Тринадцать осколков
АДЖИМУШКАЙСКАЯ ТЕТРАДЬ
Кто всхлипывает тут? Слеза мужская
Здесь может прозвучать кощунством. Встать!
Страна велит нам почести воздать
Великим мертвецам Аджи-Мушкая.
Часть первая
ДЕСАНТ
1
В комнате сижу один. Мать ушла на колхозный огород. Скоро вернется. Придет, как всегда, сядет у стола и будет молча перебирать бахрому шали: в это время она думает об отце. Зашумлю — обижается: посмотрит на меня большими темными глазами и упрекнет:
— Быстро ты забываешь отца…
Мне становится обидно: я любил отца и никогда не забуду его. Он испытывал на себе какое-то изобретенное им лекарство, чуть изменил дозировку — и организм не выдержал… Его уважали в станице, но похороны прошли как-то незаметно. Людям было не до врача — в тот день радио сообщило о нападении фашистской Германии на Советский Союз. Мама этого не понимает.
Перед нашим окном здание райвоенкомата. Здесь днем и ночью толчея — формируются роты и отправляются на фронт. Мать опасается, что я тоже могу уйти с какой-нибудь частью и ей придется одной остаться со своим горем. Но, дорогая мама, я уже взрослый, перешел на третий курс литфака. О моя умная, трудолюбивая! Как ты этого не поймешь — я не могу оставаться дома.
Убираю в комнате, развожу примус, готовлю обед. На это уходит час. Потом подхожу к окну и снова смотрю на людской муравейник. Весь мир представляется горящим факелом… И дым, дым, густой, черный, стелется по земле, как гигантское половодье… Так в воображении рисуется война.
Выхожу на крыльцо. У порога стоит Шапкин. Он одет в красноармейскую форму.
— Захар, ты откуда?
— А-а, признал… Я, брат, теперь боец… С прошлым покончено, отпустили. Не успел порог переступить, как тут же и повестка: явиться на призывной пункт.
Он поднимается по ступенькам, что-то рассказывает о своем скитании, но я слушаю его плохо. Прошлым летом Шапкина судили за какие-то фальшивые документы, по которым он устроился заведующим гастрономическим магазином. Тогда Захар приходил в больницу, упрашивал отца выдать ему справку о том, что у него плохо со здоровьем. Родных у него не было, жил на частной квартире, снимая маленькую комнатушку. Не знаю почему, но Захар часто приводил меня к себе, угощал колбасой. И вдруг узнаю: Шапкин совершил преступление. Я не поверил этому и просил отца помочь Захару. Шапкину нужна была справка, что он нервнобольной. Конечно, отец на это не пошел. Захар был осужден на один год.
— Пришел поблагодарить твоего батюшку… Впрочем, старое вспоминать не время. Тебя-то еще не забирают?
— Сам думаю идти. Здесь формируется часть. Как думаешь, возьмут?
Захар окидывает меня взглядом с ног до головы:
— А чего тебе там делать? В первом же бою заскулишь… Я, брат, фронт знаю. На Хасане приходилось ходить врукопашную…
— Ну и что?
— Да ничего… А ты что, серьезно решил? — вдруг спрашивает он, улыбаясь одними глазами.
— Серьезно.
— Правильно поступаешь. Если бы мне повестки не прислали, я все равно пошел бы. Вон школу видишь? Приходи, там наша рота, вместе будем служить. У нас хороший командир… лейтенант Сомов. Он меня отпустил на два часа. Так что ты давай. Нынче каждый обязан быть там… лицом к лицу с врагом. — И, сбежав с крыльца, повторяет: — Приходи, приходи, Самбуров. Уж мы им там покажем, как на Россию поднимать руку.
Гляжу ему вслед и думаю: «Вот вам и Шапкин. Молодец!»
Поздно вечером приходит мать. Не раздеваясь, она тихонько садится рядом, прижимает меня к груди:
— О чем думаешь, Коленька?
— Ни о чем, мама.
— Не оставляй меня одну… Я знаю, ты уходить задумал.
— Мама…
— Не обманывай… Все уходят, и ты должен быть там.
Чувствую, как дрожат у матери руки. Мне не хочется ее огорчать. Она славная, хорошая, самая хорошая.
— Мама…
— Молчи, молчи!..
Где-то далеко в стороне рвутся бомбы. Может быть, это бомбят Ростов?
— Пойми, я же комсомолец, я не могу…
— Молчи, молчи… Молчи, сынок!
Мы идем спать. Я ложусь в передней. Но через час поднимаюсь, приоткрываю дверь спальни: мать лежит на кровати. Беру листок бумаги и торопливо пишу: «Не обижайся, родная. Ты самая лучшая…» Хочется написать много, но не нахожу слов.
