— Послушай, Янко, прошу тебя, не мирись молча с моим состоянием! Не запрещай Беле водить подруг, друзей, они будут мне рассказывать, и, если есть какая-то возможность, пусть приходят люди, которые повидали свет. Ты ведь тоже повидал немало, но ничего не хочешь рассказать.
Блажей вел жену Стану по еще более темной улице.
— Здесь витрины, магазины — а почему нет людей? Почему я их не слышу?
— Сейчас ведь праздник — люди уже растратили деньги, незачем им глазеть на витрины. Знаешь ведь, праздничные товары кажутся после праздников такими ненужными.
— Правда. Янко, после Нового года напиши Шебеню, чтобы он не сердился. Матей Шебень, Милохова. Письмо его найдет. И насчет его свояченицы тоже надо что-то сделать! Знаешь, я просто это вижу, тут что-то не так… Надо бы разобраться… И пусть пан Самогон опять когда-нибудь навестит нас.
Блажей ничего не ответил. Он водил Стану по темным, пустынным улицам, рассказывал ей, какие ткани выставлены в витринах, какие платья, какое белье, какая косметика, какие книги, и, когда они вернулись назад, в свой жарко натопленный дом, и сели к телевизору, он впервые за все это время начал ей рассказывать, что показывают на экране, как выглядит эстрада, что там такое. Рассказывал покорно, спокойным голосом, глаза у него поблескивали в сером отсвете экрана, а из головы все не шел рассказ Шебеня: если шести-семичасовой путь можно теми же ногами одолеть и в два часа, значит, можно преодолеть и это, но что скажут Бела и Мило, если он вот так будет рассказывать, что на экране, вернее, чего там нет. Если он будет все время вот так улучшать программу?.. Придется купить еще один телевизор!
ВСТАНЬ И ИДИ!
Мико, Бадаки и Блажеи из корпуса 4 «Б», что на Смарагдовой улице в Братиславе, уже отпраздновали рождество и Новый год и вместе с остальными жильцами, более или менее успешно воюя с гриппом, пробивались сквозь короткую, но противную зиму, сырую, канительную и нудную. Кое-кто из соседей шепотом и вслух сватал Йозефа Мико, вдовца на пенсии, вдове на пенсии Бадаковой, хотя ни у Бадаковой, ни у Мико ничего такого и в мыслях не было. Обоих занимали совсем другие проблемы. Бадакова оберегала тихие радости и тихое счастье сына Милана, дипломированного философа, и была полна решимости до самой своей смерти стоять на страже и не позволить никому их нарушить. Вот разве если у Милана родится младенец, что и ожидалось вскорости — ах, зачем это молодежь женится так рано? И сразу заводит детей, и сразу у них заботы! Неужели в стольких школах ученые профессора не объяснили ему, что ребенок приносит одни заботы? Ну а Мико, если не дулся в котельной с истопником Тадланеком в карты, интересовался только тем, какие новые жильцы набились в их дом — и когда успели? Откуда они да что за люди…
В корпус 4 «Б» вселилась новая семья. На дверь приколотили табличку: КЛЕМЕНТ ВИКА, и ничего больше.
Йозефа Мико это слегка обеспокоило, ему любопытно было бы узнать, кто они такие, но дверь с табличкой была непроницаемой. Ясное дело, не раз размышлял Мико в парадном, затоптанном снегом, водой, грязью, сажей, солью, никто из них не мог вырвать из стены выключатель. Нет… Тогда их здесь еще не было. Живет этот Вика с мальчиком и девочкой, приходит к ним еще какая-то пани, на жену не похожа. Жена бы выглядела иначе…
— Папа! — сказал восьмилетний сын Вики. — Папа, послушай, что я скажу!
— Говори, Ферко.
— У меня есть друг!
— Хороший?
— Хороший! Хочет к нам прийти!
— Вот и приводи его сегодня! — сказал сыну отец, Клемент Вика. Конечно, это очень важно иметь друга, надо бы проследить, с кем общается мальчишка, подумал он про себя, и тут же забыл об этом. (Заведующий большим магазином — работа, обязанности, связи, — вот он и забыл.)
