт мало-помалу начала питать ко мне симпатию, у моего мужа она находила приятные манеры и вдруг возымела идею приблизить нас к себе. Почти в то же время моя сестра, которая не вышла замуж за того родственника, о котором я говорила, обвенчалась с Нансути, бригадным генералом, племянником госпожи Монтессон, очень уважаемым в армии и в обществе. Эта свадьба сблизила нас с консульским правительством, а месяц спустя госпожа Бонапарт предупредила мою мать, что надеется на скорое назначение Ремюза префектом дворца. Я обойду молчанием разнообразные волнения, какие вызвало в моей семье это известие. Лично я была очень испугана. Ремюза скорее примирился, чем обрадовался, и, как человек вполне добросовестный, сейчас же после своего назначения занялся всеми мельчайшими деталями своей новой службы.

Немного времени спустя я получила следующее письмо от Дюрока, гофмаршала двора:

«Милостивая государыня.

Первый консул избрал вас для представительства во дворце при госпоже Бонапарт.

Личное знакомство с вашим характером и принципами дает ему уверенность в том, что вы исполните это с обычной вежливостью, которой отличаются французские дамы, и достоинством, которое подобает правительству. Я счастлив, что мне поручено передать вам это выражение его уважения и доверия.

Примите уверения в совершенном почтении».

Таким образом мы оказались при этом странном дворе. Хотя Бонапарт всякий раз обнаруживал гнев, когда осмеливались не верить искренности его слов, которые тогда были вполне республиканскими, однако каждый день он придумывал какие-нибудь новости, которые вскоре придали месту, где он жил, большое сходство с дворцом государя. Личный вкус склонял его к некоторого рода представительству, лишь бы оно не стесняло его привычек, но окружающих он давил игом церемониала. Впрочем, Бонапарт был убежден, что французов можно победить внешним блеском. Очень просто одетый, он требовал от военных большой роскоши в обмундировании. Он уже создал определенное расстояние между собой и двумя другими консулами. В правительственных актах, употребляя выражение «по приговору консулов» и т. п., он помещал только свою подпись; он один содержал двор в Тюильри или в Сен-Клу, принимал послов с церемониями, принятыми у королей, показывался на публике только в сопровождении многочисленной охраны, позволяя при этом своим коллегам иметь только двух гренадеров перед экипажами; и, наконец, Бонапарт начал создавать своей жене положение в государстве.

В первые минуты мы очутились в довольно затруднительной ситуации. Генералы и адъютанты, которые окружали Бонапарта, гордились своей военной славой и правами, которые она давала. Они готовы были поверить, что все отличия должны принадлежать исключительно им.

Между тем консул, ценивший всякого рода победы и имевший тайный план приблизить к себе все классы общества, мало-помалу раздражал этих военных, привлекая к себе милостями представителей других профессий. Притом Ремюза, как человек умный, замечательно образованный, чудесно слушающий и умеющий прекрасно отвечать, превосходящий своих коллег умением вести разговор, был быстро выдвинут своим господином, умеющим открыть в каждом то, что ему было полезно. Бонапарт был не прочь, чтобы за него знали то, чего он сам не знал. Он нашел у моего мужа знание известных обычаев, которые хотел бы восстановить, верный такт при различных обстоятельствах, привычки хорошего общества. Бонапарт быстро излагал ему свои проекты, Ремюза тотчас же его понимал и так же быстро ему служил. Эта необычная манера нравиться ему сначала вызвала некоторое неудовольствие у военных, они предчувствовали, что не будут больше единственными, кого выделяют, и что от них потребуют, чтобы они отказались от грубой внешности, приобретенной на поле битвы; наше присутствие беспокоило их.

Со своей стороны, несмотря на молодость, я была развитее их жен. Большинство моих подруг, мало знающих общество, робких и молчаливых, в присутствии Первого консула испытывали только скуку и страх. Что касается меня, то, как я уже говорила, будучи оживленной и впечатлительной, легко возбуждаемой новыми идеями, склонной к умственным удовольствиям, я вскоре понравилась моему новому властелину, поскольку стала находить удовольствие слушать его.

Притом госпожа Бонапарт любила меня как женщину, ею избранную; ей льстило, что она достигла по отношению к моей матери, которую уважала, преимущества привязать к себе особу из видной семьи. Она выражала мне доверие. Я была нежно привязана к ней. Вскоре госпожа Бонапарт начала поверять мне свои личные тайны, которые я хранила в полном секрете. Хотя я могла быть по возрасту ее дочерью, я часто была в состоянии дать ей добрый совет, так как привычки уединенной и нравственной жизни рано дают знакомство с ее серьезной стороной.

Мы с мужем тотчас же оказались на виду, и это надо было заставить простить нам. До известной степени мы достигли этого, сохраняя простоту, держась в границах вежливости и избегая всего того, что могло бы заставить думать, будто мы хотим создать из доброго к нам отношения возможность влияния.

Ремюза жил среди этого ощетинившегося двора с простотой и добродушием. Что же касается меня, то я была достаточно счастлива, чтобы отнестись к себе справедливо и не выражать претензий, которые особенно задевают женщин. Большинство моих подруг были красивее меня, некоторые – очень красивы; они были окружены большой роскошью. Мое лицо, которое только молодость делала приятным, обычная простота моего костюма предупредили их о том, что они имеют надо мной преимущество во многих отношениях. Вскоре между нами как будто установилось нечто вроде безмолвного соглашения: они будут очаровывать взоры Первого консула, когда мы окажемся в его присутствии, а я постараюсь нравиться его уму, поскольку у меня самой его хватит. И я уже говорила, что в этом отношении дело было только в том, чтобы уметь его слушать.

Молодая женщина двадцати двух лет не может быть особенно проникнута политическими идеями. В то время у меня не было ни малейшего партийного духа. Я не рассуждала о том, имеет ли Бонапарт больше или меньше прав на власть, когда повсюду говорили, что он достойно ее применяет. Ремюза, вверяясь ему почти со всей Францией, отдавался надеждам, которые тогда возможно было питать. Каждый, кто чувствовал негодование и отвращение к ужасам революции, охотно верил, что правительство предохранит нас от реакции якобинцев, и приветствовал его установление как новую эру для родины. Те применения свободы, к которым прибегали неоднократно, внушили по отношению к ней нечто похожее на отвращение, естественное, но малообоснованное, так как, говоря по правде, свобода всегда исчезала, как только злоупотребляли ее именем, чтобы только разнообразить способы тирании. Но, в общем, во Франции желали только покоя и возможности свободно упражнять ум, развивать некоторые частные добродетели и поправить мало-помалу перенесенные потери состояний.

