В это время необычайно как звонко раздалось:
– Наверное, твой муж уже дома.
Аграфена не обратила было внимания, но племянница заметила:
– Это тебе, Груша, предсказание: наверное, дядя Степан Андреевич пришёл!
Муж Суховой действительно был по делам в отъезде, но раньше Крещенья его не ждали обратно. Аграфене Николаевне как-то сразу стало неинтересно и скучно, и всё её веселье и озорство пропало, осело. Зато Люба, против ожидания, оживилась, даже позабыла, что скользко. Она всё беспокоилась, не приехал ли в самом деле Степан Андреевич, почему бы это могло быть, и вдруг вспомнила, что вчера весь вечер кошка на кухне умывала морду.
– Скучная какая ты, Люба!
– Нет, право, Груша, весь вечер Матроска лапой мылся к гостям.
– Я не про кошку, а вообще ты скучная, старушка какая-то. Да и старухи бывают весёлые, а тебя будто кто смолоду запугал.
Люба поморгала глазами и умолкла, но через минуту воскликнула:
– Ну видишь, дядя и приехал. В гостиной свет.
– Маша что-нибудь прибирает.
Окна дома, где жили Суховы, были довольно высоко от земли, так что для того, чтобы заглянуть в них, нужно было забраться на каменный фундамент, держась рукою за выступ подоконника.
Аграфена Николаевна почти рассердилась, когда увидела, что её племянница неуклюже полезла на обледеневшие кирпичи и, подняв нос, старалась заглянуть в освещённые три окна.
– Да что ты, Люба, с ума сошла! вот нетерпенье одолело. Войдём и увидим. Всё равно, ничего не видно. Лучше подальше отойти, на другую панель – виднее будет.
– Я, Груша, вижу! – от волнения даже зашепелявила племянница.
Аграфена ничего не возразила, она сама с другой стороны улицы вглядывалась в неясную тень, там, в комнате, склонившуюся над столом.
– Это Степан Андреевич, непременно он, и борода ихняя! – не унималась Люба.
– Да, это – не Маша! – задумчиво отозвалась Сухова, затем, улыбнувшись, добавила:
– Обойдём с чёрного крыльца, без, звонка. Он нас удивил – и мы его удивим.
– Он нас удивил – и мы его удивим! – восторженно повторила Люба, с увлечением глядя на Аграфену, как на атаманшу.
А на последнюю снова нашло озорство.
Не снимая шубки, на цыпочках, приостанавливаясь на каждой скрипевшей половице, она осторожно вошла в гостиную, сдерживая смех. Люба следовала за нею.
Быстро подошла Аграфена Николаевна к сидевшему мужу, закрыла ему глаза руками и вдруг пронзительно закричала.
Люба бесследно исчезла в кухню.
Перед Суховой был совсем не Степан Андреевич, а какой-то совершенно незнакомый ей мужчина.
Аграфена закричала от неожиданности, конечно, не от страха, но по мере того, как она вглядывалась в черты гостя, лицо её всё яснее выражало настоящий испуг.
– Узнали? – спросил незнакомец и как будто улыбнулся, но улыбка не была видна из-за густой бороды.
– Павел Ильич?.. но… как же? ведь вы… ведь вы же… умерли… десять лет, как… умерли…
– Не бойтесь… я умер, но я пришёл не с того света… я не привиденье.
Он протянул руку, будто желая дотронуться до Аграфены Николаевны. Та невольно попятилась. Гость опять усмехнулся в бороду.
– И так верите? хорошо, я не трону вас.
Аграфена Николаевна, не спуская глаз с мужчины, отступила к двери и повернула ключ за спиною.
– Это вы хорошо придумали, так будет спокойнее разговаривать; хотя наш разговор и будет короток, тем не менее он не для посторонних ушей. С вами кто-то пришёл… мне показалось… Я знал, что ваш муж в отлучке, нарочно выбрал этот вечер, чтобы вы были одни…
Очевидно, Сухова уже убедилась, что перед нею находится не привидение, но страх всё ещё не сходил с её лица: страх, досада и неудовольствие. Человек, которого она звала Павлом Ильичом, как-то печально и удивлённо в неё вглядывался. Он стоял у стола, и зелёный свет колпака от невысокой стоячей лампы странно делал его лицо молодым, почти детски мягким, несмотря на бороду.
– Чего же вы теперь боитесь, Аграфена Николаевна? Ведь вы же знаете теперь, что я пришёл не с того света. Неужели вы думаете, что я как-нибудь обижу вас, да ещё в сочельник?
– Я не боюсь. Я просто ничего не понимаю. Я не думала, что вы живы, тогда так определённо нас известили о вашей смерти. Вы, оказывается, знаете, что я вышла замуж, и сами можете понять моё беспокойство… а бояться… чего же мне бояться?
– Вы, может быть, думаете, что я намерен как-то объявиться, заявить свои права?