Переступаю порог. Шаг, второй — и я на крыльце. Какая-то сила тянет к окну, еще разок взглянуть. Припадаю к холодному стеклу — и отталкиваюсь: мать смотрит на меня, прижавшись к окну. Губы у нее дрожат, по щекам текут слезы, она напутственно машет рукой: «Иди, иди… Не останавливайся, сынок…»
Прыгаю с крыльца. Формировочный пункт рядом.
Часовой стоит у ворот.
— Товарищ, мне бы в часть попасть…
— А ты кто? — Голос знакомый: это же Захар! С радостью отзываюсь:
— Захар, это я, Самбуров!
— Валяй отсюда, чего стоишь, здесь тебе не пункт скорой помощи. — Он освещает меня карманным фонариком. Не узнает, что ли?
— Слышишь, это я, Самбуров.
— Уходи, уходи, нечего тут стоять, — повторяет он.
— Товарищ Шапкин, вы с кем там разговариваете? — спрашивает кто-то издали.
— Да вот тут какой-то рвется в роту.
Слышатся шаги. Передо мной вырастает высокая фигура военного. Глухой щелчок — и пучок света выхватывает меня из темноты.
— Пойдемте, — приказывает командир.
Ведет мимо Шапкина. Захар смеется:
— Ну как, помучил я тебя?.. Злее будешь, Николай.
Входим в помещение. На полу, плотно прижавшись друг к другу, лежат бойцы. Многие в штатском. Из-за стола навстречу нам поднимается огромный красноармеец.
— Командир роты не приходил? — спрашивает его высокий, с большими красными звездами на рукавах. «Политрук» — определяю я.
— Был, товарищ Правдин, ушел в штаб, вроде как завтра отправляемся.
— Значит, на фронт желаешь? — спрашивает меня Правдин, потом поворачивается к бойцу: — Как, Кувалдин, возьмем? Паренек вроде нашенский.
— Хрупок больно, — окает красноармеец.
— Оружие знаешь? — продолжает политрук. — Из винтовки стрелял?
Он достает из сумки гранату.
— Разбери. Смелее, капсюля нет… Та-ак, — тянет политрук. — Правильно действуешь. — Он дает мне винтовку и просит назвать основные части. Когда я успешно выдерживаю экзамен, Правдин решает: — Хорошо. Утром получите обмундирование, винтовку.
Он встает, набрасывает на плечи шинель, закуривает.
— Война, братец ты мой, война… Весь народ встает под ружье, — произносит политрук и, погасив папиросу, скрывается за дверью.
Спрашиваю Кувалдина, твердо ли решил Правдин зачислить меня в роту. Может, он пошутил?
— Таким делом не шутят… Ложись вот и отдыхай, — советует Кувалдин и первым опускается на разостланный брезент. Через минуту он спрашивает: — Говоришь, в Ростове учился, в пединституте?.. Случаем, Сергеенко Аню не встречал там?
Отвечаю не сразу. В памяти ожил один воскресный день. Редкий лесок. Неожиданно полил дождь, словно на небе кто-то вдруг опрокинул огромную бочку с водой. Прижавшись к ветвистому дубу, мы стоим с Аней Сергеенко. Этого момента я давно ждал. «Знаешь что, — вдруг осмелел я. — Сейчас поцелую». Аня, прикрыв ладонью губы, засмеялась: «Опоздал». И погрозила пальцем: «Я другому отдана и буду век ему верна». — «Кто же он?» Она тряхнула кудрями: «Красноармеец молодой, статный и лихой». Мокрая, с большими лучистыми глазами, она отпрянула в сторону и убежала. Потом почти каждую ночь я видел ее во сне, стоящую под ветвями дуба. Неужели о ней спрашивает Кувалдин?
— Знал. Когда началась война, она оставила институт и поступила на курсы радистов.
— Ты спи, спи, — вдруг заторопил Кувалдин.
2
Идем шестой час без отдыха. Ноги и кисти рук отяжелели, словно к ним прицепили свинцовые гири. В горле жжет: возьми глоток воды — и она закипит во рту.
Впереди, метрах в двадцати, — командир и политрук роты. Сомов среднего роста, с выгнутыми ногами, с широкой спиной и короткой шеей, на которой посажена голова с плоским крепким затылком. Политрук очень высокий. Говорят, он попал к нам с Черноморского флота, где был секретарем комсомольской организации корабля. Сомов и Правдин идут не оглядываясь, будто и нет позади них колонны. Но стоит только замедлить движение, они сразу поворачиваются и раздается звенящий голос Сомова:
— Подтянуться!