Через несколько дней снова застал Ферко в одиночестве, мальчик стоял на улице, подпирая стену. Поэтому вечером отец снова напомнил ему:
— Да найди ты себе друга! Ну что ты все один да один! Приведи его к нам! Смотрите вместе! — Вика подразумевал телевизор.
Ферко пообещал, ладно, мол, обрадовался, и вечером, когда он сидел у телевизора и смотрел передачи, темные глаза его светились.
Вика ушел к Любе. Погода была хорошая. Свидание превратилось в долгую ночную прогулку, и после они еще посидели в темном баре: кофе, немного вина, пепельница с двумя сигаретами. Они беспрестанно курили, и сигареты превращались в ленточки дыма. За столиками, кроме них, сидело несколько пар, когда играл оркестр или ансамбль, они танцевали на стеклянном круге, светящемся пестрым калейдоскопом треугольников и разных других фигур зеленого, красного, белого и кто знает, какого еще цвета; разноцветные пятна ложились на ботинки, на брюки и на ноги танцующих, а головы и лица их плавали в темноте. Они тоже танцевали, на них тоже падали цветные пятна, и головы их плавали в темноте, как и у остальных. Люди не любят особенно отличаться от других, и вот они вели себя, как все, и им было хорошо. Вика, правда, немного опасался, не слишком ли освещены Любины ноги. Они у нее красивые, думал он, как бы кто глаз не кинул… Голова в темноте — это хорошо, и пусть бы так длилось подольше или было всегда, но вино есть вино, а так кто его знает… Капля за каплей — даже воды! — долбит и камень, когда-то этой премудростью терзал их в школе усатый очкарик учитель; и, если уж человек вливает в себя не воду, а вино, голова идет кругом, все плывет и ты не в состоянии управлять ею, ведь нет ни вожжей, ни баранки, ни руля, ни рычага — тут Вике, вспомнился один давний случай, тогда он стоил ему покоя в семье и дома, нескольких метров нервных клеток и в конечном счете жены. Ну, не только это, было еще много чего…
— Наверное, жена, та, первая… — начал он, танцуя на пестром круге.
Люба молчала.
— Ты, моя дорогая, ты будешь моей второй, — сказал Вика. — Ты ведь вчера сама сказала, правда?
Музыка кончилась.
— Да, — ответила Люба уже за столиком.
Вика прикурил ей сигарету.
— Да, — повторила Люба, пуская дым и улыбаясь, словно ей не хотелось про это говорить, она старалась овладеть темными фиолетовыми губами, прогнать с них улыбку и через некоторое время добавила: — Не знаю.
— Вот те раз!
— Ты не должен быть в этом так уж уверен!
— Ладно, я не хотел, извини, — ответил Вика бессвязно (он порой и сам считал себя косноязычным). — Ферко завел себе друга и стал повеселее. Не бойся! Уже не увидим его одного на Смарагдовой улице, больше не будет подпирать стенку, словно все его бросили.
— Пока ничего другого он не делает.
Вика посмотрел на беспокойную руку Любы.
— Вот скоро месяц, а может, и больше ничего другого он не делает, — сказала Люба, — только стоит, подпирая ваш дом, и глядит.
— Люба, не зли меня! — возразил Вика. — На Смарагдовой улице уже порядочно времени работает компрессор, рабочие там бурят, пробивают асфальт и бетон, копают, а недавно я там услышал занятный разговор. Из ямы высунулся мужик и смотрел на расходившуюся тетку, пани Бакайову. «У меня в кухне темнота, вы всегда выключаете свет, когда я стряпаю!» — сердилась пани Бакайова. «И надолго?» — спросил мужик. «Вчера на два часа!» — «Всего-то? Ну, это не страшно. Вот установим здесь фонари дневного света, и будет его везде хватать — и в вашей кухне тоже, милостивая пани, даже в закрытых кастрюлях у вас будет светло!» Рабочие стали хохотать, а пани Бакайова разозлилась еще больше и ушла… Так я думаю, Люба, что мой Ферко, может, не очень уж и одинок, просто он любопытный и ждет не дождется этого дневного света. Знаешь, почему он околачивается на улице?