– Я не знаю, я и прежде плохо вас понимала, а с того времени прошло уж почти десять лет.
– Зачем же тогда я делал бы всю эту процедуру: подменивал паспорт у умершего бродяги, извещал вас через третьих лиц, наконец, зачем мне было покидать свой дом, – неужели для того, чтобы самому всё это свести на нет?
– Иногда намерения меняются. Вы думали, что так будет лучше, а вышло ещё хуже (может быть, я ведь не утверждаю, я говорю к примеру), вы и раздумали. Не очень только удобно вышло относительно меня. Я же связана, и очень, с вами, а потом стала считать себя свободной. Я теперь уж и не знаю, как мы всё это распутаем. Теперь сюда замешан ещё муж мой, Степан Андреевич, я не знаю, как он посмотрит на всё это…
– Нечего ему будет и смотрет, потому что я действительно для всех умер, и для тебя, Груша.
– Зачем так говорить, Павел Ильич?
– Я говорю правильно. Я никому не мешаю.
– Кому же вы мешали?
– Я хочу сказать, что никаких осложнений моё появление не произведёт, так как я даже и не появлюсь. Перед тем, как уйти в монастырь, я хотел только видеть вас.
– Вы идёте в монастырь? зачем? Впрочем, как это я глупо спрашиваю, будто не русская. Дело в том, что я думала, что вы уже монах.
– Нет ещё. А почему вы так подумали?
Аграфена Николаевна ничего не ответила, а отошла от двери и, обойдя стол, приблизилась к Павлу Ильичу.
– Что же мы так стоим, как в театре? Не хотите ли чаю или закусить чего? Будьте гостем. Я думаю, не мало вы видели в эти десять лет. Не то, что мы, сидя на месте.
Павел Ильич сел и, не отвечая на предложение закусить и выпить чаю, начал:
– Конечно, я много видел и перенёс много, но это всё довольно однообразно, так что никак не могу я сказать, что «моя жизнь – настоящий роман». Нет, роман вышел бы скучный. Но для меня самого сколько было радости, горькой и сладостной, в этих бездомных скитаньях по городам, деревням, обителям, в ночёвках под открытым небом, в зимней стуже и летних красных днях. Будто время остановилось, и спроси меня, сколько прошло лет, год, пятьдесят ли лет, я не отвечу, пожалуй. И никаких забот и, в сущности, никаких лишений. Как-то прямо лицом к лицу, сердце к сердцу ты – и Бог, и солнце; и все люди – как родные, и вместе с тем ни один из них не роднее другого. И как-то не замечаешь, кто зол, кто обидчик, все как одна семья. Да такого бездомника трудно обидеть (не улыбайтесь): что другому (да и мне самому прежде) – обида, мне – нипочём. Теперь вот обрету покой, ничего не теряя. Ах, Грушенька, мне даже жалко, как другие этого не видят, какой сладости себя лишают! Видела ли ты, к примеру, как солнце восходит в полях? И так каждый день. Что ни день, что ни час, ни минута – то всё радость, всё как молитва Богу.
Аграфена Николаевна даже щёку подпёрла рукой, как бабы, когда слушают странников, словно забыв, что рассказчик когда-то был ей мужем, что Люба может подслушать, что час уже поздний, а бродяге, хоть он и бывший муж и собирается в монастырь, мало ли что может придти в голову. Она смотрела, и в глазах её словно медленно проходили зимния широкие зори. Она отвечала каким-то осёкшимся голосом:
– Голубчик Павел Ильич, будто я вас в первый раз вижу. Я вас не знала.
Помолчав, продолжала как бы с неохотой:
– Я живу спокойно, но скучно мне иногда до смерти. Вы, вероятно, не знаете, что такое скука. Конечно, я могла бы завести знакомых, влюбиться, обманывать мужа или хозяйством до беспамятства заняться, но ведь всё это тоже скучно. Верно, в себе, во мне самой чего-то нет, чего-то не хватает, а то чего-то лишнего наложено. Знаете (хотите – верьте, хотите – нет): я очень рада, что вы зашли, и что случилось это в сочельник. Вероятно, мы с вами не увидимся больше, так вы меня простите, что я вас не так любила, как нужно было бы. Если бы годы-то повернуть, я бы вас любила гораздо больше.
Павел Ильич, будто не слыша, что ему говорили, смотрел на женщину печально и ласково. Наконец, сказал:
– Что же говорить о том, чего не может быть! Годов назад не воротить.
Лёгкая краска покрыла лицо Аграфены Николаевны. Она встала и начала досадливо ходить по комнате, от стола до убранной уже ёлки и обратно. Не останавливаясь, она спросила:
– Павел Ильич, я вас хочу спросить… всё равно теперь так странно, так необыкновенно, что ничего уж, по моему, не будет удивительным. Я не скажу, чтобы всё время над этим голову ломала, но теперь хотела бы знать. Зачем, в сущности, вы тогда на мне женились?
