У отца, как и у Андрея, тоже была «02», но желтая.
Многие мои воспоминания об Андрее – как раз из этого путешествия.
Из Тбилиси мы поехали в Боржом. Андрей здорово водил, так уверенно… Резо ездил медленно, его друг – быстро, и очень ловко у него все получалось… В Боржоми Андрей меня спросил: машину водишь? (Те, кто знает Резо, понимают, что он очень любит волноваться, и соответственно он меня автомобилю не учил, потому что это страшно – водить машину). Я сказал Андрею: нет, не вожу… Он сказал: хочешь? Я сказал, что Резо не разрешит, а он сказал, что договорится! И вот во дворе боржомского горкома я сел за руль. Андрей сел рядом и сказал: давай потихоньку ездить. Первые метры мы там, в Боржоми, и наездили. Там он научил меня первой скорости и задней.
Еще я помню, что мы в Вардзии хотели сделать шашлыки на берегу Куры. А на десерт купили арбуз. Но пока мы возились с мясом, у нас арбуз река унесла – мы положили его в Куру, чтобы он охлаждался. Помню, как Андрей бежал вдоль Куры за арбузом, который так и не поймали… Потом нас еще покусали дикие мухи. Их называют у нас бычьими, в России слепень. И укусы краснеют и чешутся неделями… Там же, в Вардзии, была почти приличная гостиница, в ее дворе Андрей меня учил водить машину уже каждый день, подолгу и очень терпеливо.
С тех пор каждый раз, когда сажусь за руль машины с ручной коробкой скоростей, я всегда вспоминаю Андрея и его голос: «ПЛАВНЕЕ ОТПУСКАЙ»…
После Вардзии мы отправились в монастырь Моцамета крестить Битова и его дочь Аню. Это заранее было обговорено между Резо и Андреем. Их крестными стали мы с отцом.
Место неподалеку от Кутаиси выбрал Резо. Там небольшой приток Риони огибает гору, и вдруг получается, что по очень тоненькому перешейку эта гора, практически остров, с материком как-то общается. Очень красивое место. Вокруг высокие зеленые холмы, река журчит, и по тоненькой дорожке, по перешейку надо идти к монастырю…
Было утро. Дошли до церкви. Священника звали Торнике (Гаги) Мосешвили. Какое-то время он был занят в храме, читал молитвы, и передал через монаха: подождите меня дома. А дом у него был чуть дальше, за храмом. Мы зашли в келью, осмотрелись… все было очень просто и скромно. Помню реакцию Андрея на маленький столик, на котором стояло много флаконов с одеколоном и туалетной водой. Как раз Андрей и привлек к нему наше внимание – смотрите, какой большой выбор запахов!.. Позже пришел Торнике. Вот кто оказался действительно огромным мужчиной, в белой рясе, в белой бороде, в очках. И тоже с очень мощным, низким голосом.
Мы завтракали у него, Торнике за столом рассказывал разные истории, например как он два раза сидел. Первый раз, потому что в двадцать пятом году пришли большевики к нему в церковь и плохо высказались о фреске царицы Тамары… Торнике не стерпел и побил их, а он и в молодости был большой, с большими кулаками. За это его посадили, весь срок он отсидел в Сибири. А когда возвращался домой, то с поезда на маленькой станции увидел, что пионеры купаются в речке, совсем недалеко. Времени было мало, он не хотел терять его зря, поэтому спрыгнул с площадки вагона, подбежал к этим детям и покрестил их прямо в речке, как Иоанн Креститель. Они даже не подозревали, что стали христианами. Но кто-то заметил, и Торнике посадили снова.
Андрей и Резо тоже разговорились; помню, в это утро они втроем с о. Торнике как-то захотели все высказать друг другу, от всего сердца… и из этого получилась дружба. Торнике очень проникся, потому что рядом все были открытые люди. Так что даже попросил – можно и он будет крестным отцом… Андрей согласился, и потом все переместились в церковь, где и произошел обряд.