Я не могу без стеснения сердца подумать об иллюзиях, которые тогда переживала. Я сожалею о них, как сожалеют о светлых грезах жизненной весны, той поры, когда, по выражению самого Бонапарта, на все предметы смотришь сквозь золотистую дымку, которая и делает их блестящими и легкими. Мало-помалу, говорил он, эта дымка сгущается до того, что становится почти совсем черной. Увы! Он сам не замедлил сделать кровавой ту вуаль, сквозь которую Франция любила смотреть на него.

Итак, осенью 1802 года я появилась в Сен-Клу, где находился тогда Первый консул. Все мы, четыре дамы[21], поочередно проводили одну неделю близ госпожи Бонапарт. Так же организована была и служба префектов дворца, генералов гвардии, лейтенантов. Гофмаршал двора Дюрок жил в Сен-Клу; он содержал дворец в необыкновенном порядке; мы обедали у него. Консул обедал один со своей женой; два раза в неделю он приглашал членов правительства; раз в месяц в Тюильри происходили званые обеды на сто персон, которые давали в зале Дианы; после них принимали всех, кто занимал место сколько-нибудь выдающееся в военной или гражданской службе, а также выдающихся иностранцев.

В течение зимы 1803 года мы были в мирных отношениях с Англией, и это привлекло в Париж большое количество англичан. Так как их нечасто там видели, они возбуждали всеобщее любопытство.

На этих блестящих собраниях демонстрировалась необыкновенная роскошь. Первый консул любил, чтобы дамы были хорошо одеты, и из расчета или из личного вкуса побуждал к этому свою жену и сестер. Госпожа Бонапарт, госпожа Баччиокки[22] и госпожа Мюрат (госпожа Леклерк жила в это время в Сан-Доминго[23]) были ослепительны. Различные униформы давались различным полкам, мундиры были богаты; и вся эта пышность, последовавшая за временами, когда выставление напоказ отвратительной грязи соединялось с аффектацией гражданской добродетели, эта пышность казалась еще одной гарантией против возвращения пагубного режима, о котором не забыли.

Мне кажется, что костюм Первого консула в ту эпоху достоин описания. В обыкновенные дни он носил один из мундиров своей гвардии; но для него и для обоих его коллег было установлено, что во время больших церемоний они все трое надевают красные костюмы, вышитые золотом, зимой из бархата, летом из легких тканей. Оба консула, Камбасерес и Лебрен, пожилые, в париках, со строгими манерами, носили эти блестящие одежды с кружевами и шпагами, как прежде носили обыкновенные костюмы. Бонапарт, которого этот наряд стеснял, старался как можно чаще избегать его. Волосы у него были остриженные, короткие, прямые и довольно плохо причесанные. При этом костюме, красном с золотом, он сохранял черный галстук, кружевное жабо на рубашке, иногда белый жилет, вышитый серебром, чаще форменный жилет, форменную шпагу, а также панталоны, шелковые чулки и сапоги. Этот костюм и его маленький рост придавали ему очень странный вид, над которым, однако, никто не осмеливался смеяться. Когда Бонапарт стал императором, ему сделали костюм для церемоний, с маленькой мантией и шляпой с перьями, который ему шел чрезвычайно. Император присоединил к нему великолепную цепь ордена Почетного легиона, усыпанную бриллиантами, а в обыкновенные дни продолжал носить только серебряный крест.

Я вспоминаю, что накануне его коронования новые маршалы, которых он назначил за несколько месяцев до этого, явились к нему на прием, одетые в прекрасные костюмы. Эти костюмы, выставленные напоказ, в противоположность простому мундиру, который был на Наполеоне, заставили его улыбнуться. Я находилась в нескольких шагах от него, и он, так как видел, что я тоже улыбаюсь, сказал: «Право быть просто одетым не принадлежит всем». Несколько минут спустя маршалы армии заспорили об установлении старшинства и попросили императора определить порядок их рангов в церемонии. В сущности, их претензии опирались на довольно громкие титулы, так как каждый из них перечислял свои победы. Бонапарт слушал их, и его забавляло встречать мои взгляды. «Мне кажется, – сказала я ему, – что вы сегодня как будто топнули ногой на Францию, говоря: «Пусть все тщеславия выйдут из-под земли!» – «Это правда, – отвечал он, – но дело в том, что очень удобно управлять французами посредством тщеславия»»[24].

Но вернемся назад. В первые месяцы моего пребывания частью в Сен-Клу, частью в Париже, в течение всей зимы, жизнь казалась мне довольно приятной. Дни проходили в правильном порядке. Утром, около восьми часов, Бонапарт покидал постель жены, чтобы пройти в свой кабинет; в Париже он возвращался к ней, чтобы позавтракать; в Сен-Клу он завтракал один и часто на террасе, которая примыкала к этому кабинету. Во время этого завтрака он принимал артистов, актеров комедии; тогда Первый консул разговаривал охотно и добродушно. Потом он до шести часов занимался общественными делами. Госпожа Бонапарт оставалась у себя, принимая в течение всего утра бесконечное количество визитеров, особенно женщин: тех, мужья которых были связаны с правительством, или тех, которые называли себя дамами старого порядка, не хотели поддерживать отношения (или делали вид, что не хотят) с Первым консулом, но добивались от его жены возвращения или восстановления прав. Госпожа Бонапарт всех принимала с очаровательной любезностью; она все обещала и отпускала всех удовлетворенными. Поданные петиции время от времени терялись, но ей подавали другие, и она, казалось, никогда не уставала всех выслушивать.

В шесть часов в Париже обедали; в Сен-Клу совершали прогулку: консул – в коляске со своей женой, мы – в других экипажах. Братья Бонапарта, Евгений Богарне, его сестры могли появиться во время обеда. Иногда приезжала госпожа Луи Бонапарт, но она никогда не ночевала в Сен-Клу. Ревность мужа и его необыкновенное недоверие делали ее робкой и довольно печальной уже в то время. Раза два в неделю присылали маленького Наполеона, того, который умер позднее в Голландии[25]. Бонапарт, казалось, любил этого ребенка и связывал с ним надежды на будущее. Может быть, только из-за этого он и отличал его. Талейран рассказывал мне, что, когда известие о его смерти пришло в Берлин, Бонапарт был так мало тронут, что готов был показаться публично, но Талейран поспешил сказать ему: «Вы забываете, что в вашей семье случилось несчастье и вы должны иметь несколько печальный вид». – «Я не нахожу удовольствия в том, чтобы думать о мертвых», – отвечал ему Бонапарт[26].

Было бы любопытно сопоставить эти слова с прекрасной речью Фонтана[27], которому было поручено говорить над прусскими знаменами, торжественно принесенными в Дом Инвалидов. Он так хорошо, так красноречиво напомнил о величественной скорби победителя, который забывает блеск своих побед, проливая слезы о смерти ребенка!

После обеда консула нас предупреждали, что мы можем подняться наверх. В зависимости от того, был ли он в хорошем или дурном настроении, разговор затягивался, продолжался более или менее долго. Затем консул исчезал, и обыкновенно его больше не видели. Он возвращался к работе, давал несколько частных аудиенций, принимая некоторых министров, и обыкновенно рано ложился спать. Госпожа Бонапарт играла, чтобы закончить вечер. Между десятью и одиннадцатью часами ей говорили: «Мадам, Первый консул в постели», – и тогда она нас покидала.

У нее и повсюду вокруг них царило полное молчание по поводу политических дел. Дюрок, Маре, тогда государственный секретарь, частные секретари были совершенно непроницаемы. Большинство военных, как мне кажется, чтобы избежать разговоров, воздерживались даже от того, чтобы думать; в общем, в привычках этой жизни не на что было тратить ум.

Так как я прибыла ко двору, будучи совершенно незнакомой с большими и маленькими страхами, которые Бонапарт внушал тем, кто давно его знал, то не испытывала перед ним такого стеснения, как другие. Мне не казалось нужным подчиняться системе односложных фраз, которая была принята всеми в доме религиозно, если можно так выразиться, а может быть, в достаточной мере осторожно. Однако это повело к тому, что я приобрела смешной вид, о котором сначала не подозревала, но который надо было под конец уже скрывать. Дальше будет видно, что это не так легко было сделать.

Однажды вечером, когда Бонапарт говорил о таланте Порталиса-отца, работавшего тогда над Гражданским кодексом, Ремюза сказал, что Порталиса особенно развило изучение Монтескье, которого он читал и изучал как катехизис. Первый консул, обращаясь к одной из моих подруг, заметил, смеясь: «Держу пари, что вы даже не знаете, кто такой Монтескье!» – «Простите, – отвечала она, – кто не читал «Le Temple de Grade»…»[28] – При этих словах Бонапарт громко расхохотался, и я не могла удержаться от улыбки. Он взглянул на меня и спросил: «А вы, сударыня?» Я отвечала, естественно, что не знаю ничего о «Temple de Gnide», что читала «Рассуждение» о римлянах, но думаю, что ни тот ни другой труд не были катехизисом, о котором говорил Ремюза. «Черт побери! – сказал мне Бонапарт. – Да вы ученая!» Этот эпитет сконфузил меня, и я почувствовала, что рискую сохранить его за собой.

Минуту спустя госпожа Бонапарт заговорила о какой-то трагедии, которую тогда давали. Первый консул припомнил по этому поводу современных авторов и заговорил о Дюси, которого недолюбливал. Сначала Бонапарт огорчался, что наши поэты-трагики так посредственны, а потом прибавил, что больше всего на свете желал бы вознаградить автора прекрасной трагедии. Я решилась сказать, что Дюси испортил «Отелло» Шекспира[29]. Это длинное английское имя в моих устах произвело известный эффект на нашу галерею из эполет, молчаливую и внимательную. Бонапарту не очень нравилось, когда хвалили что-нибудь, принадлежащее англичанам. Мы немного поговорили: со своей стороны, я держалась в разговоре направления вполне обычного, но я назвала Шекспира, я возражала консулу, я хвалила английского автора, – какая дерзость! Какое чудо учености! И я была вынуждена несколько дней после этого молчать или вести ничего не значащие разговоры, чтобы исправить впечатление от превосходства, которое, между тем, так скоро причинит мне затруднение.

Когда я покидала дворец и возвращалась к своей матери, то довольно часто встречала там немало милых женщин и выдающихся людей, которые вели очень интересные разговоры, и я улыбалась про себя, сравнивая эти отношения с теми, которые были при дворе.

Но эта привычка к почти полному молчанию предостерегала нас, по крайней мере в ту эпоху, от того, что называют в свете сплетнями. Женщины совершенно не были кокетливы, мужчины были постоянно заняты исполнением своих обязанностей, а я обманывалась относительно нравственных привычек Бонапарта, которые я у него предполагала. Казалось, он очень любит свою жену; казалось, она его удовлетворяла. Однако вскоре я заметила в ней беспокойство, которое меня удивило. Она была очень склонна к ревности. Мне думается, что не любовь была тут главной причиной. Для нее была большим несчастьем невозможность дать своему супругу детей; иногда он выражал по этому поводу сожаление, и тогда она дрожала за свое будущее. Семья консула, всегда возбужденная против Богарне, подчеркивала это обстоятельство. Все это вызывало мимолетные бури. Иногда я заставала госпожу Бонапарт в слезах, и тогда она изливала горькие жалобы на своих деверей, на госпожу Мюрат и Мюрата, которые старались упрочить свое влияние, возбуждая у консула мимолетные фантазии. Я уговаривала госпожу Бонапарт оставаться спокойной и благоразумной.

Мне вскоре стало ясно, что если Бонапарт любил свою жену, то особенно потому, что ее обычная кротость давала ему покой, и она явно теряла свое влияние, волнуя его. В конце концов, в течение первого года, что я была при дворе, легкие столкновения в этой семье всегда заканчивались удовлетворительными объяснениями и усилившейся близостью.

С 1802 года я никогда не видела генерала Моро у Бонапарта – они были уже почти в ссоре. Жена и теща Моро слыли большими интриганками, а Бонапарт не выносил наклонности к интригам у женщин. Притом, однажды мать госпожи Моро в Мальмезоне позволила себе неприятные шутки относительно скандальной близости, которую подозревали между Бонапартом и его юной сестрой Каролиной (к тому же она только что вышла замуж). Консул не простил подобных разговоров и подчеркнул свое дурное отношение к матери и дочери. Моро пожаловался, что они стараются возбудить в нем недовольство своим положением. Он жил уединенно, в кругу, который ежедневно раздражал его, и Мюрат, глава тайной и деятельной полиции, выслеживал недовольство, которому не следовало придавать значения, и постоянно приносил в Тюильри недоброжелательные донесения.

Большой ошибкой Бонапарта и следствием его естественного недоверия было усиление полиции в государстве. Бонапарт думал придать себе ореол либерализма и умеренности, упраздняя министерство полиции (изобретение совершенно революционное). Однако вскоре раскаялся в этом и заменил одно министерство множеством шпионов. Префект полиции, Мюрат, Дюрок, Савари, тогда командовавший избранной жандармерией, Маре, также имевший тайную полицию, и другие, которых я не знаю, сделались как бы отголосками упраздненного министерства. Все эти полиции выслеживали одна другую, доносили друг на друга, старались сделаться необходимыми консулу и постоянно окружали его подозрениями. Со времени происшествия с адской машиной, которым Талейран воспользовался, чтобы сместить Фуше, полиция была передана в руки верховного судьи Ренье. Сам Фуше, прекрасно владея искусством делаться необходимым, не замедлил тайно войти в милость к Первому консулу и добиться того, что его назначили вторично.

