К нам, например, как-то заявился человек, вызвал маму на улицу и таясь, по секрету сообщил: «Видел вашего в лагере. В Рыбинске, прорабом работает. Бороду отпустил». Вот так – и бороду отпустил! Какие дьявольские драматурги сочиняли эти пьесы? А главный сценарист нашего всенародного горя покручивал усы в своей бессонной кремлевской канцелярии.
Нет, дорогие граждане грузинского города Гори, заберите вашего генералиссимуса домой, в его Пантеон. И можете кланяться и молиться ему как богу. У нас разные боги.
Провинция, прощай!
Сегодня нездоровится. Начинаю писать под охраной. Охрана моя – маленький стеклянный стаканчик с нитроглицерином. Зажмут сердце воспоминания – таблеточку под язык, отдышаться и, если сил хватит, возвратиться в свой бесконечный город Таганрог.
Провинция, титулярная советница в табели о рангах российских городов, она жила своей отдельной от столиц особой жизнью. С неторопливым укладом, извозчиками, всегда запоздалыми событиями и модами, своими сплетнями и героями. Тогда не было телевидения, чтобы вмиг донести картинку с землетрясением в Спитаке, и в каждом городе бывали свои маленькие землетрясения.
Нет, конечно, и в наш Таганрог вдруг нечаянно заезжал Утесов и пел в уютном (я нигде и никогда больше в мире не видел более уютного летнего театра) садике Сарматова. Ни на что не похожее это заведение состояло из летнего театра, летнего же ресторана, откуда пахло, казалось, запахами еще дореволюционных диковинных блюд с заморскими названиями типа бефстроганов, и осетрина была не просто первой, а вообще речной свежести, со слезой. Каменная мшистая лестница вела зрителей в антракте вниз, в прохладу обсаженного зеленью шале, медленно, чаще всего об руку, прогуливаться, попивая душистую крем-соду, совсем другого способа приготовления, чем нынешние, похожие на микстуру от кашля, пепси-колы.
Деревья были большими – эта формула верна лишь отчасти, и все, что казалось в детстве чудовищно вкусным, казалось таким, потому что было действительно вкусным, а не потому, что было детство. И оно не изменило своего вкуса до сих пор. А что потеряло вкус, то потеряло. И мы знали также (и даже видели их проездом) о футболистах – братьях Старостиных. Но у нас были свои знаменитые братья Букатины и братья Фисенко. Иван Фисенко подавал угловые с правого края, а его брат, рыжий и высоченный Александр, переправлял в сетку ворот чуть ли не каждую подачу. Он как пружина выпрыгивал на две головы выше всех и распрямлялся в воздухе тоже как пружина. И с малых лет вы вообще знали, что правой ногой ему бить запрещено – убьет, и в знак этого на левой ноге его была повязана ленточка – левой можно, не смертельно! Плиз – ведь футбол игра английская.
И пусть у них там Владимир Хенкин – у нас рассказы Зощенко читал артист Галин, и от гомерического хохота в зале описывались дамы и господа. А напротив меня жил знаменитый летчик-испытатель с 31-го авиационного завода, что там ваш Коккинаки! Впрочем, это, кажется, и был именно сам Коккинаки.
Зачем вспоминаются мне все эти ничего не говорящие вам, сегодняшним, имена и фамилии? А затем, что они и есть те самые разноцветные стеклышки, без которых не будет гармонии в моем обещанном калейдоскопе.
Лето 1938 года я прогостил у двоюродного брата в Москве. Он жил на Рождественском бульваре, 13 – дом с колоннами живехонек и теперь, а брат погиб на Отечественной войне.
К началу учебного года с корзиночкой пирожных – и пирожные были хороши, но сама плетенная из тонкой дранки кондитерская корзиночка вызывала восхищение маленького провинциала, – меня отправили в Таганрог. На вокзале почему-то встречал меня очень расстроенный ростовский дедушка Траскунов.
– Маму арестовали, – сказал дедушка. – Поедешь жить ко мне в Ростов. Это надо сделать срочно, к началу учебного года.
Нам с дедушкой предстояло ликвидировать все остатки прежнего благополучного отцовского дома, с которыми выселили нас из Исполкомского переулка чекисты в комнату на окраине. Поселившийся в нашей квартире следователь НКВД оставил себе не все же подряд, с выбором: ну, кожаный диван, ну, шкаф с зеркалом, ну, письменный стол, ковер, не помню что еще, но и осталось всяких кроватей, этажерок, мясорубок и книг, да кастрюль, чайников и баночек с какао и рисом, лыж и коньков – в грузовик не погрузишь. Да и куда везти-то? Дед жил в ростовской коммуналке, правда, на самой парадной улице Энгельса.