Потом нас ждал Кутаиси, город, в котором родился Резо. Отец всем все показывал и рассказывал. Потом мы отправились в Аджарию. Батуми стал финальной точкой путешествия…
Когда я Андрея вспоминаю, какие-то детали так ясно вижу… его руки… и особенно ногти, они закруглялись вокруг пальцев, как будто пытались стать когтями. Вижу, как он этими пальцами сворачивал самокрутку с душистым трубочным табаком «Drum» или брал стопку с водкой и не торопился выпить, а начинал что-то рассказывать. Когда он говорил, возникало ощущение, что ты спишь. Он проникал каким-то образом в твое подсознание, он догадывался, что тебе важно, про это и говорил. Как будто глубокие мысли, которые в тебе есть, он, глядя тебе в глаза, улавливает и начинает про это говорить. Его рассказы шли не вдоль, а в глубину. Не по сюжету. И еще этот голос, его тембр. Он умел владеть твоим мозгом. И он очищал его как-то, обогащал…
Самокрутка в руке, когтистые пальцы, волчья шуба, красный «жигуленок»-02 на снегу…
В нем чувствовалось боксерство. Он всегда вел себя смело. И эта смелость была за счет того, что он знал, что сможет за себя постоять. И не только за себя. Этим он как-то напоминал мне Высоцкого.
У меня есть еще и еще воспоминания. Например, питерские, детские, о том, как Андрей водил меня в стереокинотеатр на Невском. Или помню, как в Тбилиси у нас дома готовили к первому изданию книжку Битова «Грузинский альбом». А до этого были страсти насчет «ЛитГрузии»: напечатают – не напечатают его повесть в этом журнале?.. Если б не напечатали в журнале, то и книжка не вышла бы. Такие были времена, ведь Битова много лет вообще нигде не печатали, он был под негласным запретом. Журнал с повестью вышел, все обрадовались, и Андрей тогда приехал в Тбилиси. Собрались у нас на квартире, Резо рисовал эскиз обложки, писал название будущей книги. Крошка (так все звали и сейчас зовут мою маму) принесла старый семейный альбом. Там нашлась фотография моей прабабушки с дочкой. Она и стала обложкой книги!.. А на заднюю обложку нашлось фото из семейного альбома Битовых – бабушка Андрея с его мамой…
А потом я закончил школу… А потом – «Кин-дза-дза!».
Андрей всегда приходил на все наши премьеры. Даже больной. Из Питера в Москву на премьеру фильма «Кин-дза-дза!» приезжал. Он всегда был рядом, всегда отец и Андрей друг друга поддерживали. Резо как-то раз уехал ставить спектакли в Швейцарию, и туда Андрей тоже приезжал на премьеры. А потом, когда в Грузии шла настоящая война, Битов устроил приезд Резо и Крошки в Германию, они вместе с Андреем жили в маленькой деревне Фельдафенг под Мюнхеном, в доме литераторов работали над своей «пушкинианой» – книгой о Пушкине с рисунками Резо и текстами Андрея. Все это происходило в маленьком доме у озера, в сказочном месте. Я тогда учился в Лос-Анджелесе и приезжал к ним из Америки.
Последний раз я видел Андрея на премьере фильма «Знаешь, мама, где я был?..» в декабре 2017 года. Фильм открывал фестиваль «Черешневый лес» в ГУМе, на Красной площади.
Андрей был болен. Но – пришел. Для меня это было очень важно. И для Резо, который тоже был болен и не смог приехать в Москву на премьеру.
Андрей вошел с друзьями, бледный и хмурый, посмотрел на меня, подал руку, говорит своим хрипловатым, всепроникающим голосом: «Ну, здравствуй, отец!..»
Он глядит мне в глаза, сжимает руку.
И я вдруг вспомнил свои тринадцать лет, педали газа и сцепления, – плавнее отпускай… И как Андрей бежал вдоль Куры за арбузом. И что я вместе с Резо и Торнике крестил этого великого человека в монастыре Моцамета…
Ирина Сурат[4]
Прощание
Умер Битов.