— Почему? — спросила Люба.
— Больше, чем я, любит он улицу, вот и все…
— Не понимаю!
— Он все любит больше, чем мы, — сказал Вика.
— А я люблю, — Люба отпила вина, — чтобы все оставалось как есть. Хорошо?
Вике это было неприятно, он закурил, нетерпеливо ожидая музыки.
Пианист пробежался пальцами по клавишам, другие музыканты болтали о чем-то им хорошо известном, так что разговор их состоял большей частью из смеха и словечек, не понятных никому, кроме них, а так в баре было тихо. Время от времени из этого негромкого шума выделялось словцо, фраза, изредка сталкивались две-три одновременно.
Это напоминало Вике заводскую столовую в подвале, где на кухне в большом котле варился суп. Волны супа кипят, размышлял он, выбрасывая пузырьки фраз… Люди за столиками выглядят неестественно, их бледные лица светятся в коричневом мраке над стаканами, бутылками и рюмочками, над дымящимися сигаретами; в самом деле, какие они бледные…
— Люба, — сказал он, — мой Ферко вовсе не так несчастен, как тебе кажется. Мальчик вполне самостоятельный. Сегодня, например, он смотрел телевизор, какую-то картину, один, никто ему не был нужен, сейчас время самостоятельных детей — иначе нельзя было бы жить. Самое лучшее, если бы человек становился самостоятельным уже в эмбриональном состоянии.
— А потом?
— О чем ты?
— Ты начал мне что-то рассказывать. В конце концов, дескать, это стоило тебе жены.
— Ну, не только из-за этого, но в конце концов так получилось. Дело приблизительно было так… — начал Вика, оглядываясь на темный угол, где музыкант настраивал свою скрипку. — Приблизительно так… После войны я вернулся в Пештяны. Я ведь родом оттуда, не из города, а из пригорода, ты это знаешь, правда? А в город пришел просто посмотреть да расспросить знакомых, какие новости. В городе было много солдат — русских, румын, — издали я увидел Колоннадный мост, в середине прогнутый, проваленный — это немцы по нему так прогулялись.
— Стеклянный мост, да?
— Да, так его тоже называют, — сказал Вика, — глыбы бетона висели на толстых проволоках, прямо кладбище железобетона, железнодорожный мост тогда тоже был взорван, но я-то имею в виду Колоннадный; на развалинах моста темнела надпись. Буквы, очень знакомые буквы — и парализованная жизнь… Ты ведь слышала про Капернаум?
— Да нет, не знаю, что-то не припомню.
— Там, говорят, жил человек, разбитый параличом… — Вика заметил, что Любе это совсем неинтересно, но сказал себе, что его интересует в ней даже эта ее незаинтересованность. — Так вот, значит, паралитик, а в каком-то доме там проповедовал Христос и была масса народу. Парализованного понесли к нему. Пришлось даже крышу проломить и спустить беднягу на веревках. Христос исцелил его и сказал: «Встань и иди!» В Пештянах на мосту над разбитой параличом жизнью, над этой грудой железобетона, была как раз такая надпись по-латыни, может, она там есть и сейчас. «Surge et ambula!» значит «Встань и иди!». Встань, возьми костыль, переломи о колено, отбрось и иди! Кажется, я тогда упился с приятелями, на другой день с нами пили еще несколько солдат — и я все искал среди них Христа. Я видел его в каждом, но мне хотелось найти такого, чтоб был особенно похож. И нашел, он был заросший, с продолговатым лицом, какой-то армянин, вместо руки у него торчал обрубок в бинтах. Мы пили и на другой день, помню, я его целовал…
— Из-за этого ты и потерял жену?
Они пошли танцевать. Оркестр играл что-то народное, вспоминались корчмы, танцы, залы, столбы пыли из-под танцующих ног. Нечто такое, что оба они почувствовали себя, как в те времена, когда ходили на балы пожарников и тому подобные танцульки.
— Из-за этого ты истрепал нервы, потерял дом и покой?
— Да нет.
— А все-таки как?
Вика повел плечами.
— С той надписи, с того армянина все и началось. Жену это обидело, она была богомольная, суеверная, нетерпимая — мол, как можно, как можно так богохульствовать, евангельские чудеса — и вдруг какой-то мост, «колоннадный» там или «неколоннадный», и всякое такое… Я ее обругал, сказал, что они принесли нам чудо, может быть самое большое, которое когда-либо случалось, — каждый может встать и идти, даже если он вконец разбит параличом фашизма… Ну, и пошло, ссора за ссорой, перебранка за перебранкой.
В баре из темного угла приятно звучала музыка, вызывавшая в памяти деревенские корчмы и танцульки, на брюки и на ноги ложились цветные пятна света, у Любы и Вики в ногах были как будто иголочки, они старались вовсю, как могли и как умели, но видно было, что они уже оттанцевали свое. Эти вариации они слышали в первый раз, им было весело, время бежало незаметно.
— Люба!
— Что?
— Уж очень их видно…
— Ноги?
— Да.
— Ну и что такого?..
— Над нами, Люба, стекло, и под нами и над нами, вверху-то зеркало, ты там — вверх ногами, и юбка у тебя там как будто падает. Эта музыка мне напоминает песню «Она свалилась в яму, прямо вверх ногами…».
Люба сделала вид, что не понимает.
— Так у тебя двое детей?
— Да, Ферко и…
— И оба самостоятельные?
— Ферко довольно самостоятельный, ему уже восемь.
— А маленькая?
— Эва?
— Да.
— Ей скоро пять. Жена приучила их к самостоятельности, потом сбежала.
Люба отпила вина.
Официант принес кофе.
Вика прикурил Любе сигарету.
Люба отпила кофе.
— Что мне нравится в тебе, Люба, не сигарета, конечно, а то, что ты… Мне нравится, Люба…
— Что тебе нравится?
— Если пойдет дождь, ты сообразишь спрятаться и под водосточную трубу.
Люба не сочла это оскорблением, она засмеялась так громко, что за соседним столиком на нее оторопело оглянулась молодая парочка.
Люба мне нравится, подумал Вика, с ней хорошо. Вон молодая парочка — они должны отбирать, что сказать друг другу. Не то что мы… Мы можем говорить, что угодно… Вика оценивающе посмотрел на Любу. Не первой молодости, но и не стара еще, об этом и речи быть не может. Год была замужем за каким-то студентом, он ее бросил, ушел к другой и, говорят, больше жениться не собирается. Набрался немножко здравого смысла, осторожности… Может быть, и от Любы, не все ли равно! Ей хочется замуж, но она всегда и даже здесь делает вид, что это для нее не самое важное.
Люба молча курила сигарету, пила вино, кофе, смотрела вокруг себя с солидным видом — еще более солидным, чем этот солидный бар смотрел на своих посетителей.
— Что с тобой, Люба?
— Пойдем?
— Домой?
— Нет, погулять.
— Мы уже гуляли.
— Пойдем еще!
Ушли и довольно долго бродили по раскопанным улицам, погруженные в себя. (Несколько дней не было дождя, улицы подсохли, кучи земли, выброшенной из мокрых котлованов, тоже высохли, в воздухе чувствовалась предвесенняя прохлада.) Они ходили, бродили, выслушивая замечания от пьяных, постарше и помоложе их.
После этого день бежал за днем, неделя за неделей, иногда Вике было немного досадно, что его Ферко все не приводит друга. Вика и сам не знал почему, но в присутствии Любы он забывал про сына и про Эву, и, только когда он видел глыбу бетона, ему приходило на ум пештянское «Встань и иди!». Время шло, на Смарагдовой улице перед корпусом 4 «Б» светились фонари дневного света; Вика возвращался домой вместе с Любой.
— Слушай!
— Да?
— Я буду твоей второй женой, но только при одном условии, дорогой, — зашептала ему Люба.
— Если у меня не будет еще одной?