Что делать? Бросить все к черту, той жизни больше нет, и уезжать прочь от горя и слез к дедушке? Нет, нищие люди не понимают всей своей нищеты. Ведь нам думалось, что и этот сундук с запасами муки, и две пружинные кровати, и кухонный столик, и книги, и утварь, и постельное белье – все это чего-то же стоит! Найдется же кто-то, кому это пригодится, найдется и купит. Денег не бывает лишних. Особенно у бедняков.
И нашелся человек, и после долгой торговли (начали с семисот рублей) купил это все-все-все, включая мои детские рисунки, за сто тридцать рублей. Он понимал, что у нас, у старого и малого, нет выхода. Надо ли вам говорить, что этот щедрый человек оказался евреем? Не надо, и я вам этого не говорил.
Итак, мы распродали дом, и поезд помчал меня, сироту четырнадцатилетнего, в город больших домов, областной город Ростов-на-Дону, навстречу всем моим будущим неприятностям. Ну почему одним только неприятностям?
Провинция, прощай!
Здесь мне вспомнилась еще одна провинция, городок Волжский, где я снова недолго жил в начале 50-х с первой женой Ирой. Она была врачом-хирургом в городской больнице, мы вскоре расстались, и едва ли она займет много места в этой книге. А сам город Волжский, продуваемый песчаными ветрами из Средней Азии, необустроенный, придуманный ради строительства гигантской ГЭС на Волге, был ничем не похож на художественный город моего детства Таганрог, у берега моря.
Стандартные строения в стандартных кварталах, универмаг, и столовая, и пивной павильон с алкашами, и больница на отшибе. Никакого сходства, если бы не тот же самый, как переезжающий с места на место фантом, средний класс. И у нас было какое-никакое общество, разумеется, это были врачи – и молоденькие, и местные светила, – и разговоры крутились вокруг аппендицитов и других всяких резекций. А еще начинающие литераторы, художники. И пели хором песни Лещенко (совсем другого) и Шульженко.
Как-то собрались у братьев Якуниных, художников-оформителей. Было много домашней еды, еще больше булькающих пузырей с водкой. Рядом со мной, помню, на полу стояло полное ведро пива. Пиво с водкой – о, это ужасное предзнаменование.
Что не поделили мы с братьями, забыл. Но драка разгорелась быстро, как пожар. Боюсь, что я был не прав, и общество разделилось. На меня навалились женщины и руками и зубами держали мои руки и не давали вскочить, а я орал и бил, и бил братьев ногами! Они принесли топор. За братьями не задержалось – я так их бил, что наутро и еще целую неделю не мог ходить и еле видел одним опухшим глазом кафельный пол в приемном покое больницы, где мы жили в ожидании квартиры.
Такого было не много в моей жизни, и рассказал я об этом случае, чтобы не скрывать всей правды о дурном своем задиристом характере, который воспитало во мне мое лидерство в разных занятиях и особенно на футбольных полянах. «Дебил, засранец, куда даешь?» – кричал я на сверстников с высоты своей ловкости, не понимая, что легко могу схлопотать сдачи. И сходило. У братьев Якуниных не сошло.
И еще потому вспомнил я эту драку, чтобы и о городе Волжском забыть, и чтобы еще раз сказать:
– Прощай, провинция!
Враг народа
Я еще вернусь в шлягер моей судьбы, город Таганрог. А пока я живу у дедушки в Ростове-на-Дону, в его единственной, длинной, как пенал, комнате, окнами на Большую Садовую, ныне улицу Энгельса, а как еще?
Тетя Соня, мачеха моей мамы, с трудом сводила концы с концами и никак не обрадовалась появлению в доме еще одного рта, может быть, и прожорливого. Не помню, на чем я спал, кажется, это была знаменитая х-образная парусиновая раскладушка, с десять раз уничтоженными и одиннадцать раз воскресшими клопами под парусиной. Но помню, что из десятка котлет, которые тетя Соня изобретала из одной курицы на керосинке, мне выделялась та, что поменьше.
Я к этому привык, и когда через несколько лет в Тбилисском голодном артучилище мы делили рисовую кашу, утрамбованную в алюминиевой миске, на четверых, разрезав крест-накрест, мне тоже всегда казалось, что мне достается каши меньше всех. На долгие годы я познакомился, да что там, даже сжился с постоянным чувством голода. Это было более чем чувство – казалось вообще, что оголодала вся страна вокруг. Неправда. Я только недавно описывал все эти «фонтаны форели» по дороге вдоль Дона. Просто я всегда жил трудно.
Не так просто было устроить меня и в восьмой класс: почему приходит дедушка, а не родители, и где они, кстати? Мальчик вроде бы хороший – одни пятерки, но не зайдет ли мама? Мама зайти не может, а дедушка не может врать!
И вот я все же учусь в школе-новостройке номер 30, в знаменитом Богатяновском переулке. В том самом, где, согласно песне, «открылася пивная, там были девочки Маруся, Роза, Рая…» И до тюрьмы подать рукой. Тюрьма тоже была знаменитой. И мы еще окажемся в ней, дайте закончить школу и немного повоевать!
О том, чтобы поступить в престижную тогда спецшколу, не могло быть и речи. Носить военные штаны с лампасами, ходить строем по Садовой с песнями «Пропеллер, громче песню пой!», да не дай Бог, с голубыми авиационными петлицами, дедушка и внучек – оба враги народа – не могли и мечтать.
Ладно, тетя Соня, заверните мне холодную котлетку с хлебом – меня пригласили на просмотр в детскую футбольную команду «Спартак»! На тренировочном поле стадиона «Пищевик» меня поставили против юношей, и мы, дети, их поволокли. «Поволокли» может поцарапать чье-то пуританское ухо. Но поскольку вся книга еще впереди, заранее принесу извинения: я говорю и пишу (чего стоят одни только песни «Лесоповала»!) на том живом языке, без купюр, который услышал и узнал с детства. С купюрами как из химчистки – и нет настоящего языка. И мне не западло употреблять босяцкое слово «западло». Примите уверения в совершенном к вам почтении.
И при счете 6:4 в пользу детей тренер (опять никчемная фамилия – Леонид Перминов) – вратарь взрослой команды! – крикнул с бровки:
– Дайте пацану бить пенальти!
И я пробил щечкой впритирку с верхним углом ворот, тогда еще квадратного сечения. Не потому, что я так именно и хотел, а потому, что я и вообще бил всегда, с шести лет, близко к тому месту, куда надо. И мне выдали настоящую спартаковскую форму – красную с белой полосой и заветным ромбиком футболку и бутсы. Враг народа в бутсах тридцать седьмого размера!
А когда закончился поздней осенью календарь городского первенства и полетели белые мухи, я как-то после школы взлетел лётом на третий этаж своего дома и – о счастье! – оторопел: стоит моя мама, живая и целая, с завязанной узлом старенькой белой шалью, и звонит в дедушкин звонок! Господи, бывали же чудеса во все времена!
Оказалось впоследствии, что когда либеральный кровопийца Лаврентий Берия сменил на палаческом посту железного наркома Ежова, он по какой-то запарке распорядился выпустить из таганрогских застенков целиком всю камеру жен врагов народа, с прекращением следствия. Досталось же, думаю, ему от Самого! Либерал хуев! Мама пришла вся в прыщах от подвального сидения. В прыщах и слезах.
Сбегали за пирожными в кондитерскую на углу Казанского, счастью и слезам не было конца. Так появились в дедушкиной семье уже два неприкаянных дармоеда. Вскоре, собрав по всей родне какие-то деньги, купили нам комнату на границе города с Нахичеванью, на Нольной линии, за театром и рядышком с вышеупомянутым стадионом «Пищевик». Судьба сама вела меня в высшие футбольные сферы. Не довела. Война не захотела.
Хозяин квартиры был какой-то прощелыга, игравший на скачках. Он бывал дома редко, обычно, обложившись программками, высчитывал свой шанс на воскресенье. Сиживали у него в гостях и, наверное, знаменитые жокеи с ипподрома.
Мама, инженер по образованию, с великим трудом устроилась после долгих хождений и отказов работать экономистом в хилую контору «Главвторчермет» и целые дни проводила за своим арифмометром, компьютером 30-х годов. И предоставленный самому себе, я в эти годы прочел все, что можно было прочесть, – просыпался и засыпал с книжкой под головой. Все, что не футбол, было книгами. Именно в таком порядке, а не наоборот.
К шестнадцатилетнему юноше в пустующей квартире должны же были проявлять какой-то интерес его подрастающие ровесницы! И проявляли, и приходили, и мы целовались, но почему-то все это было пока еще больше детским любопытством.