Тексты его будут жить, но сам-то он умер.
Он думал всегда. Когда жарил картошку или варил кофе, когда сидел, уставившись в телевизор; кажется, что он думал во сне. Сны его – а он любил их рассказывать – были готовыми сюжетами прозы. Он думал, когда говорил. Не произносил заранее обдуманную речь, а мыслил прямо сейчас. Многие жаловались, что ничего не понятно, а это был процесс, в котором и самому ему было ничего не понятно. Но больше всего он думал, когда писал, а писал он практически набело, в последние годы просто записывал мысли – и все. Ничего не сочинял.
Он думал всегда своей головой, никогда не опирался на чужие мысли, хорошо это или плохо, но так. Он много думал о себе – так уж он был устроен, что мир воспринимал через себя, так устроена и его перволичная проза, хорошо это или плохо, но так. Очень любил Паскаля. Подарил мне когда-то свое любимое издание «Мыслей» 1843 года, а к нему – длинный блокнот в шелковом японском как будто старинном переплете, блокнот для мыслей, я оценила.
«Я люблю уединение и ничего не делать».
Он и прилюдно был наедине с собой, в голове его без остановки работал какой-то мотор, он неустанно собирал головоломку жизни. «Большой мозг – большие обломки» – так говорил о себе, смеясь (в 1994 году была операция на мозг, врачи сказали тогда, что он не будет писать, читать, ходить, говорить). Был всегда в борьбе – со своими пороками, с депрессией, ленью, в самоанализе был беспощаден. «Битва» – неслучайное у него слово, анаграмма имени, так назван один из лучших его текстов, точнее – блок текстов о поэзии и прозе, включенный им в разные книги. Узнав
Слово «дар» он не любил. «Вдохновение – да, это у меня было». Лучшим своим делом считал трилогию «Оглашенные» и возражал, когда исключительно восхваляли «Пушкинский дом». «Оглашенных», как ему казалось, не оценили. Часто повторял, что пишет всю жизнь один текст и что в общем написал его, сделал все, что хотел. «Резо жалуется, что мало сделал. А я говорю ему: увеличь свою манию величия. Разве что-нибудь ты сделал без помощи Божьей? Так вот если сейчас ты ничего не делаешь – значит, Бог не дает тебе сделать лишнее».
В голове толкутся воспоминания, но хочется рассказать что-то случайное, невеликое. Однажды он шел с младшим сыном по Питеру, и на их глазах под машину попал котенок. Битов – он реагировал всегда мгновенно – выскочил на проезжую часть к котенку, и тот умер у него на руках. Он сказал: «агонизировал у меня на руках», и я это все представила. Еще один случай: он опоздал на вручение Пушкинской премии, где председательствовал в жюри, пришел взволнованный, помятый, рука содрана в кровь. – Что с тобой? – Оказалось, в метро кто-то ударил бомжа, и он заступился, полез в драку, их разнимали.
Разговоры с ним бывали разные. Встретились на Нонфикшн, у меня шарф обмотан вокруг шеи.
– Шарф у тебя ужасный, сними его!
– А дети зачем?
Это мы коротко обсудили соблазн самоубийства.
Последний большой разговор был о смерти – он ее увидел в упор, заглянул ей в глаза, узнал.
Выплывают его отдельные фразы. «Просто космос во мне в полной мере», – это без пафоса сказано было, по поводу сбывшегося сновидения. Закончу это маленькое прощание его стихами:
Битва и пушки. жизнь как текст
Истинная тема этих заметок, скрытая за названием, конечно, всем очевидна, но объявлять ее вслух не хочется – слишком пафосно прозвучит, на грани пародии. И давно уже нет доверия к конструкциям типа «Блок и Лермонтов», «Ахматова и Сафо» – при желании сравнить можно всё со всем, всех со всеми, разрыв во времени освобождает от ответственности, союз И подменяет мысль. Сам Битов почти сорок лет назад виртуозно пошутил по этому поводу в двух маленьких текстах: «Ленин и Пушкин», «Ленин и Гоголь» (а последний опыт такого рода – статья Дмитрия Быкова «Ленин и Блок», о сходстве почерков и т. п.)