С этих пор Камбасерес и Лебрен, второй и третий консулы, мало принимали участия в управлении. Лебрен, уже пожилой человек, не беспокоил Бонапарта ни с какой стороны. Другой, выдающийся магистрат, человек очень полезный в вопросах, касающихся Государственного совета, вмешивался только в обсуждение законов. Бонапарт извлекал пользу из его познаний и, с целью ослабить его значение, благоразумно полагался на смешные стороны характера, которые создавало Камбасересу его мелочное тщеславие. В самом деле, консул, очарованный оказанными ему отличиями, наслаждался ими с наивностью, которую хвалили, насмехаясь. Так его слабость – самолюбие – в некотором отношении упрочивала его положение.

В то время, о котором я говорю, большим влиянием пользовался Талейран. Все вопросы высшей политики проходили через его руки. Он не только регулировал внешние дела и определял новые конституции, но, кроме того, ежедневно имел с Бонапартом продолжительные беседы и толкал его на все меры, которые могли придать ему силу как реформатору. С этих пор, я уверена, часто между ними шла речь о том, что следует делать, чтобы восстановить монархическое правительство. Талейран всегда имел внутреннее убеждение, что только оно подходит для Франции. Он хотел вернуться к обычным привычкам своей жизни, вновь перейти на знакомую почву. Преимущества и потери, которые зависят от двора, открывали ему возможность власти и влияния.

Я не знала Талейрана, а то, что слышала о нем, создавало большое предубеждение. Но я была поражена изяществом его манер, которые представляли резкий контраст с чопорностью военных, окружавших меня до тех пор. Он всегда сохранял среди них тон большого вельможи; щеголял пренебрежительным молчанием и покровительственной вежливостью, которой никто не мог избежать. Он один присваивал себе право подсмеиваться над людьми, которых пугала тонкость его насмешек.

Талейран, менее искренний, чем кто бы то ни было, сумел придать характер естественности привычкам, приобретенным по определенному плану. Он сохранил их так, как если бы они имели силу истинной натуры. Его манера относиться к самым важным вещам довольно легко почти всегда бывала полезна ему.

Несколько лет я не имела с ним никаких отношений; я смутно не доверяла ему, но мне нравилось слушать его и видеть, как он поступает с присущей ему непринужденностью, которая придавала безграничную грацию всем его манерам, тогда как у другого она шокировала бы как аффектация.

Зима этого года (1803-го) была блестяща. Первый консул желал, чтобы устраивали праздники, он также захотел заняться реставрацией театров и поручил управление ими префектам своего двора. «Комеди Франсез» была поручена Ремюза; снова поставили на сцене массу произведений, которые были устранены республиканской политикой.

Мало-помалу, казалось, возвращались ко всем привычкам общественной жизни. Это был ловкий способ привлечь к ней снова всех тех, кто ее хорошо знал. Это значило возобновить связи между образованными людьми. Вся эта система была проведена очень ловко. Оппозиционные воззрения слабели с каждым днем. Роялисты, замыслы которых были разрушены 18-го фрюктидора, не теряли надежды, что Бонапарт восстановит порядок, который заключался в возвращении всего старого, до Бурбонов включительно. И если они ошиблись по этому пункту, то по крайней мере они были признательны ему за порядок, который он восстановил, и не боялись составить смелый проект: захватить Наполеона и таким образом оставить незанятым место, которое никто, кроме него, не мог бы с тех пор занять; и все это легко докажет, что самым естественным его преемником должен быть законный правитель.

Эта тайная мысль партии, обыкновенно доверчивой по отношению к тому, на что надеется, и всегда неосторожной в том, на что решается, привела к возобновлению тайной переписки с нашими принцами, к некоторым попыткам эмигрантов организовать заговор, волнениям у вандейцев, которые Бонапарт молчаливо наблюдал.

С другой стороны, люди, стоящие за федеративное правительство, с беспокойством видели, что консульское правительство склоняется к централизации, которая мало-помалу ведет, монархии. Они довольно хорошо соединялись с тем небольшим числом лиц, которые, несмотря на все ошибки и заблуждения французской революции, в глубине своей совести видели в ней полезную встряску и боялись, как бы Бонапарт не дошел до того, чтобы парализовать ее влияние. Иногда в Трибунате раздавались по этому поводу некоторые речи, которые доказывали, что тайные проекты Бонапарта имели и других противников, кроме роялистов.

Наконец, были еще явные якобинцы, с которыми надо было считаться, и военные, твердо стоящие на своих претензиях: они только удивлялись, как можно было создавать или признавать другие права, кроме их собственных.

Обо всех волнениях этих партий и доносили Бонапарту, который осторожно маневрировал среди них. Он медленно шел к своей цели, которую мало кто тогда угадывал, привлекая общее внимание к одной стороне своей политики, которая в общем оставалась неопределенной. Бонапарт отлично умел по собственному желанию привлекать или отвлекать внимание, возбуждать попеременно одобрение одной или другой стороны, беспокоить или успокаивать в зависимости от того, как ему было нужно, пользоваться удивлением или надеждой. Он видел во французах изменчивых детей, которых можно отвлечь от их интересов новой игрушкой. Его положение первого консула было ему выгодно, потому что как ни было оно неопределенно, но все же ослабляло беспокойство в обществе. Позднее вполне определенное положение императора отняло у него это преимущество; и тогда, открыв Франции свою тайну и желая отвлечь ее от полученного впечатления, ему не оставалось ничего другого, как бросить ей эту роковую приманку – военную славу. Отсюда и его постоянно возобновляющиеся войны, отсюда эти бесконечные победы: он чувствовал потребность занять нас какой бы то ни было ценой. И отсюда же, если пожелают хорошенько вглядеться, необходимость направить свою судьбу, отказываться от мира в Дрездене и даже в Шатильоне. Бонапарт прекрасно чувствовал, что погиб бы безвозвратно с того дня, когда его вынужденный отдых позволил бы нам размышлять о нем и о нас самих.

В газете «Монитор» конца 1802-го или начала 1803 года напечатан диалог между французом, относящимся с энтузиазмом к английской конституции, и англичанином, так сказать, благоразумным, который, показав, что в Англии, собственно говоря, нет конституции, а только учреждения, более или менее подходящие к положению страны и характеру жителей, стремится доказать, что эти учреждения могли бы быть даны французам только со значительными неудобствами. Такими способами и им подобными Бонапарт стремился сдержать желание свободы, всегда готовое возродиться у французов.

К концу 1802 года в Париже узнали о смерти генерала Леклерка, который умер в Сан-Доминго от желтой лихорадки. В январе его молодая красивая вдова возвратилась во Францию. Она была с тех пор сильно ослаблена серьезной болезнью, которая всегда ее преследовала. Но даже ослабевшая и больная, одетая в печальное траурное платье, она показалась мне самой очаровательной особой, какую только приходилось видеть в жизни. Бонапарт убеждал сестру не злоупотреблять свободой, чтобы не впасть в излишества, которые, кажется, были причиной ее отъезда в Сан-Доминго; но она вскоре же перестала считаться со словом, которое дала ему в ту минуту.