Не доходя до мужа, она на секунду остановилась, посмотрела на него хмуро и опять заходила.
Павел Ильич не спешил с ответом.
– Вы сами знаете, Аграфена Николаевна, как мы венчались! Я не хочу на других сваливать вину, нет, но по любви ли мы обещались друг другу? Я ещё нс так чувствовал, к чему повлечётся моя душа, думал устроиться, как все. И родители наши так думали. Притом, вы мне нравились, зачем же мне скрывать это! Вы и теперь чудо как хороши! У вас добрая душа и смелый, правдивый нрав. Какой же ещё желать жены?!
– Совсем захвалили! А всё-таки вот и хороша, и добра, дородна и бела, а муж-то году не пожил, да и убежал!
– Да разве я потому?
– Ну, ну, я понимаю. Я пошутила. Ведь по праву я весёлая, за Степан Андреевичем скисла немного, а так-то я весёлая.
– Вы счастливо живёте?
Аграфена пожала плечами:
– Спокойно, нужды не вижу, муж меня любит, пожалуй, что и счастлива.
– И вы его любите?
– Да что это, Павел Ильич! вы ещё не старец, чтоб меня так спрашивать. Ну конечно, люблю – как же иначе?
Аграфена Николаевна помолчала немного, будто ожидая, что её ещё будут спрашивать, но видя, что и гость умолк, только смотрит на лампу, сама начала:
– А знаете, Павел Ильич, вот вы как будто нашли своё счастье и настоящую жизнь, а мне вас всё-таки немного жалко. Вы лишены многого, что мы не ценим, потому что привыкли, но что имеет подлинную прелесть. Каких-то пирогов домашних. Возьмём хотя бы ёлку. Вот она стоит в углу, мне её и не надо, а без неё неуютно. Уюта нет у вас, хотя бы привычного, даже постылого, но уюта!
– У вас есть дети? – вдруг спросил гость.
– Нет. Что вы так спросили?
– Почему же нет?
– Ну, почему? не родились, – вот и нет.
Ей почему-то показалось, что её бывший муж хочет предложить ей уйти с ним. Она бы не пошла, но предложение её бы не удивило, даже обрадовало бы, пожалуй. Но опять Павел Ильич не угадал её мыслей, её желания и только тихо молвил:
– Без детей к чему же уют?
– Ну, это и для себя приятно.
Аграфена Николаевна слегка раздражалась, хотя, если бы проследила причину своего раздражения, конечно, рассердилась бы на самое себя. Она досадовала, что Павел Ильич говорит с нею как-то равнодушно, ласково и справедливо, но без всякого трепета, без боли почти, будто и не с ним она полгода прожила как с мужем. А скажи он ей, например, «ах, Груша, тряхнём стариной на прощанье», она оскорбилась бы, пожалуй, ещё больше. А может быть, и не больше. Теперь же Аграфена Николаевна не сознавала ясно хода своих мыслей и просто досадовала на что-то и чувствовала себя неловко. Может быть, от этой неловкости она и предложила несколько неожиданно:
– Зажжёмте ёлку, Павел Ильич. Сегодня сочельник – встретим вдвоём перед разлукой праздник.
– Зажжёмте, – серьёзно согласился гость.
Они молча начали зажигать разноцветные свечи. Аграфена Николаевна указывала Павлу Ильичу висевшие более высоко, до которых ей было не достать. Тот помогал деловито и серьёзно. Когда их руки касались около одной и той же ветки, Сухова быстро взглядывала на Павла Ильича, краснела и хмурилась. Когда всё было зажжено, Аграфена Николаевна отошла в сторону, посмотрела и сказала:
– Вот видите, как хорошо.
– Очень хорошо, как следует, – ответил тот и как-то застенчиво улыбнулся.
– С праздником вас, Павел Ильич.
Гость поклонился и запел вполголоса:
– Рождество Твоё, Христе Боже наш.
На лице хозяйки даже появилось что-то вроде негодования. Помолчав, она спросила:
– Вы в Петрограде живёте?
– Да. То есть временно остановился. Завтра уйду. А вы думали, что мне негде ночевать? Нет, нет. Я сейчас вас покину. Я зашёл только проститься, да вот как засиделся.
– Ничего, мне спать не хочется.
– Так простите меня, Аграфена Николаевна, в чём я виноват, и теперь уже окончательно считайте меня умершим.
– Зачем так страшно говорить? А прощать мне вас не в чем.
Или Аграфене Николаевне не спалось, или она хотела предупредить Любу, но только пришла к ней в комнату и села в ногах. Племянница тоже не засыпала ещё.
– Знаешь, Люба, кто это приходил?
– Нет. А кто?
– Муж мой первый, Павел Ильич. Он, оказывается, и не думал умирать.