А «битва» с «пушками» в убедительном родстве. Битов не раз обыгрывал свою фамилию, точнее работал с ней, как он работает и с другими именами, находя в них ключи судьбы. И не случайно один из фирменных текстов Битова называется «Битва» – размышление о словаре и писательском слове, о прозе и музе, о поэзии и ее живых смыслах, и, наконец, о «воинственности слова, отличающей поэзию от непоэзии». Блоковское «И вечный бой!» Битов относит «к самому стиху, к его победному продвижению от строки к строке». Но и проза, по Битову, завоевательна – это борьба за смысл, и всякая речь «которая с долей истовости “хочет что-то сказать”» – «это битва, это война, это бой».
Еще есть у Битова «Битва при Альфабете», тоже фирменный, символический текст – его название содержит метафору того жизненного дела, которое требует от художника едва ли не подвига (здесь нам поданного в виде святочной истории). Так что «битва» – это особое битовское слово, как-то связанное с существом писательского дела и так хорошо разработанное Битовым, что теперь уже кажется, что в русском языке оно произведено от его фамилии.
Ну а с пушками и так все ясно. В конце последнего битовского эссе о Пушкине он цитирует незамысловатые стихи: «Не Пистолетов, не Ружьёв, – но Пушкин!», связывая пушкинское имя не с легким пухом (как у Блока: «легкое имя: Пушкин»), а с тяжелой победительной пушкой, с громом артиллерийской канонады. А если вспомнить все пушкинские пушки, которые то «грохочут», то «с пристани палят», да еще вспомнить войсковые строфы «Домика в Коломне», в которых поэт предстает как «Тамерлан иль сам Наполеон», то внутренняя связь Пушкина с битвами и пушками будет удостоверена надежно.
Про кого из наших с вами современников можно сказать без натяжки: такой-то и Пушкин? Ни про кого. С первой третью прошедшего века дело обстоит лучше: Блок, Ахматова, Мандельштам, Ходасевич – да, пожалуй, и все. Дальше, может быть, Набоков. Но среди живущих ныне авторов, в том числе и самых замечательных, реальных кандидатов на такую тему больше я не вижу, и это – еще один признак пережитого нами слома эпох. В этом отношении Битов – единственный, это реально так, и тут заключена какая-то личная тайна.
Начнем с того, что Битов действительно много о Пушкине написал. С этого начнем, этим закончим, но дело не в этом. Есть среди нас написавшие о Пушкине не меньше, но никто и никогда и ни с какой трибуны не станет говорить на тему «Сурат и Пушкин» (подставляю себя, чтоб других не обидеть). Итак, дело не в объеме написанного, и все же нужно обозреть пушкинский текст Андрея Битова, хотя сделать это нелегко. Начало своего пушкинизма Битов указал сам в «Мании последования» – это 1949 год, когда он, в возрасте Пушкина-лицеиста, впервые, для школьного доклада, прочел Пушкина
О последней пушкинской книге Битова нужно сказать особо – это книга «Моление о чаше. Последний Пушкин», соединившая битовские тексты о последнем годе жизни Пушкина, старые и самые новые, 2007 года. Между первыми и последними – 27 лет, лермонтовская жизнь. Целую жизнь Битов думает об одном и том же – это дорогого стоит и что-нибудь да значит. Небольшая на вид книжка оказывается изнутри большая, как судьба. «Последний Пушкин» – сильная формула, она точно отвечает непосредственному содержанию книги, но и превышает его: последний год жизни, последний прозаический текст, последний лирический цикл, последняя дуэль, последнее письмо – и вообще наш последний Пушкин, экзистенциально последний, с его последней глубиной, последней правдой, после которой, кажется, ничего уже не может быть. Мы привыкли повторять высокопарные тютчевские строки: «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет!», а мне хочется ответить на это словами современного поэта: «Первых любовей много – последняя одна». Последняя любовь посерьезней, чем первая, Тютчев тоже это знал.