Рядом со мной шагает Кувалдин. На лице его слой пыли, глаза воспалены, большая кисть крепко сжимает ружейный ремень. Егор с виду тяжел и неповоротлив. Он служит в армии с тридцать девятого года. Родом из Москвы. Когда на второй день там, в школе, разговорились с ним, он признался: «Я-то вначале подумал, что ты из музыкантов. Хрупок больно. А оказывается, ты — Пушкин — генерал Кукушкин».
Бойцы засмеялись. Я тогда не обиделся на этого здоровяка, только подумал: «Война и студента делает солдатом».
Сомов и Правдин останавливаются.
— Прр-и-и-вал!
Падаю на жухлую траву и лежу неподвижно. Гудят ноги, горит спина, натертая вещевым мешком; слышу говор. Потом все пропадает. Просыпаюсь от толчка в бок: стоит Правдин.
— Положите ноги выше, быстрее отойдут, — говорит он, чуть склонившись надо мной.
— Студент, литератор, — глядя на меня, говорит Кувалдин. В его чуть припухших губах дымит самокрутка, один глаз прищурен.
Поворачиваюсь на спину и кладу ноги на вещевой мешок.
— Сними сапоги, — советует Егор.
— Правильно, — поддерживает политрук и, повернувшись, идет к другим бойцам.
Надо мной висит опрокинутая чаша голубого неба. В детстве мечтал стать строителем межпланетного корабля, увлекался литературой о галактике. Думаю сейчас об этом просто так, лишь бы не лезли в голову мысли о фронте. Издали доносятся глухие звуки бомбежки, далеко, почти у самого горизонта, скользят по небу крохотные точки самолетов. Тяжелый молот войны уже который месяц колотит землю. Много городов занято врагом. Фашистские войска нависли над Москвой. Егор говорит: «Столицу им не одолеть». А вчера, когда политрук читал очередную сводку Совинформбюро, он вдруг заявил: «Танками нажимают, не поможет: москвичи народ не из пугливых, стойкий, я это знаю. Получит там Гитлер такую оплеушину, что вовек не забудет».
Конечно, Москва победит, кто же в этом сомневается. Только бы скорее это произошло. Никогда я не был в столице. Но удивительное дело: чувство такое, будто там родился, жил. И сейчас кажется: сделай несколько шагов назад — и вот Москва; такая она или нет, но она всегда мне представляется потоками людей, машин, заводскими трубами и гулом, но не тем, который пугает человека, а гулом живым, поющим, окрыляющим, наполняющим сердце энергией.
Над кем-то подшучивает Кувалдин. Ему возражает лихой свистящий голос:
— Списали Чупрахина? Нет, Егор, так обо мне не думай. Просто корабль наш вышел из строя. А куда податься? Вот и пришлось надевать пехотную одежонку… Но ничего, матрос и на земле не потеряется. Так, что ли, Философ?
Философом уже успели прозвать пухлого, с курчавой головой Кирилла Беленького за его длинные речи. Кирилл, до того как попасть в нашу роту, два года служил в кавалерийской дивизии и работал в многотиражной газете корректором. Хотя такой должности в штате не было, но, по его словам, он чувствовал себя там довольно прочно.
— Так-то оно так, — глубокомысленно отзывается Кирилл. — Но если посмотреть в корень твоего дела, мы увидим прежде всего наличие такой ситуации: с одной стороны, ты человек моря, с другой стороны — пехотинец…
— А с третьей стороны? — подзадоривает кто-то Беленького.
— Третьей стороны у человека не бывает, — продолжает Кирилл с прежним глубокомыслием. — А почему я говорю так? Почему? — настаивает он.
— Потому, что ты философ, — шутит Кувалдин.
— Глупости! — сердится Кирилл.
Поднимаюсь, смотрю на спорщиков. Егор, поджав под себя ноги, жует сухарь, глядя с ухмылкой на рассерженного Философа. Третий лежит, из-под расстегнутой гимнастерки виднеется тельняшка. Это и есть Чупрахин, все еще тоскующий по морю, по своему вышедшему из строя кораблю. Рядом с ним Алексей Мухин. Он, как и я, попал в маршевую роту добровольцем. С ним мы сошлись быстро. Алексей сказал мне, что у матери он один. Отец в действующей армии, командует полком.
Мать не отпускала его, и он ушел тайком. Таких в роте много. Мы стараемся быть ближе к кадровым бойцам, считая их опытными и подготовленными в военном отношении людьми.
— Как, по-твоему, Кувалдин, война долго протянется? — Мухин смотрит на Егора, и в его взгляде отражается любовь и доверие к тихому великану.
— Я не генерал. Вот, может, студент ответит, — улыбается одними глазами Кувалдин и начинает протирать винтовку куском суконки, которая хранится у него за голенищем.
— А что тут знать? Конечно, недолго, — отзывается Шапкин, сидящий в стороне возле пулемета.
Егор прищуривает один глаз: