(* Напечатано в журнале Общественные науки и современность, 1990. No 1. 326 *)
Вторая причина неблагосклонности г-на Кейюа к нашему кумиру - то, что теория пассионарных групп Л. Н. Гумилева - очень близкая параллель к теории харизмы Макса Вебера. По Веберу, взрывные события истории коренятся в личности вождя, харизматического лидера, своего рода пророка. Если вождь добивается успеха, через какое-то время наступает рутинизация харизмы. По Гумилеву, вождей, страстно захваченных новым чувством жизни, может быть несколько, целая группа. Иногда это верно. Но дальше модель Гумилева отличается от модели Вебера только терминологией: вместо рутинизации харизмы - переход от консорции к конвиксии...
Попробуем приложить обе модели к знакомому материалу. Ленин был действительно вождем, Брежнев считался вождем по должности. ЦК, избранный на VI съезде, можно описать как консорцию, брежневское руководство - как инерционное тело, конвиксию. Это не две теории, а два варианта одной теории. Наиболее важное различие - то, что пассионарная группа (по Гумилеву) создает новый этнос, а веберовская харизма этнически нейтральна. С точки зрения француза, Вебер мыслит корректно, а Гумилев - некорректно.
Каждая модель Вебера - инструмент, приспособленный для решения определенной задачи, а не отмычка ко всем секретам истории. "Да и все, кого мы знаем" - фраза, для Вебера невозможная. В "Протестантской этике" создается модель генезиса капитализма, в идеальных моделях индийской, китайской, японской культуры Вебер - один из основоположников современной культурологии, а для взрывных, непредсказуемых исторических движений создана теория харизмы. Идеологии из этого не построишь. Для идеологии нужна теория, объясняющая все богатство истории чем-то одним; и третья причина успеха теории этносов в нашей стране (и равнодушия г-на Кейюа) - то, что это идеология, ненужная деидеологизированному Западу.
Впоследствии Л. Н. Гумилев дополнил свою теорию экологическими соображениями (в первый публикациях этих соображений не было) и попытался вывести экологические катастрофы из "химерического комплекса", то есть из переплетения внутренне несовместимых этносов. Примером химерического комплекса было избрано манихейство. Соль здесь заключалась в том, что Мани в юности испытал влияние иудеохристианства. Таким образом, козел отпущения был найден. Между тем ортодоксальное христианство тоже было создано "химерическим комплексом" - взаимодействием иудеев и эллинов (а впоследствии и римлян). Из чего следует, что несовместимых этносов нет, а трудное совмещение может быть чрезвычайно плодотворным.
Статью Бородая, в которой популяризировались новые идеи Л. Н. Гумилева, официально осудили за расизм (факт не частый в период застоя), но "Этногенез и биосфера" был взят на депонент в Институте научной информации, и с него разрешалось делать ксерокопии; число их достигло 20 000. Таким образом, идеи Л. Н. Гумилева распространялись, как картофель во Франции XVIII в., когда королевский министр Тюрго дал гласный приказ охранять склады с картофелем и негласный - охранять плохо, не мешать крестьянам украсть то, что от них скрывают.
Можно отметить родовые черты теорий времен застоя: власть подсознания в выборе ценностей - и однозначное объяснение мира. Этот мифологический иррационализм в сочетании с мифологическим рационализмом можно проследить у всего "правого диссидентства".
Крупнейшее явление его - теоретическая деятельность А. И. Солженицына, начатая в сборнике "Из-под глыб". Принятые правительством меры ограничили круг читателей "Глыб", но тот, кто прочел "Этногенез", Солженицына также знал.
На первый взгляд Солженицын и Гумилев резко противоречат друг другу. Теория этносов не допускает никаких всеобщих нравственных принципов, а Солженицын ведет борьбу с Мировым Злом во имя Мирового Добра. Однако обе теории ведут к одному и тому же: к новому морально-политическому единству; только достигается это единство разными способами: подсознательным сплочением этноса или объединением вокруг пророка, который твердо знает, где добро и где зло.
Неукротимая энергия, мужество и дар слова сделали Солженицына бесспорным духовным вождем. Влияния его почти невозможно избежать. Но это влияние нравственно противоречиво. С одной стороны, оно направлено против официальной лжи; с другой - основано на чрезвычайно узком понимании истины и в полемике не стесняется в средствах: всякое противоречие в глазам Солженицына не другой подход к истине, а ее извращение, ересь. Отсюда архаический стиль полемики.
Солженицын - принципиальный противник плюрализма, то есть выхода из морально-политического единства в нормальную цивилизованную жизнь. Он спрашивает: "Может ли плюрализм фигурировать отдельным принципом, и притом среди высших? Странно, что простое множественное число возвысилось в такой сан. Плюрализм может быть лишь напоминанием о множестве форм - да, охотно признаем, - однако цельного движения человечества? Во всех науках строгих, то есть опертых на математику, истина одна - и этот всеобщий естественный порядок никого не оскорбляет... А множественность истин в общественных науках есть показатель нашего несовершенства, а вовсе не нашего избыточного богатства, и зачем из этого несовершенства делать культ "плюрализма"?.." (*)
(* Вестник Российского христианского движения (РХД) 130, Париж, с. 134. *)
Не знаю, нужно ли защищать принцип, существующий 2,5 тысячи лет. Философский плюрализм основан на убеждении, что божественное целое не дается отдельному уму. По индийской притче, четверо слепых ощупывали слона. Один пощупал хобот и сказал: слон похож на змею. Другой пощупал клык и нашел сходство с копьем. Третий - брюхо и сравнил его с мешком. Четвертый - ногу: она показалась столбом. Вывод из этой притчи - терпимость к чужим верованиям: все они - метонимии истины, часть, принятая за целое, но часть реальная, живая. Солженицын ссылается на современную науку, достигшую большего, чем древние метафизики; сошлюсь и я на Нильса Бора: "Поверхностной истине противостоит ложь; глубокой - другая истина, также глубокая".
Общественные науки имеют дело с бесконечно глубоким - с человеческой душой; поэтому точно и однозначно здесь ничего нельзя доказать. "Все гуманитарные науки, - писал Хайдеггер, - да и все науки в живом существе, именно для того, чтобы оставаться строгими, должны непременно быть неточными... Неточность исторических гуманитарных наук не порок, а лишь исполнение важнейшего для этого рода исследований требования" (*). Поясню: точность - функция операций с однозначными терминами. Чем однозначнее термин, тем мысль точнее. Можно однозначно высказаться о бензоле, нельзя однозначно высказаться о Николае II, и математика здесь не поможет: неизвестно, что считать. От историка требуется не точность (невозможная в его ремесле), а беспристрастие, свобода от ненависти. Идеал историка - Пимен в "Борисе Годунове".
(* Хайдеггер М. Время картины мира. Пер. ИНИОН. *)
Так точно дьяк, в приказах поседелый, Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева... (*)
(* Пушкин А.С. Соч. в трех томах, т. 2, с. 363. *)
Этого трудно достичь, но историк не может приблизиться к истине, не сознавая своих пристрастий и не присматриваясь к противоположной точке зрения, явно неприятной, не будучи готов принять крайне неприятный вывод. Ума тут надо не так уж много, скорее смирение. Если его нет, образование не поможет.
Образование не спасает от пристрастий. Оно развивает все человеческие качества, в том числе способность к логическому самогипнозу. Чем однозначнее отправной пункт мысли, тем этот гипноз сильнее. Если мы вглядываемся во что-то внутренне бесконечное, в личность, и не хотим терять ее из виду, то железная дорога логики ни к чему, надо идти пешком и на каждом шагу думать, куда поставить ногу. А если перед нами Ложная Идея или Образ Врага, то остается сесть в вагон и катиться по рельсам. Все больше и больше убеждаясь в своей правоте.
Образование требует внимательно относиться к фактам. Но страсть подсказывает, что факты, не укладывающиеся в концепцию, можно признать второстепенными, сомнительными и т.п. А факты, по которым, как по шпалам, проложены рельсы логики, становятся незыблемыми, коренными, решающими (примеры читатель может набрать в полемике Кожинова с Сарновым). Когда страсть ослепляет, цивилизованный человек ничуть не лучше дикаря. Он (по словам английского этнографа Тейлора) видит то, во что верит, и верит в то, что видит. Так именно видит А. И. Солженицын.
"Под словом "Революция 17-го года" я понимаю некий единый процесс, который занял по меньшей мере 13 лет. То есть от Февральской революции до коллективизации 30-го года. Собственно, только коллективизация и была настоящей революцией, потому что она совершенно преобразила лицо страны. Так вот, я должен сказать, что я за эти 45 лет установил, что процесс совершенно единый... Вот перещупал день за днем и убедился, что уже в марте 1917-го октябрьский переворот был решен, что есть единая линия: Февральская революция - Октябрьская революция - Ленин - Сталин - Брежнев..." (*)
(* Вестник РХД, 138, с. 258. *)
С марта 1917-го по март 1930-го все предопределено. Однако до марта 1917 г. предопределенности не было, и, если бы сделать то, что надо, империя Романовых могла сохраниться; сегодня никакой предопределенности тоже нет, можно вырваться из всемирной истории, уйти на северо-восток и там лет 100-150 залечивать русские раны. Солженицын не замечает, что скачки от индетерминизма к детерминизму и потом опять к индетерминизму совершенно нелогичны и отражают скорее его настроение, чем реальность; что либо свобода воли, свобода выбора есть (тогда она была и в 1921-м, и 1929 гг.), либо ее нет (тогда и сегодня ее нет).
Солженицыну нужно чувствовать себя абсолютно правым в борьбе с абсолютной ложью. Это так и было в работе над "Архипелагом ГУЛАГ". Именно очевидность зла, возможность безапелляционного приговора вдохновляли и захватывали его. Здесь его величие, его подвиг. Но во всем, что написано после "Архипелага", бросается в глаза ограниченность мышления, резко делящего мир на черное и белое, зло и добро. Солженицын берется за историю революции, за отношения между народами... Но революция - это трагедия, в которой обе стороны чувствуют свою правоту; а в отношениях между народами вообще нет ни черного, ни белого - все пестро.
Первые страницы его статьи "Раскаянье и самоограничение" прекрасны. "Разделительная линия добра и зла проходит не между странами, не между партиями, не между классами, даже не между хорошими и плохими людьми: разделительная линия пересекает нации, пересекает партии и в постоянном перемещении то теснима светом и отдает больше ему, то теснима тьмой и больше отдает ей. Она пересекает сердце каждого человека, но и тут не прорублена канавка навсегда, а со временем и с поступками человека меняется" (1*). Я готов здесь подписаться под каждым словом. "Мы так заклинили мир, так подвели его к самоистреблению, что подкатило нам под горло самое время каяться: уже не для загробной жизни, как теперь представляется смешным, но для земной, но чтоб на земле-то нам уцелеть" (2*). Опять подписываюсь (впрочем, что-то подобное и сам писал в 1969 г., в послесловии к "Человеку ниоткуда"). И дальше: "Если не вернем себе дара раскаяния, то погибнет и наша страна и увлечет за собой весь мир" (3*). Все прекрасно, но, как только доходит до дела, верх берет патриотическая страстность.
(1* Из-под глыб. Париж, 1974, с. 118. *)
(2* Там же. с. 117. *)
(3* Там же, с. 130. *)
"Одна из особенностей русской истории -;что в ней всегда, и до нынешнего времени, поддерживалась такая направленность злодеяний: в массовом виде и преимущественно мы причиняли их не вовне, а внутрь, не другим, а своим же, себе самим. От наших бед больше всех и пострадали русские, украинцы да белорусы. Оттого, и пробуждаясь к раскаянью, нам много вспоминать придется внутреннего, в чем не укорят нас извне" (1*). Таким образом, с самого начала русская вина перед другими народами отрицается "в массовом виде и преимущественно", то есть неприятные факты относятся к мелким (немассовым) и несущественным. Особенно резко подчеркивается преимущественность русских страданий после революции. "Я хочу напомнить А.Д. (Андрею Дмитриевичу Сахарову. - Г.П.), что "ужасы гражданской войны" далеко не "в равной степени" ударили по всем нациям, а именно по русской и украинской главным образом..." (2*)
(1* Там же, с. 126. *)
(2* Континент. No 2, с. 357-358, 141, 137. *)
Честно говоря, тезис Сахарова - что все страдали одинаково -так же недоказуем, как тезис Солженицына. Где те весы, чтобы взвесить страдание народов? И даже одного человека? Но позиция Сахарова этически плодотворна (отбрасываем все счеты), а доказывать, что мы страдали больше всех, - значит раскармливать обиду.
Как это ни странно, Солженицын убежден, что Божьи весы в его руках, и все у него взвешено, сосчитано, измерено. "Татарское иго навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки достаточно погрохали и в подвалах ЧК, и на задворках русских деревень..." (*)
(* Там же, с. 141. *)
Покаяние дается Александру Исаевичу только в том случае, если нет никаких взаимных счетов: перед малыми народами Сибири, перед кавказскими горцами. Если же счеты взаимные, то русские всегда чуть-чуть темнее снега, а обидчики России - чуть-чуть светлее сажи. Такие попытки подвести счет обидам непременно ведут к новым спорам и новым обидам, примерно как при полемике между армянскими и азербайджанскими историками. Солженицын провозглашает хороший принцип: "Если ошибиться в раскаянье, то верней - в сторону большую, в пользу других" (1*). Но он решительно не в состоянии выдержать этот принцип. Переполненный чувством обиды, он легко становится пристрастным (2*).
(1* Там же, с. 137. *)
(2* Примеры приводятся в моей книге "Сны земли", Париж, 1985, ч. 6. *)
Творчество И. Р. Шафаревича можно поставить посредине между теорией этносов и теоретическими усилиями Солженицына. В книге "Социализм" предмет берется абстрактно, как постулат, по-сталински: где полностью господствует государственная собственность, там социализм; где этого нет, социализма тоже нет. Таким образом, из социализма выброшен Роберт Оуэн, и в социализм включены эксцессы восточной деспотии; провал некоторых древних царств рассматривается как доказательство, что социализм - воля к смерти. Нет даже попытки взглянуть на социализм как сердечное чувство неудовлетворенности капитализмом и ряд противоречивых, не укладывающихся ни в какую формулу, но исторически живучих проектов и попыток приблизить общество к организованности и справедливости. Впрочем, книга Шафаревича может быть полезной как критика административно-командной системы; если Сталин прав, то Шафаревич тоже прав.
Теоретическим ядром "Русофобии" является концепция "малого народа". "Малый народ" - своего рода пассионарная группа, совершающая революцию. Особенность этой группы - активное участие в ней евреев, Это напоминает "химерический комплекс" Л. Н. Гумилева. Путь к спасению мыслится как освобождение от <малого народа>и объединение вокруг русского светлого прошлого (заменившего светлое будущее). Всякая критика русских политических традиций вызывает острое чувство обиды и рассматривается как ненависть к России и духовное вредительство.
Наиболее содержательная работа Шафаревича - его недавняя статья "Две дороги к одному обрыву" (*). Там есть несколько хороших страниц о кризисе цивилизации. Но тревожное сознание кризиса переплетается с несколькими ложными идеями. Одна из решающих ошибок - злоупотребление словом "утопия". Дав утопии свое собственное (слишком узкое) определение, Шафаревич не замечает, что утопия - нечто несбыточное, вроде вечного двигателя. Между тем западная цивилизация эффективнее всех прежних. В утопиях XVII-XIX вв. выразились некоторые общие черты западного рационализма. Но из этого не следует, что западная цивилизация в целом утопична. Она перекошена в сторону рационального ("иметь", "ян") в ущерб целостному ("быть", "инь"). Сегодня это на Западе ощущают очень многие и ищут выход из кризиса, ищут с большой энергией. Но идеально уравновешенной цивилизации никогда не было. Они все перекошены - или в сторону динамики (и угрозы развала), или в сторону стабильности (и застоя). Приходится различать разные перекосы "доброкачественные" и "злокачественные". Приравнивать их друг к другу грубая ошибка. Мы действительно перед обрывом, а Запад...
(* См. Новый мир. 1989, No 9. *)
На Западе даже "центрально-административная экономика" (*) отлично работала в ходе подготовки и ведения войны. Ленин исходил из первого варианта этой экономики, кайзеровского (1914-1918 гг.), и попытался распространить принцип немецкой военной экономики на всю хозяйственную жизнь народа. Через несколько лет стало ясно, что опыт провалился. Отсюда нэп. А потом Сталин ликвидировал нэп и вогнал нашу страну в утопию надолго и всерьез. Во время войны военно-экономическая модель сравнительно хорошо работала, но в условиях долгого мира стала нелепой. Этот пример еще раз показывает, что граница между утопией и творческим нововведением довольно условна, текуча. И нет ничего мудреного в том, что европейские интеллигенты, сочувствующие социалистическому эксперименту, не сразу в нем разобрались. Это загадка только для Шафаревича, в уме которого социализм просто и однозначно определен как воля к смерти.
(* Наиболее полно описанная, на опыте Германии 1933-1945 гг., в старой книге Gensel, "Zur Theorie der Zentralverwaltungswirtschaft" (я ее реферировал в 1958 г. и сдал русский текст в Институт экономики). *)
Другая мнимая загадка - сочувствие Запада борьбе диссидентов за права человека. "Я не помню, - пишет Шафаревич, - чтобы права человека поминались в связи, например, с коллективизацией у нас или "культурной революцией" в Китае" (1*), с китайской политикой ограничения рождаемости или с разрушением биосферы американской промышленностью (2*). "США существуют за чужой счет за счет нас и наших потомков, угрожая самому их существованию. Но я никогда не слышал, чтобы такая ситуация связывалась с категорией "прав человека". Зато ограничение эмиграции (это прежде всего!), запреты демонстраций или партий и связанные с нарушением таких запретов аресты рассматриваются как нарушение столь фундаментальных "прав человека", что оказывается препятствием в переговорах по ограничению вооружений или по расширению научных связей. Создается впечатление, что понятие "права человека" не имеет какого-то самоочевидного содержания. Такая неопределенность дает возможность пользоваться этим понятием как полемическим приемом. И в отношении к нашей стране это скорее всего именно такой полемический прием, а сама причина враждебности лежит где-то глубже" (3*).
(1* Новый мир, 1989, No 9, с. 149. *)
(2* Проблема эта сама по себе ставилась, и неоднократно; первыми ее поставили сами американцы. *)
(* Новый мир, 1989, No 9, с. 150. Ср.: Наш современник, 1989, No 6, 11. *)
Можно ответить впрямую, что без "прав человека", без легальной оппозиции, без права Сахарова выступать против правительства и предостерегать Запад от ошибок переговоры об ограничении вооружений не стоят ломаного гроша. Однако мне хочется углубиться в историю и проверить аргументацию Шафаревича на других фактах. Разве лорды, вырвавшие у Иоанна Безземельного Великую хартию вольностей, были самыми обездоленными в Англии? Верно как раз обратное. Но они осознали права личности и потребовали признания этих прав государством. Опыт показал, что именно такой путь, начиная с осознавшего себя личностями меньшинства, исторически плодотворен и приводит к свободе и достоинству для всех. Напротив, движение обездоленных масс может привести в случае победы только к обновлению деспотизма. Г.П.Федотов оценивал так гипотетическую возможность победы пугачевцев. Так практически было при победе крестьянских восстаний в Китае. Вождь восстания, свергшего космополитическую династию Юань и основавшего национальную династию Мин, был одним из самых жестоких деспотов в истории Поднебесной.
Права человека, за которые вступался Запад, - это права человека, осознавшего свои права и борющегося за свои права. Запад не вступился за китайских крестьян, убивавших новорожденных девочек, потому что крестьяне оставались в замкнутом кругу китайских обычаев. Но когда китайские студенты потребовали политических реформ и были расстреляны, не протестовал только Советский Союз. Хотя евреев в Китае практически нет, и проблемы еврейской эмиграции тоже нет; так что и восклицательный Шафаревичу знак негде поставить.
Запад откликался на события в Китае так же, как в России. Это не интрига, это принцип. Не было никакой общей враждебности к Китаю (синофобии), так же как нельзя объяснить враждебностью к нашей стране (русофобией), что Запад последовательно защищает личность против распухшего государства: Синявского и Даниэля, Гинзбурга и Галанскова, Литвинова и Богораз, наконец, Сахарова и Солженицына, когда на них обрушились прямые репрессии сверху и поток клеветы в прессе.
Нельзя сказать, что крестьян, умиравших в 30-е годы, вовсе не защищали. О них кое-что писали, и была целая кампания против советского демпинга -(вывоза дешевого зерна и леса за счет голода). Но писали меньше, чем следовало; отчасти - из-за общеполитической обстановки. Страна, рванувшаяся прочь из тупика национальной ненависти, вызвала волну сочувствия, которая не сразу улеглась. А потом сковывал страх потерять союзника в борьбе с Гитлером. Но сказалась и ограниченность прессы.
Диссиденты имели возможность и имели мужество нарушить советское табу: Литвинов и Богораз созвали первую в нашей стране диссидентскую пресс-конференцию; за ней пошли другие. Запад их не предпочел - они сами предпочли обратиться к Западу. Крестьяне не могли этого сделать. А самих корреспондентов в районы голода не пускали. Когда режим достигает такой тотальности, как сталинский, его не уколупнешь. Корреспонденты получили возможность втыкать свои персты в язвы только после того, как язвы эти полуоткрылись, то есть после известной либерализации. Они докалывали то, что уже само по себе трескалось. А в 30-е годы достоверных фактов не хватало. Слухи опровергались. В советских газетах печатались фотографии упитанных немцев-колонистов, уверявших, что никакого голода на Украине нет. Я эти фотографии помню. Хотя им не верил (у меня была своя "неформальная" информация с Украины). А левые интеллигенты, захваченные своими проблемами, могли закрывать глаза на "отдельные перегибы". Так же как антикоммунисты на 500 тыс. коммунистов и китайцев, вырезанных в Индонезии в 1965 г. Во всех партиях та же ограниченность партийного сознания...
И. Шафаревич считает русофобией всякую попытку исследовать, почему Россия первой бросилась в утопию. Он цитирует прекрасную работу Ксении Григорьевны Мяло "Оборванная нить" (1*) в доказательство того, что утопия была России навязана. Но статья Мяло посвящена староверам, то есть очень малой части русского крестьянства и русского народа, сохранившей допетровскую культуру и в то же время накопившей динамизм угнетенного и преследуемого меньшинства, чего-то вроде диаспоры. Столыпин не рассчитывал на эту уникальную группу и сделал ставку на отруба, то есть на переход от крестьянина к фермеру. Я верю на слово Ксении Григорьевне, что стоило попробовать программу Чаянова и что она лучше бухаринского ТОЗа (товарищества по совместной обработке земли). Но мне кажется, что это вряд ли сохранило бы традиционный крестьянский "мир" во всей России. Та или другая форма сельскохозяйственной кооперации - альтернатива ферме, проверенная опытом нескольких стран, - не меньше, чем частное хозяйство, опирается на науку (а не на космическое чувство. Крестьянская цивилизация ни в одной стране не устояла перед промышленным переворотом и НТР). Статья Мяло - конкретное исследование; оно доказывает, что староверческие общины могли бы уцелеть. Хочется в это поверить. А у Шафаревича в идеологической системе то, что у Мяло верно, становится неверным. Никакие частные парадоксы не способны упразднить логику исторического развития, которая все больше отделяет человека от непосредственного и бессознательного (или мифологически осознанного) единства с природой и в то же время требует восстановления единства через культуру созерцания, искусство и культ. Выходом из позднеантичного общества масс было не возвращение к племени, а христианская церковь, создавшая внутреннее духовное пространство в огромном обезличенном мировом городе - Константинополе. И сегодня возвращение в деревню возможно только в случае гибели 99% человечества от какой-нибудь катастрофы (примерно как в Западной Римской империи). Если не погибнут наши города, наши нации, наши средства связи, стянувшие темной шар в один клубок, попытки перенести в этот мир деревенскую психологию заранее обречены; и отвращение В. И. Белова ко всему чуждому деревне - тупиковая линия развития. Плодотворный путь перекличка с другими странами, ищущими выход из "переразвитости". Там есть течения, создающие новые связи с целостным и вечным взамен разрушенных. Решающая проблема всей мировой цивилизации - как создать чувство полноты жизни и творческое состояние у горожанина, только изредка восстанавливающего прямой контакт с природой. Впрочем, здесь нет возможности подробно разрабатывать эту важнейшую тему (2*).
(1* См: Новый мир, No 7. *)
(2* Новый мир, 1989. No 9, 165. *)
Вернемся, однако, к истории России. В ней было не только патриархальное крестьянство со своим космическим чувством, но и опричнина, и реформы Петра, и военные поселения, и другие взрывы административного восторга. Командно-административная система побеждает не во всех странах, а только в странах с традицией административного восторга; побеждает в России и Китае, но не в Англии и в Индии. Заражение идеей подобно заражению туберкулезом. Кроме палочек Коха, нужно еще отсутствие иммунитета. У России не оказалось иммунитета к прыжку в утопию. И это не следствие внешнего давления. Это коренное, медленно, веками складывавшееся свойство. Оно существовало уже в прошлом. Угрюм-Бурчеев и ретивый начальник не инородцы.
Шафаревич цитирует "русофобские" стихи давно забытых революционных поэтов, но разве это первый случай? Разве своего рода "мизопатрии" (как назвал это свойство Г. П. Федотов) не было в петровских ножницах, стригших боярские бороды? В декретах Конвента? В Красной гвардии председателя Мао?
Очень важно понять, к чему мы возвращаемся и от чего отталкиваемся. Не только от чужого отталкиваемся - но и от своего (глуповского). Не только к деревенскому возвращаемся, но и ко всемирной отзывчивости, к чувству связи со всем духовно ищущим миром. И. Шафаревич выступает против того, что он называет схемой, но преувеличение западной рассудочности и бездуховности тоже схема. Чрезмерное копирование западных образцов нам пока мало грозит. Пока что мы совершенно недостаточно перенимаем чужой хороший опыт и настаиваем на своих доморощенных проектах (вроде процеживающих комиссий на выборах). И есть опасность, что старый вечный двигатель (прогрессивный) будет заменен новым вечным двигателем (консервативным, с идеалом вечной Тимонихи). В этом духе посчитался мне конец статьи: "...возможно по крайней мере освободиться от мертвых схем... Одной из таких схем и представляется мне противопоставление командной системы западному пути как двух диаметрально противоположных выходов, из которых только и возможен выбор" (*).
(* Новый мир, 1989. No 9, 165. *)
Нет слов, все европейское (и американское) надо подгонять по своему росту (как это успешно сделала Япония). Но не дай Бог опять попытаться выпрыгнуть из истории, полной опасностей, и заняться разработкой вечного двигателя, который и естественную среду не погубит, и нравственность укрепит, - и все это только на бумаге, а работать не будет. И опять придется искать вредителей, подсыпающих песок в шестеренки, и сочинять еще одну "Русофобию".
И. Р. Шафаревич вполне логичен. Но он логичен в рамках чересчур прямолинейной логики, неприложимой к явлениям истории. Судя по интервью в "Книжном обозрении", мир резко делится для Шафаревича на черное и белое. Белое - это ностальгический образ царской России, сложившийся в детстве при чтении старых книг из отцовской библиотеки. Черное - это разрушители белого царства, которых с детства возненавидел неугасимой детской ненавистью, - и так на всю жизнь. У этих черных людей не было светлых мотивов; они не боролись со злом, они сами эссенция Мирового Зла. Это евреи и либералы. Ненависть к евреям выражена в "Русофобии", на страницах "Книжного обозрения" достается либералам. Они виноваты во всех несчастьях человечества, например не консерваторы, а либералы искали соглашения с Гитлером. "Черчилль перед войной своевременно предупреждал об опасности со стороны Гитлера. Но английские либералы только рисовали на него карикатуры" (*) . Видимо, и Гинденбург, и Папен, подсадившие Гитлера в канцлеры, тоже кажутся Шафаревичу либералами; и Невилл Чемберлен, подписавший мюнхенские соглашения, тоже либерал (хотя все-таки он ничуть не либеральнее Черчилля; только трусливее).
(* Книжное обозрение. 1989, No 34, с. 7. *)
У Шафаревича глаза дальтоника. В сложном переплетении цветов времени он видит ярче всего то, что с детства ненавидит, и этот ненавистный цвет заслоняет для него все прочие. Мысль Шафаревича какая-то однокрылая. Из его картины кризиса старого режима совершенно выпали гниение и внутренний распад монархии. Читаешь, и хочется поверить, что мы с Горемыкиными и Штюрмерами благополучно дожили бы до 1989 г., - лишь бы Милюковы и Керенские держали язык за зубами. То же самое во Франции XVIII в. (наверное, и в Англии XVII в., и в Голландии XVI в.; наверное, и римляне ошиблись, что свергли Тарквиния; все равно ведь пришлось вернуться к монархии). Когда эта философия истории переносится на Съезд народных депутатов, становится непонятным, кого я читаю: не оратора ли несравненного большинства?
"Память" для Шафаревича сопоставима с народными движениями Прибалтики. Выносится за скобки, что одного из лидеров "Памяти", Васильева, пришлось предупредить насчет ответственности в случае погрома. Так что напрашивается параллель скорее с азербайджанским обществом "Родина" (которое, к сожалению, вовремя не предупредили), но различие между цивилизованной национальной сплоченностью и истерикой ("наших бьют") можно считать несущественным и выдвинуть другой критерий: "за" и "против" империи. Общество "Память" - за империю, прибалты - против. Я считаю сохранение империи бессмысленным и обреченным делом, я двадцать лет ратую за освобождение русского духа от имперской спеси - поэтому я русофоб. Логика железная. Как сказано у Шекспира, "в его безумии есть своя система".
Почему эта система оказалась привлекательной для нескольких сот тысяч читателей? На это есть несколько ответов, которые не исключают, а дополняют друг друга.
Первый ответ - Фазиля Искандера: "Когда общество отнимает у человека его социальное достоинство, национальное достоинство начинает раздуваться, как раковая опухоль. Общество должно вернуть человеку его социальное достоинство, и тогда националистическая опухоль сама рассосется" (*).
(* Знамя. 1989, No 9, с. 54. *)
Второй ответ - Мариэтты Чудаковой: "Я бы опять начала со слов о русском народе. Его положение стало по-настоящему трагично. Им действительно потерян пафос, и с этим связано, возможно, какое-то прямо не выявленное, бессознательное чувство зависти, что ли, к соседним народам, многими из которых сейчас владеет ощущение, что они завоевывают мирными путями собственную землю, - это и держит их в патетическом состоянии. Скажите, пожалуйста, у кого отвоевывать русскому народу Россию? Его лишили, в сущности, своей страны - и при этом совершенно не у кого ее просить или требовать обратно... Я назвала бы это историческим ужасом. И, не осознавая его, многие склонны обвинять другие народы.
Но есть и те, кто отдает себе во многом отчет и все же продолжает раззадоривать людей, усугубляя этот ужас, - их я слушаю и читаю с горечью. Вернуть себе волю к созидательному, а не разрушительному действию - вот что нам предстоит" (*).
(* Литературная газета, 1989, No 38, с. 3. *)
Академик Тихонов внес в рассмотрение проблемы социологический аспект, допускающий количественные оценки. Он пишет: "Российский народ всегда жил в положении раба (как народ). И психология раба до сих пор имеет место. И продолжает жить, как бы точнее сказать, вера, возникшая из вечного страха перед правительством" (*). По подсчетам В. А. Тихонова, 20% современных русских крестьян готовы на риск и ответственность свободы; остальные 80% (или по меньшей мере 60%) предпочитают колхозное ярмо с обеспеченным прожиточным минимумом. Нужно четверть века, чтобы воспитать новое поколение, чтобы вывести народ из страны рабства. Это настолько неотложная, настолько мучительная проблема, что было бы безумием поддаться на вопли патриотов, которым рабство нужно и привычно, а невыносимо только слово "раб".
(* Огонек, 1989, No 36, с. 3. *)
Повышенная национальная обидчивость, переходящая в агрессивность, подсознательно найденное средство сохранить чувство самоуважения, оставаясь рабом. Сталин прямо целил в это, назвав русских старшими братьями, и попал в точку. Его политика вызвала массовую поддержку - и сейчас находит в "Москве", "Молодой гвардии", "Нашем современнике". Тут нельзя все объяснить прямой, денежной корыстью. Важнее более тонкая, духовная корысть потребность во внутреннем комфорте. Обидчивость многих наших патриотов, читателей Шафаревича, подтверждает то, что он пытается опровергнуть, что нам еще надо по капле выдавливать из себя раба.
С этой моральной задачей переплетается интеллектуальная: освобождение от черно-белого мышления, от привычки помещать все зло в одном месте.
Несколько лет назад в "Вестнике РХД" была опубликована статья М. Бернштама - статья, в которой геноцид рассматривался как типическое порождение социализма. При этом ни автор, ни редактор (Н.А.Струве) не заметили, что младотурки, давшие приказ вырезать армян, не были социалистами; да и его величество кайзер Вильгельм II, войска которого истребляли гереро (в Юго-Западной Африке), тоже не социалист. И ликвидация известных классов (к чему действительно тяготеют некоторые социалистические маньяки) отличается от истребления армян или евреев примерно так же, как гражданская война - от войны между нациями. Одно дело - геноцид (полное истребление опасного племени), в другое - стратоцид (ликвидация опасного класса). Первое старо как мир (следы его можно найти и в Библии, и у Нестора-летописца: "Погибоше аки обре, их те несть ни племени, ни наследка"). Второе действительно принесено в мир социализмом. Но вовсе не все зло! И бессмысленно надеяться что разрыв с коммунизмом означает разрыв со злом. Зло гораздо хитрее и проникает в мир разными, противоположными путями...
Но человеку ужасно хочется поместить все зло в одно место, в одну идею, порвать с ней и почувствовать свободу от зла. Это заложено и в яркой, увлекшей многих читателей статье Аллы Латыниной "Колокольный звон не молитва" (1*). Призрак коммунизма гуляет там по земле, нигде не укореняясь, не приобретая никаких местных, национальных черт. Ни характер народа, ни характер кормчего не имеют значения, только идея. "Последовательность, с которой и в других странах находился свой Сталин, выступал ли он под именем Мао Цзэдуна или Пол Пота, заставляет задуматься: а так ли уж много зависит в истории от грубости вождя?.. (2*)
(1* См. Новый мир, 1988, No 8. *)
(2* Там же, с. 233. *)
Индукция здесь неполная. - Прибавим пару имен: Гитлер, Хомейни. И сразу видно, что разные идеи (социалистическая, национальная, религиозная) ведут к сходным последствиям. А если поразмыслим, то можно добавить: одна и та же идея в разных странах (или в разные эпохи) дает разные следствия. На основе идей Маркса и Энгельса в довоенной Европе сложились мирные, рассчитанные на парламентские прения социалистические партии. Партия нового типа, готовая к захвату власти, была единственным исключением во II Интернационале. Но началась война, поднялась всемирная волна ненависти, и на ее гребне всюду вынесло наверх радикалов. Оберштурмбанфюрер Лисс довольно убедительно доказал Мостовскому, что разница между левыми и правыми радикалами не очень велика. Решала не идея, а радикализм идеи.
Строго говоря, и у Сталина, Мао, Пол Пота не совсем одни и те же идеи. Сталин раскрестьянивал крестьян. Пол Пот деурбанизировал горожан. На социально-политическом уровне это прямо противоположные идеи. И вот если перенести идею Пол Пота в Россию, то кто к ней ближе? Михаил Шатров или Василий Белов? Деурбанизация и деверстернизация прямо вытекают из ряда выступлений Белова, Распутина; прибавим идею десионизации, выраженную метафизически, в притче Белова о муравейнике (1*) и в его же "Годе великого перелома" (2*).
(* См. Новый мир, 1988, No 5. *)
(* См. Новый мир. 1989, No3. *)
Человеческая мысль много раз ломилась в открытую дверь и подталкивала в Лету идеи, которые и без того в нее падали. А потом снова начинался опасный поворот: не со старой идеи, а с новой ситуации. Исторический процесс выбивает народ из привычных условий жизни, создает чувство беспомощности, затерянности, страха - и складывается Панургово стадо. В Германии 1933 г. решающую роль сыграл экономический кризис, в Иране - психологический (неспособность вынести шахиню в мини-юбке и американские эротические фильмы). В обстановке нарастающей истерии возникает своего рода социальный СПИД - отсутствие иммунитета к лжепророкам. Там, где иммунитет сохранился, где господствует плюрализм, идеи критически оцениваются, а лидеров критически выслушивают, и ничего страшного не происходит.
Второе условие катастрофы - "харизматический лидер" (М. Вебер), "пассионарий" (Л. Гумилев), человек, который "знает, как надо" (А. Галич). Настолько знает, что заражает своей верой массу.
Третье условие - великая цель. Цель, во имя которой необходима война с Врагом (загораживающим путь к цели). Эта цель остается в области идей и практически не достигается. Важно, однако, обаяние Светлого Будущего, некое "во имя", ради которого хороши все средства,
Идеи, способные сегодня ввести общество в состояние транса, - это не те идеи, которые когда-то соблазнили шариковых. Те давно уже на кладбище идей. Рывок назад, к тоталитаризму, из которого мы только начали вылезать, на сегодняшний день возможен под сегодняшним знаменем: за экологическое равновесие, за спасение от наркомании и алкоголизма, от коррупции, от аэробики и рок-н-ролла. Если все равно - четвертование или шельмование (то есть все равно, террор или гласность), - то почему не вернуться к террору и старыми испытанными методами не навести порядок? В этом пункте генерал-полковник Родионов и писатель Валентин Распутин сошлись во взглядах. И обоих провожали бурные, продолжительные аплодисменты несравненного большинства.
Нельзя спастись от катастрофы, изъяв из обращения опасную идею. Опасны все идеи; во всяком случае, очень многие. Если атмосфера насыщена парами бензина, любая искра способна вызвать пожар. Спасение только в плюрализме, то есть в понимании условной, неполной истинности всех идей: политических, религиозных и философских. Спасение в личности, свободной от магии идей, в личности, которая не бросится, как овца, за бараном Панурга.
Скажем еще раз: теория этносов и другие (гораздо более примитивные) концепции периода застоя захватили умы на фоне общего желания выпрыгнуть из материи; не только из материи истории - из всякой материи. Общество вело себя как больной неизлечимой болезнью. Оно жаждало вечности и обращалось к Богу, а через минуту бросалось к знахарям и колдунам; оно думало о черной магии (которая его погубила) и о белой, которая его спасет. И все смешивалось в один клубок: Бог, колдуны, знахарки, гадалки, гороскопы, этносы, велесовы книги, протоколы сионских мудрецов... Рядом с возрождением великих традиций "серебряного" века шло возрождение малой традиции предреволюционных лет, бытовавшей среди обывателей. И кандидат наук, только что вытвердивший свой минимум, простодушно клевал черносотенную мякину.
Выросло целое поколение, не знавшее ветра истории; поколение, которое росло не в огне войны, не в испытаниях следственных камер, а в трясине. Те, кому сейчас 30, 40 лет, раньше нас многое поняли - но у них нет воли. Я говорю, конечно, не обо всех и каждом, но очень многие из этих 30-40-летних привыкли, что сделать ничего нельзя, а потому и пытаться не стоит и надо ждать светопреставления, остановить которое все равно не в наших силах. Дух пробивался сквозь эту тину и плесень с огромными потерями. Миллионы погружались в алкогольный туман и мифологию, замешанную на ненависти. Немногие слушали музыку Пярта и Шнитке, смотрели картины Вейсберга, Казьмина. Десятки тысяч ходили на выставки Ильи Глазунова.
Вот несколько строк из записок недавно погибшего художника Владимира Казьмина:
"Оказавшись в ситуации глубочайшего душевного кризиса, цепенея от ужаса одиночества и не имея возможности спрятаться, забыться и убежать, я стал, как тонущий, хвататься за соломинку, и соломинкой этой оказалось запомнившееся мне однажды стихотворение Лермонтова "Молитва". В том состоянии, в котором находился, я даже не мог понять смысла того, что говорил, а только повторял эти стихи снова и снова, бормоча их почти бессознательно, вкладывая в них только то, что осталось у меня, - надежду. Перемену, которая стала происходить во мне, трудно описать, да это и незачем... Сейчас, спустя годы, я могу уже определенно сказать, что в состоянии, в котором я находился в тот момент, смысл проговариваемого мною был мне вначале совсем неважен; это была встреча с первозданной скрытой силой ритма, как в заговорах, причитаниях или детской тарабарщине. Но постепенно из недр этой тарабарщины появилось чувство, оно согрелось от повторов, как от трения, и с дыханием заструилось вверх, коснулось ума. Тогда уже появился проблеск осознавания, скрытый смысл, все собралось, стало единым и связанным. Тело соединилось с умом через тепло и ритм сердца слово вернуло меня к жизни, с ним пришел свет.
Может быть, с того времени поэзия для меня стала делиться на просто поэзию и такую, на которую можно опереться в трудную минуту, которая способна прийти на помощь. Я стал искать стихи, в которых слово и ритм обладают особой силой, соединены в особом союзе, стихи, способные собрать рассыпающуюся иногда на части психику и исцелить ее, вернуть к бытию. Таким словом, мне казалось, можно возвращать к жизни и отнимать жизнь. Можно возрождать из пепла и превращать в пепел то, что достойно им стать, можно преображать и строить, через такое слово можно "стать"...
Испытывать это мне лучше всего удавалось тогда, когда мне было действительно плохо, когда обстоятельства загоняли меня в угол и не было выхода, когда не на кого было опереться и уходила из-под ног почва, - тогда со всей страстностью опирался я на самого себя, того себя, которого я еще никогда не встречал, просил его прийти, звал его, приказывал ему, прибегая к этой могущественной силе слова, и тогда... свершалось то, что я называл чудом".
Бросается в глаза, что глубина, в которой Казьмин находил "того себя, которого... еще никогда не встречал", лежит по ту сторону здравого смысла. Но на такой глубине без привычных ориентиров очень легко запутаться. Тибетская "Книга мертвых" предостерегает против соблазнительных огоньков, вспыхивающих за порогом обыденного, - гораздо более ярких, чем свет освобождающей истины. И опыт массового вовлечения интеллигенции в иррациональные глубины оказался подтверждением этой старой истины. Куда только не попадали искатели тайн...
У Казьмина был природный дар различения духов. Но это довольно редкий дар, совершенно не совпадающий с общей одаренностью. Многие гении прошлого века не избежали великих соблазнов; и вместе с воскресением традиции начала века соблазны его также воскресли. Каждый кружок экспериментировал по-своему. Были даже такие кучки, где поклонялись дьяволу и радение начиналось с песни гитлеровских штурмовиков "Horstwessellied". На полдороге в глубину сбивчивая интуиция, перемешанная с воображением дурного вкуса, создавала призраки, и место выветрившейся идеологии занимали мифы XX столетия, гибриды полунауки с голосами темного подсознания.
В 1918 г. П.А.Флоренский с болью вспоминал Вакенродера: "Кто верит какой-либо системе, тот изгнал из сердца своего любовь! Гораздо сноснее нетерпимость чувствований, нежели рассудка: суеверие все лучше системоверия" (*). Прошло 70 лет - и мы видим (если хотим видеть), что ярость борьбы с рационализмом, торжество иррационального чувства, национальных, расовых, религиозных антипатий и суеверной интуиции ничуть не лучше мнимо рациональной утопии. Гитлеровский иррационализм не лучше сталинского рационализма.
(* Флоренский П.А. У водоразделов мысли. - В сб. : Эстетические ценности в системе культуры. М., 1986, с. 114. *)
При строго охраняемом морально-политическом единстве национальность единственное удостоверенное паспортом отличие одного советского человека от другого - стала ведущим неформальным принципом. И все обиды и все ожидания стали стекаться в национальное русло (*). Нации стали политическими группировками. Начался процесс отчуждения окраин от замороженного центра; движение части евреев за отъезд было только индикатором глубинного процесса. Народы Земли уезжали незримо в свое национальное и религиозное прошлое. Кто-то неловко сравнил эмигрантов с крысами, бегущими с тонущего корабля. Корабль империи дал течь. Людей, не лишенных смутного исторического чутья, охватил страх надвигающейся катастрофы. И все стали бояться чужаков, возможных вредителей в возможных будущих катаклизмах. Фазиль Искандер создал поразительно емкий для понимания современности термин: "индурец". Индурцы превратились в какое-то мифологическое страшилище, в воплощенного дьявола. И появились рыцари вроде И. Р. Шафаревича, бросившиеся в бой с драконом.
(* Отсюда сердечный отклик, который вызывало слово "этнос". Раньше такой отклик вызывало слово "класс". *)
Переплетались два процесса - прорыв к чистому свету вечности и захваченность болотными огнями ненависти и мести. Те самые люди, которые жаждали подлинной глубины и источников нравственного обновления, попадали в тупик национальной ограниченности и чужеедства.