Подзаголовком «Последний Пушкин» Битов как будто еще и зарекается, как и раньше он зарекался – сочинять стихи и писать о великих людях. Но зарекаться бессмысленно, когда не мы выбираем, но нас. Вот тут и заключено главное в пушкинизме Битова – перед нами случай не просто «избирательного сродства», но очевидной обоюдной связи, открытого канала общения между двумя людьми в том пространстве, которое не знает границ, на «луговине той, где время не бежит». А иначе как объяснить те битовские
Вернемся к пушкинистским догадкам и прозрениям Битова. Механизм догадки прост, но неподражаем, прозрение возможно там, где происходит
Времялетчик Игорь «тайно вывез» из будущего «упаковку пенициллина от воспаления брюшины», Битов тоже в жизни Пушкина участвует активно, что-то хочет внести в нее, что-то поправить. «…Пушкин много раз
Игорь Одоевцев, приблизившись к Пушкину как исследователь, начинает с Пушкиным жить, потому что жить без него уже не может. И перенести пушкинскую смерть он тоже не может: «Он не мог, что его больше не было. Без Пушкина и его самого больше не было». Силою любви автор и герой отменяют пушкинскую смерть: «Нет! Он не мог умереть! Я же вижу его живым, садящимся в поезд в том же 1837, вижу, как он пряменько так на скамеечке сидит и в окошко поглядывает, и мальчишеский смех рвется из его глаз».
Вспоминаются в связи с этим слова Фаины Раневской: «Пушкин – он где-то рядом. Что бы я делала в этом мире без него?»
Что бы делал Битов в этом мире без Пушкина? Кем бы он был и что написал бы? «Пушкинского дома» бы не было, кавказских путешествий, может быть, тоже бы не было – а если копнуть поглубже? Пушкин – постоянная величина, экзистенциальная основа всего битовского мира.
В 1921 году Владислав Ходасевич в пушкинской речи «Колеблемый треножник» говорил: «Той задушевной нежности, той непосредственной близости, с какой любили Пушкина мы, грядущие поколения знать не будут. Этого счастья им не будет дано»; «та близость к Пушкину, в которой выросли мы, уже не повторится никогда…» Но близость повторяется, счастье – дано. Оно дано Битову, и он делится с нами этим счастьем. А нам кажется сегодня так же, как казалось тогда Ходасевичу, что грядущие поколения этого счастья близости к Пушкину не узнают, что мы уносим его с собой. Наверное, такое ощущение исторически нормально, и когда-нибудь в каких-то грядущих поколениях оно возникнет снова.
Битов не раз цитировал слова Блока: «Пушкин,
Пушкин спасает от уныния и малодушия – но главный пушкинский урок, хорошо усвоенный Битовым, я осмелюсь сформулировать за него: ценою слова может быть только жизнь, другой цены Бог не принимает. Здесь я вижу корень их родства и корень битовской ответственности за слово, так отличающей его в современной литературе.