Эта смерть дала повод к одному недоразумению, которое, судя по всему, стало еще одним шагом к восстановлению монархических обычаев. Бонапарт надел траур, как и госпожа Бонапарт, и мы также получили распоряжение носить траур. Это было уже довольно многозначительно, но речь шла пока лишь о том, что посланники должны явиться в Тюильри выразить Первому консулу и его жене сочувствие в этой потере. Им указали, что вежливость требует, чтобы они были в трауре во время этого посещения. Посланники собрались, чтобы обсудить это, и, не имея времени ждать указаний от своих дворов, решили явиться на приглашение так, как было в обычае в подобных случаях. Поэтому явились во дворец одетые в черное и были приняты по церемониалу.

С декабря 1802 года предыдущего английского посланника заменил лорд Витворт. В то время верили в прочный мир, хоть отношения между Францией и Англией с каждым днем усложнялись, и люди несколько более сведущие предвидели причины новых столкновений между двумя правительствами. В британском парламенте шла речь о роли, какую Франция играла в новой конституции, данной Швейцарии; в «Мониторе», вполне официальном органе, стали появляться статьи, в которых жаловались на некоторые меры, примененные в Лондоне к французам.

Однако все общество в Париже, и в частности в Тюильри, явно предавалось удовольствиям и празднествам. Внутри дворца все было спокойно, как вдруг новая фантазия Первого консула по отношению к молодой красивой актрисе «Комеди Франсез» смутила госпожу Бонапарт и вызвала довольно бурные сцены.

Две выдающиеся актрисы (мадемуазель Дюшенуа и мадемуазель Жорж) почти одновременно дебютировали в трагедии: одна очень некрасивая, но с выдающимся талантом, который стяжал ей много похвал, другая – «посредственная актриса, но необыкновенной красоты»[30].

Парижская публика горячилась ради одной и ради другой, но, в общем, успех таланта победил успех красоты. Бонапарт, наоборот, был побежден этой последней, и госпожа Бонапарт вскоре узнала, благодаря тайному шпионству своих лакеев, что госпожа Жорж была в течение нескольких вечеров тайно проведена в маленькое уединенное помещение во дворце. Это открытие внушило ей сильное беспокойство; она поделилась им со мной с необыкновенным волнением и начала проливать бесконечные слезы, которые показались мне более обильными, чем того заслуживал этот мимолетный случай. Я считала нужным доказать ей, что доброта и терпение являются, по-моему, единственными средствами против горя, которое время неминуемо рассеет, и в разговорах по этому поводу она начала открывать мне относительно своего супруга вещи, мне еще совершенно неизвестные.

Неудовольствие, которое она испытывала, заставило меня думать, что в горечи ее жалоб было некоторое преувеличение. По ее словам, «у него не было никаких моральных принципов, он скрывал еще пороки, к которым был склонен, потому что боялся, как бы они не повредили ему; но если бы ему дали возможность спокойно отдаться им без всяких жалоб, он мало-помалу погряз бы в самых позорных страстях. Не покорил ли он своих сестер, одну за другой? Не считал ли он себя поставленным в мире так, что мог удовлетворять все свои фантазии? И, наконец, разве его семья не воспользовалась бы его слабостями, чтобы изменить его тихую семейную жизнь и отдалить от всяких отношений с женой?» И после каждой такой интриги она видела над своей головой этот угрожающий ей развод, о котором уже иногда заходила речь.

«Для меня большое несчастье, – добавляла она, – что я не дала Бонапарту сына. Это будет способ, которым воспользуется ненависть, чтобы смущать мой покой». – «Но, мадам, – отвечала я ей, – мне кажется, сын вашей дочери прекрасно поправит это несчастье; Первый консул любит его и, может быть, в конце концов усыновит его». – «Увы, отвечала она, – это предмет моих желаний, но ревнивый и мрачный характер Луи Бонапарта всегда будет мешать этому. Его семья со злым умыслом сообщила ему оскорбительные слухи, которые распространяли относительно поведения моей дочери и рождения ее сына. Ненависть приписывает этого ребенка Бонапарту, и этого достаточно, чтобы Луи не пошел на соглашение с ним. Вы видите, как он держится в стороне и как дочь моя принуждена следить за малейшим своим поступком. Притом, независимо от этих важных результатов, неверность Бонапарта всегда является для меня источником тысячи неприятностей, какие мне придется переносить».

И в самом деле, я всегда замечала, что, как только Первый консул начинал заниматься другой женщиной, он становился жесток, груб, немилосерден по отношению к своей жене. И это потому, что деспотизм характера заставлял его удивляться, как жена не оправдывает во всем независимость, которую Первый консул хотел сохранить исключительно для себя; или же потому, что природа дала ему такую незначительную способность к привязанности и любви, что она вся бывала захвачена особой, избранной на время, и не оставалось уже ни малейшего благожелательства по отношению к другой. Он немедля сообщал жене о новой связи и выказывал изумление, что она не признает развлечений, которые он считал, если можно так сказать, математически дозволенными и нужными для него. «Я не такой человек, как другие, – говорил он, – и законы морали и поведения не могут быть применены ко мне». Подобные заявления возбуждали недовольство, слезы и жалобы госпожи Бонапарт. Ее супруг отвечал на них иногда жестокостями и насилием, о которых я не смею рассказывать подробно, но когда его новая фантазия вдруг исчезала, он чувствовал, как возрождается его нежность по отношению к жене. Тогда он бывал тронут ее страданиями, заменял свои оскорбления ласками, которые не имели никакой меры, так же, как и грубости, – и, будучи кроткой и изменчивой, она опять успокаивалась.

Но в продолжение всего времени, пока длилась гроза, я часто находилась в очень затруднительном положении благодаря странным откровениям, которые получала, и даже поступкам, в которых принуждена была участвовать. Вспоминаю, между прочим, что случилось со мной однажды вечером, и страх, немного смешной, который я испытала и над которым позднее много смеялась.

Дело происходило в течение этой зимы. У Бонапарта еще была привычка приходить каждый вечер спать вместе с женой. Она ловко убедила его в том, что его личная безопасность связана с этой близостью. У нее был, как она говорила, очень легкий сон, и, если бы случилось, что кто-нибудь покушался бы на него ночью, она была бы тут же, чтобы тотчас же позвать на помощь. По вечерам госпожа Бонапарт удалялась только тогда, когда ее извещали, что муж уже в постели. Но когда его охватила фантазия по отношению к госпоже Жорж, он заставлял ее приходить довольно поздно, когда заканчивал работу, и сам спускался в эти дни только поздно ночью.

Однажды вечером госпожа Бонапарт, охваченная большим, чем всегда, ревнивым беспокойством, удержала меня возле себя и живо поведала мне о своем горе. Был уже час, мы были одни в ее гостиной, глубочайшее молчание царило в Тюильри. Вдруг она встает. «Я не могу больше терпеть; госпожа Жорж, наверно, наверху, я хочу их застигнуть».

Довольно смущенная этим внезапным решением, я сделала все возможное, чтобы ее отговорить, но не смогла достигнуть успеха. «Следуйте за мной, – сказала госпожа Бонапарт, – мы поднимемся наверх вместе с вами». Тогда я постаралась показать ей, что подобное шпионство, неприличное с ее стороны, недопустимо с моей и в случае открытия, которое она думала совершить, я буду лишняя в сцене, последующей за этим. Она не хотела ничего слушать, упрекала меня, что я покидаю ее в страданиях, и так сильно настаивала, что, против своего желания, я уступила ее воле, говоря себе, однако, что наше путешествие ни к чему не приведет и что на первом этаже точно приняты предосторожности против всяких неожиданностей.

Вот мы молча отправляемся, госпожа Бонапарт первая, до крайности взволнованная, я за ней, медленно подымаясь по крутой лестнице, ведущей в комнаты Бонапарта, стыдясь той роли, которую меня заставляли играть. В середине нашего путешествия раздается легкий шум. Госпожа Бонапарт обернулась: «Это может быть Рустан, мамелюк Бонапарта, который охраняет дверь. Этот несчастный способен задушить нас обеих». При этих словах я была охвачена таким страхом, который не дал мне дослушать, и, не думая о том, что оставляю госпожу Бонапарт в полной темноте, я со свечой в руке вернулась в гостиную. Через несколько минут она последовала за мной, удивленная моим внезапным бегством. Увидев мое перепуганное лицо, она начала смеяться, я – тоже, и мы отказались от своего предприятия. Я ушла от нее, говоря, что странный испуг, который она мне причинила, принес ей пользу и я довольна, что поддалась ему.

Ревность, которая часто прерывала кроткое настроение госпожи Бонапарт, вскоре перестала быть тайной для кого бы то ни было. Эта ревность поставила меня в затруднительное положение поверенной, но без влияния на ту особу, которая со мной советовалась, и иногда создавалось впечатление, что я разделяю недовольство, свидетельницей которого являюсь.

Бонапарт сначала думал, что женщина должна вполне разделять чувства, испытываемые другой женщиной, и проявил некоторое недовольство тем, что я посвящена в наиболее интимную сторону его жизни. С другой стороны, парижское общество все более и более склонялось в пользу некрасивой актрисы. Красивую часто встречали свистом. Ремюза старался оказывать одинаковое покровительство обеим дебютанткам, но то, что он делал для той и для другой, почти одинаково принималось с неудовольствием или публикой, или Первым консулом. Все эти мелочи принесли нам некоторое беспокойство. Бонапарт, не вверяя Ремюза тайну своего интереса, пожаловался ему и заявил, что согласился бы, чтобы я была поверенной его жены, лишь бы я давала ей разумные советы. Мой муж представил меня как особу положительную, воспитанную во всех приличиях, которая ни в каком случае не могла бы возбуждать воображение госпожи Бонапарт. Консул, который был еще настроен благожелательно по отношению к нам, согласился думать обо мне хорошо; но тогда явилось другое неудобство: он стал иногда обращаться ко мне как к третейскому судье в своих семейных распрях и хотел опираться на то, что называл моим разумом, чтобы считать безумием ревнивые резкости, которыми был утомлен.

Так как у меня еще не было привычки скрывать свои мысли, то, когда он обращался ко мне по поводу своей досады, я отвечала ему совершенно искренно, что очень жалею госпожу Бонапарт, страдает ли она справедливо или нет, и что он должен извинять ее больше, чем всякий другой. Но вместе с тем я признавалась, что мне кажется, будто она поступает недостойно, когда посредством лакеев-шпионов ищет доказательства неверности, которую подозревает. Консул передавал госпоже Бонапарт мои слова, и тогда я оказывалась жертвой в бесконечных объяснениях между мужем и женой, в которые я вносила всю живость моего возраста и преданность, испытываемую по отношению к обоим.

Все это вызывало ряд сценок, подробности которых изгладились из моей памяти: я видела Бонапарта поочередно надменным, жестоким, недоверчивым до крайности, потом вдруг растроганным, смягченным, почти нежным, исправляющим довольно мягко вины, которые он признавал, но от которых, однако, не отказывался. Я помню, как однажды, чтобы прервать тет-а-тет, который его, вероятно, стеснял, оставив меня обедать с ним и его женой, очень взволнованной, конечно, потому что он объявил ей, что с этих пор будет спать ночью в отдельной комнате, Бонапарт решился сделать меня судьей в таком странном вопросе: должен ли муж утешать фантазии жены, если они касаются невозможности для него иметь другую постель, кроме ее постели?

Я была слишком мало приготовлена к тому, чтобы ответить, и знала, что госпожа Бонапарт не простит мне, если я не решу в ее пользу. Я старалась избежать ответа и держаться на том, что невозможно и даже не особенно удобно, чтобы я вмешивалась в решение такого вопроса. Но Бонапарт, который, впрочем, любил смущать, живо настаивал. Тогда я не нашла другого выхода из затруднения, как сказать, что не знаю точно, где должен быть предел требованиям жены и любезностям мужа, но все, что дает повод думать, что Первый консул изменил своей манере жизни, вызовет неприятные предположения, а малейшее волнение, которое произойдет во дворце, заставит всех нас много горевать. Бонапарт стал смеяться, дернув меня за ухо: «Ну, вы – женщина, а вы все заодно».

Тем не менее он не отказался от того, что решил, и с этих пор жил в отдельных комнатах. Однако мало-помалу он вернулся к более нежному отношению к жене, а она, со своей стороны, более спокойная, последовала совету, который я не переставала ей давать, – пренебрегать соперничеством, недостойным ее. «Было бы возможно огорчаться, если бы консул сделал выбор среди женщин, которые вас окружают, тогда бы это было истинное горе, а для меня – большая неприятность».

Два года спустя мое предсказание было в полной мере осуществлено, и в частности относительно меня.

Глава II

1803 год

Возвращение к монархическим привычкам – Фонтан – Госпожа д ’Удето – Слухи о войне – Собрание Законодательного корпуса – Отъезд английского посла – Маре – Маршал Бертье – Путешествие Первого консула в Бельгию – Случай в дороге – Амьенские празднества

Помимо этой легкой бури, зима прошла спокойно. Некоторые новые учреждения ознаменовали восстановление порядка. Были организованы лицеи, магистратам возвратили мантии и известное значение. В Лувре собрали все французские картины, назвали это собрание «Музеем», и Денону было поручено заведование этим новым учреждением. Награды и пенсии давались литераторам, и по этому поводу часто совещались с Фонтаном. Бонапарт любил разговаривать с ним: его мнения были, в общем, интересны. Консулу нравилось затрагивать чисто классический вкус Фонтана, а Фонтан защищал наши французские шедевры с большой силой, которая придавала ему в глазах присутствующих репутацию известной храбрости. В то время при этом дворе находились люди, уже настолько изощренные в профессии придворных, что им казался настоящим римлянином тот, кто осмеливался восхищаться Меропой или Митридатом, тогда как господин заявлял, что не любит ни ту ни другого. Однако, казалось, Бонапарт очень забавлялся этими литературными спорами. Одно время он имел даже желание доставлять себе подобное удовольствие два раза в неделю, приглашая известных литераторов проводить вечер у госпожи Бонапарт. Ремюза, который знал в Париже довольно много выдающихся людей, должен был собирать их во дворце.

И вот однажды вечером пригласили нескольких академиков и известных литераторов. Бонапарт был в прекрасном настроении, он хорошо говорил и предоставлял говорить, был любезен и оживлен. Я была в восторге, что он показал себя именно таким. Мне очень хотелось, чтобы он понравился тем, кто его не знал, и чтобы он разрешил, показываясь чаще, известные предубеждения, которые зарождались против него. Так как, когда он желал, его ум бывал очень тонок, Бонапарт вскоре раскрыл свойства ума старого аббата Морелле[31], человека прямого, определенного, идущего всегда прямо от обстоятельств к обстоятельствам, не признающего никогда влияния воображения на направление человеческих идей. Бонапарту нравилось оспаривать эту систему. Давая волю своему собственному воображению (а тогда оно заводило его далеко), он затрагивал всевозможные сюжеты, иногда терялся, убеждался в утомлении, которое доставляет уму аббата, но при этом был действительно очень интересен. На другой день он с удовольствием говорил об этом вечере и объявил, что желает еще подобных же.

И, конечно, еще одно собрание было назначено уже через несколько дней. Я не помню, кто именно начал довольно решительно высказываться по поводу свободы думать и писать и о ее преимуществах для нации. Это вызвало нечто вроде спора, несколько менее непринужденного, чем в первый раз, поскольку консул долго оставался безмолвным, что внесло в собрание какой-то холод. Наконец, во время третьего вечера, он появился позднее, был мечтателен, рассеян, мрачен и проронил только несколько отрывочных слов. Все молчали и скучали. На другой день Первый консул сказал нам, что ничего не может извлечь из всех этих литераторов, что их невозможно приблизить и он не желает больше, чтобы их приглашали. Он не мог переносить никакого принуждения, а необходимость быть любезным и веселым в известный день и в определенный момент тотчас же показалась ему стеснением, которое он поспешил стряхнуть с себя.

В эту зиму умерли два выдающихся академика: Лагарп и Сен-Ламбер. Я сильно жалела последнего, так как нежно любила госпожу д’Удето, с которой он был связан почти полстолетия и у которой и умер. В доме этой симпатичной старушки собиралось самое лучшее, самое приятное общество Парижа. Я часто бывала у нее и находила там остатки времен, которые, казалось, исчезают безвозвратно, – я хочу сказать – тех времен, когда умели разговаривать приятно и поучительно. Госпожа д’Удето, по своему возрасту и очаровательному характеру чуждая какого бы то ни было партийного духа, наслаждалась покоем, который был нам возвращен, и пользовалась им, чтобы собирать у себя обломки хорошего общества Парижа. Я очень любила отдыхать у нее от принуждения, в котором находилась в салоне Тюильри, я видела вокруг достойные примеры и постепенно обретала необходимую опытность.

Между тем начинали тихонько говорить, что может вновь возобновиться война с Англией. Были опубликованы тайные письма о некоторых предприятиях в Вандее. Казалось, английское правительство обвиняли в том, что оно поддерживало вандейцев, а Жоржа Кадудаля называли посредником между этим правительством и шуанами. В то же время говорили об Андре, который якобы тайно проник во Францию, хотя уже раз, до переворота 18-го фрюктидора, пробовал служить королевской агентуре.

По этому поводу собрали Законодательный корпус. Отчет о положении Республики, представленный на заседании, был замечателен и был замечен. Мир со всеми державами, предложение о новом разделе Германии, данное в Регенсбурге и признанное всеми правителями, конституция, принятая швейцарцами, Конкордат, заботы о народном просвещении, учреждение Института, более правильно организованная юстиция, улучшение финансов, Гражданский кодекс, часть которого была отдана на обсуждение этого собрания, различные работы, начатые одновременно и на границах, и во Франции, в частности проекты относительно важнейшей дороги через Мон-Сени и канала Урк (для судоходства и снабжения Парижа питьевой водой. – Прим. ред.), приобретение острова Эльба, Сан-Доминго, где еще продолжалась война, проекты многочисленных законов об учреждении торговых палат, урегулировании медицины и мануфактур, – все это представляло удовлетворительную и почетную для правительства картину. В конце этого доклада, однако, проскользнуло несколько слов о возможности разрыва с Англией и о необходимости усилить армию.

Ни Законодательный корпус, ни Трибунат не протестовали ни по одному пункту, и по отношению к работам, так счастливо начатым, было выражено одобрение, в конце концов заслуженное в эту эпоху.

В первые дни марта в наших журналах появились довольно горькие жалобы относительно пасквилей, которые распространялись в Англии по адресу Первого консула. Раздражение против того, что появилось в английской печати, которая пользовалась полной свободой, было неискренним, но и оказалось только предлогом: оккупация Мальты и наше вмешательство в дела Швейцарии были настоящей причиной разрыва. Восьмого марта 1803 года послание английского короля к парламенту возвещало о важных разногласиях и пререканиях между двумя правительствами, король жаловался на вооружение голландских портов. В то самое время мы и были свидетелями сцены, о которой я уже говорила, когда Бонапарт перед всеми посланниками притворился жестоко разгневанным (или был взбешен искренне). Вскоре после этого он покинул Париж и поселился в Сен-Клу.

Общественные дела не порабощали его всецело, он, к примеру, заставил одного из префектов дворца написать письмо с выражением восхищения знаменитому Паизиелло относительно оперы «Прозерпина», которую тот только что давал в Париже. Первый консул очень ревниво относился к возможности привлекать во Францию выдающихся людей из разных стран и щедро платил им.

Вскоре произошел разрыв между Францией и Англией, и английский посланник, перед дверью которого ежедневно собиралась масса народа, чтобы успокоиться или взволноваться в зависимости от приготовлений к отъезду, какие можно было заметить перед его домом, внезапно уехал. Талейран сделал Сенату донесение относительно мотивов, которые принуждали к войне. Сенат ответил, что может только приветствовать умеренность, соединенную с твердостью Первого консула, и послал в Сен-Клу депутацию с выражением благодарности и преданности. Воблан, выступая в Законодательном корпусе, с энтузиазмом воскликнул: «Какой глава нации когда-нибудь проявил большую любовь к миру! Если бы возможно было отделить историю Первого консула от истории его деяний, казалось бы, что изучаешь жизнь спокойного магистрата, который занят только способами утвердить мир».

Трибунат передал пожелание, чтобы были приняты энергичные меры, и после всех этих выражений восхищения и преданности сессия Законодательного корпуса закончилась.

Вот тогда-то появились в первый раз жестокие и оскорбительные ноты против английского правительства, которые следовали одна за другой и слишком тщательно отвечали на статьи периодических листков, ежедневно издающихся в Лондоне. Бонапарт часто диктовал суть этих нот, которые Маре затем редактировал. Но выходило, что правитель обширной империи как бы вступает в словесный поединок с журналистами и унижает собственное достоинство, показывая себя слишком раздраженным насмешками этих летучих листков, на которые было в сто раз лучше не обращать никакого внимания. Английским журналистам нетрудно было узнать, до какой степени Первый консул, а немного позднее император Франции, оказывался задет шутками, которые они себе позволяли на его счет, и тогда они удвоили энергию своих преследований.

Как часто нам приходилось видеть его мрачным и в дурном настроении и слышать, как он говорил госпоже Бонапарт, что это из-за недавней статьи в «Курьере» или в газете «Сан», направленной против него. Бонапарт попробовал даже поддерживать нечто вроде чернильной войны между различными английскими газетами, подкупал в Лондоне писателей, истратил много денег, но никого не смог обмануть ни во Франции, ни в Англии.

Я уже говорила по этому поводу, что часто он диктовал заметки в «Монитор». У Бонапарта была странная манера диктовать. Никогда ничего не писал он собственноручно. Его ужасный почерк был неразборчив как для других, так и для него самого, и у него была плохая орфография. Ему совершенно не хватало терпения для какого бы то ни было ручного труда, а необыкновенно деятельный ум и привычка повиноваться минуте, секунде не позволяли никакого упражнения, где одна часть его самого должна была бы повиноваться другой. Люди, которые редактировали по его указаниям (сначала Бурьен, а потом Маре и его личный секретарь Меневаль), придумали нечто вроде сокращенного письма, чтобы их перо могло двигаться так же быстро, как его мысль. Первый консул диктовал, расхаживая большими шагами по своему кабинету. Если он был возбужден, его речь была пересыпана жестокими проклятиями и даже богохульством, которые пропускали, когда записывали, и которые имели по крайней мере то преимущество, что давали немного времени, чтобы поспеть за ним.

Бонапарт не повторял того, что сказал один раз, хотя бы даже его не слышали, и это было несчастьем для его секретарей, так как он очень хорошо помнил, что сказал, и замечал пропуски. Однажды он прочел одну трагедию в рукописи, которая была ему передана; произведение настолько поразило его, что у него явилась фантазия сделать в нем некоторые изменения. «Возьмите чернила и бумагу, – сказал он Ремюза, – и запишите то, что я буду вам говорить». И почти не давая моему мужу времени устроиться за столом, он стал диктовать с такой быстротой, что Ремюза, привыкший к очень быстрому письму, сильно вспотел, стараясь следовать за ним. Бонапарт прекрасно видел, как тому было трудно, и время от времени приостанавливался, чтобы сказать: «Ну постарайтесь понять меня, потому что я не стану повторять». Его всегда несколько забавляла неловкость, в которую он ставил других. Главный общий принцип, который он всегда применял как в крупном, так и в мелочах, заключался в том, что рвение является только вместе с беспокойством.

Слава Богу, что он забыл спросить лист с замечаниями, который продиктовал, так как мы, Ремюза и я, часто пытались перечесть его и никогда не были в состоянии разобрать ни слова. Маре, государственный секретарь, человек отнюдь не блестящего ума (на самом деле Бонапарт не питал ненависти к людям средним, говоря, что у него достаточно ума, чтобы давать им то, чего им недостает), – Маре, говорю я, дошел до того, что получил большое влияние, потому что достиг необыкновенной ловкости в редактировании. Он привык понимать и передавать даже слабый намек мысли Бонапарта и, не допуская никогда никаких замечаний, умел верно передать ее такой, какой она выходила из мозга консула. Окончательно же объясняет успех Маре у господина то, что он отдавался, или делал вид, что отдается, безграничной преданности, которую выражал восхищением, – и это восхищение не могло не льстить Бонапарту. Этот министр дошел до такой лести, что, как утверждают, когда он путешествовал с императором, то заботливо оставлял своей жене образцы писем, которые она старательно списывала и в которых жаловалась на то, что ее муж так исключительно предан своему господину, что она не может удержаться от ревности. И так как во время путешествия курьеры доставляли его письма императору, который часто забавлялся тем, что вскрывал их, эти ловкие жалобы производили именно тот эффект, которого ожидали.

Когда Маре был министром иностранных дел, он не держался примера Талейрана, который часто говорил, что на этом месте надо больше всего вести переговоры с самим Бонапартом. Маре, наоборот, входил во все его страсти, всегда выражая удивление, как иностранные государи смеют возмущаться, когда их оскорбляют, и стремятся несколько противодействовать своей гибели; он часто упрочивал свое положение за счет интересов Европы, к которым он мог бы отнестись более справедливо, как беспристрастный и ловкий министр. Он всегда имел подле себя, так сказать, курьера, чтобы донести каждому государю первый признак гнева Бонапарта, если тот узнавал какую-нибудь новость, которая его зажигала.

Эта преступная услужливость, впрочем, иногда вредила самому его господину. Она вызвала несколько разрывов, о которых жалели после того, как первый гнев остывал, и, может быть, даже способствовала падению Бонапарта. Дело в том, что в последний год его царствования, в то время, как он колебался в Дрездене относительно того, как поступить, Маре на восемь дней задержал необходимое отступление, не имея мужества сообщить императору об измене Баварии, о чем тому так необходимо было знать[32].

Может быть, здесь уместно рассказать относящийся к Талейрану анекдот, который доказывает, до какой степени этот ловкий министр знал, как надо поступать с Бонапартом, и в какой мере владел собой.

Мир между Англией и Францией заключили в Амьене весной 1802 года. Некоторые новые затруднения между уполномоченными вызывали известное беспокойство. Первый консул с нетерпением ждал курьера. Тот является и приносит министру иностранных дел столь желанную подпись. Талейран кладет ее в карман и отправляется к Первому консулу, появляется перед ним с невозмутимым видом, какой он сохранял во всех случаях. Остается целый час, представляя Бонапарту целый ряд важных дел, и, когда работа подходит к концу, говорит, улыбаясь: «Теперь я доставлю вам большое удовольствие: трактат подписан, вот он».

Бонапарт был поражен этим способом сообщить новость.

– Как же, – спросил он, – вы мне этого тотчас же не сказали?

– А, – ответил ему Талейран, – тогда вы не стали бы слушать всего остального. Когда вы счастливы, вы недоступны.



Поделиться книгой:

На главную
Назад