Судьба обнаруживает себя в датах. Битова угораздило родиться в пушкинские даты – в год столетия гибели Пушкина, но при этом почти в день его рождения, с зазором в один день, и тем уже заложена в его судьбе не только связь с Пушкиным, но и установка на преодоление пушкинской смерти. Последний текст в последней пушкинской книге Битова писался с 27 января по 10 февраля 2007 года – дуэль по старому стилю и смерть по-новому, а следом напечатана лермонтовская «Смерть поэта» с почти теми же датами, а в печать книга подписана 27 мая 2007 года, почти в день рождения Пушкина и в день 70-летия Битова. Мы знаем, что это честные даты, их никто не подгонял. Смерть и рождение, смерть человека и рождение текста. Таких попаданий в пушкинскую судьбу в жизни Битова немало. Укажу на одно из них. Как-то в интервью Битов обмолвился о важнейшем событии своей жизни: «Вера приходит, как удар молнии. Мне было 27 лет, и я спускался как раз по лестнице в метро в толпе людей. Неожиданно увидел надпись. Я очень испугался. Она говорила: без Бога жизнь бессмысленна. Я был под землей, но надо мной было будто небо» (Интервью газете «Die Zeit», 2003 год, о том же – в конце «Записок из-за угла»). Это рассказ о втором рождении в духе – но это ведь и сюжет «Пророка», написанного Пушкиным в те же 27 лет («В пустыне мрачной я влачился…», «И Бога глас ко мне воззвал…»). А вот фрагмент из «Пушкинского дома» – рассуждение Левы Одоевцева о трех пророках: «Лева говорит, что люди рождаются и живут непрерывно до двадцати семи лет ‹…› – и в двадцать семь умирают, к двадцати семи годам непрерывное и безмятежное развитие и накопление опыта приводит к такому количественному накоплению, которое приводит к качественному скачку, к осознанию системы мира, к необратимости жизни. С этого момента, говорит далее Лева, человек начинает «ведать, что творит», и «блаженным» уже больше быть не может. Полное сознание подвигает его на
Это Битов о себе или о Пушкине? Или обо всех нас?
Но не все так серьезно – тут открывается и поле для игры, и Битов охотно играет, оформляя ссылки на издание своего «Пушкинского дома» так, как специалисты оформляют ссылки на пушкинские рукописи, хранящиеся в Пушкинском Доме Академии наук: ПД – 230, например. А в «Трудолюбивом Пушкине» у него Пушкин как будто играет в Битова – кто знает Битова, тому легко представить, как могла родиться в его воображении идея описания пушкинского трудового дня, заполненного ничегонеделанием.
Однажды Битов сидел в очереди в унылом казенном доме, в белом коридоре. Дверь кабинета открылась: «Пушкин кто? Кто Пушкин, спрашиваю?» Битов, по свидетельству очевидца, смутился, завис и долго смотрел на женщину в белом халате, пока она не захлопнула дверь… Не только своей судьбой Битов попадает в пушкинскую жизнь, но и Пушкин в переломные минуты вторгается в битовскую жизнь, посылает весточки, знаки присутствия. Любовь Игоря Одоевцева к Пушкину Битов назвал «безответной» – его собственные отношения с Пушкиным построены на взаимности.
Слово дает нам такое счастье и такую муку – переживать чужую жизнь как свою. «Сии листы всю жизнь мою хранят», – сказал Пушкин, и вот по этим листам мы можем читать его жизнь как текст, что и делает Битов всю свою жизнь. Что он выбирает из биографии Пушкина? Или это она его выбирает? В каких своих точках она выбирает именно его, чтобы быть понятой? Благодаря Битову теперь все уже знают про зайца, перебежавшего дорогу Пушкину в декабре 1825 года и тем предотвратившего его участие в восстании на Сенатской площади. Для Битова за анекдотом стоит момент выбора пути, важнейший момент в жизнестроительном деле художника. Но больше всего Битов написал о последнем пушкинском годе и о смерти, читая и смерть как текст и усиливаясь понять пушкинскую жизнь тем единственным способом, каким можно ее понять, – с конца. Подходы тут у него – разные, результаты – неожиданные. Так, неожиданным был результат битовского сопоставления двух независимых текстов – письма Жуковского о последних пушкинских днях и пушкинского описания смерти Петра I. Битов сказал осторожно, что эти параллели «наводят на мысль». Осмелюсь продолжить – они наводят на разные мысли, и, в частности, на ту, что слово, сказанное не всуе, оплачивается жизнью, совпадает с судьбой, получает пророческую силу во времени. Это знал Пушкин, это знает Битов – «такова цена непрерывности текста русской литературы» (Битов, последние слова книги «Моление о чаше. Последний Пушкин»).