Чаще других приходила Ира, девочка из нашего класса, которой родители по совету учителей запрещали со мной и знаться: Ира неважно училась. «Этот лентяй – он у нас один такой, он, и ничего не делая, получит свои пятерки, а Ирочка может не кончить школу. И вообще, знаете, семья…» – так говорили учителя.
Но какие могут быть резоны для прикоснувшихся губами друг к другу молодых людей. Мы долго каким-то образом ухитрялись останавливаться, качаясь на краешке соблазна. Ира очень дорожила своей невинностью. Не смогли мы остановиться у нее дома, перед последним выпускным экзаменом в школе. Ира вдруг сказала: «Надо бы что-то подстелить!» И подстелила висевшую на веревке в кухне отцовскую серенькую рубашку из сарпинки, типичное, как и булыжник, оружие пролетариата. Она пришлась кстати. О, эти детские и родительские тайны друг от друга. Сколько в вас вынужденной наивности.
А потом был выпускной бал, ровным счетом 22 июня 1941 года! И мы танцевали только с Ирой, связанные тайной.
А потом была война…
Скрипач
Растопырив пальцы раскинутых рук, парю, невесом, удерживаясь под водой на мелкоте Азовского моря. Толкаю шныряющих и забирающихся под камни бычков. Разглядываю еле ползущих маленьких крабов и думаю: почему они не вырастают, лилипуты? И ничего не хочу, и на фиг мне мой голубой портфель с учебниками, а особенно этот горячий футляр со скрипочкой на песке!
Скрипочка была итальянская, конечно, не Амати, но довольно старая – это было запросто купить в Таганроге, особенно в нашем Исполкомском, бывшем Итальянском, переулке. Что-то я с запозданием зауважал мою ненавистную скрипку! А тогда меня ждал на урок преподаватель, скрипач Генрих Гааг, музыкант из Драматического театра. Не знаю, кто из нас больше не любил кого – он меня или я его? Думаю, что я, потому что раз в две недели я все же приносил ему тридцать рублей от родителей. Мог бы меня немножко и любить. Тридцать рублей – за что?
За то, что я оказался бездарен в музыке? За то, что он бил меня линейкой по локтю (я сразу неправильно взялся за инструмент) и приговаривал по-немецки: «Эзель!»? А я уже знал, что это значит – осел, потому что года два меня гоняли и на занятия языком – к немке Адде Ивановне Ланкау.
В немецком полностью доме Адды Ивановны было уютно, прибрано, и пахли свечами и чем-то иноземным все эти вышитые крестиком и гладью подушки, занавески, коврики и рамочки. Здесь не говорили по-русски, и мы читали, она мне, а потом и я – ей, сказки Гофмана и братьев Гримм в дорогих, с золотом изданиях.
Так что сказали бы уж просто осел, а не эзель, герр учитель, может быть, я и явился бы к вам на следующее занятие. А пока я еще поплаваю на мелкоте, выныривая иногда и поглядывая, а не сперли ли еще мою скрипку-половинку и голубой портфель, в котором – выпуски Шерлока Холмса и родительские 30 сребреников, которые я не принесу вам сегодня и вообще, господин Гааг!
Вот и все! И не будет на свете еще одного несчастного, неправильно выбравшего профессию, бездарного скрипача! А будет долгая гулянка всех уличных огольцов по кондитерским на Ленинской улице. Цены: 5 копеек за пончик с повидлом, обсыпанный сахарной пудрой, и 13 копеек за пирожное сенаторское, очень популярное у детворы.
А у нас – бесконечные тридцать рублей, которые не так просто истратить (смотри цены!). И так минимум неделя до прихода к нам – вот уж было мне не догадаться, что такое возможно! – жены учителя музыки с вопросом: «Что с Мишенькой?»
С Мишенькой было плохо. Пустивший на самотек воспитание сына, вечно занятый строительством и преферансом, папаня дал волю обиженным чувствам.
Ремень гулял по моей ниже спины (вышел из положения, чтобы не ошарашить вас задницей), а я лежал и ощущал себя не менее чем декабристом. Терпел и знал, что наконец-то со скрипочкой покончено навсегда.
С тех пор скрипка в моем сознании почему-то связана с ремнем, хоть на самом деле без ремня если что и не может обойтись, так это, конечно, гитара.
Лучше татарина!
Вот вспомнилось, ни к селу ни к городу! Наверное, Макашова в Думе увидел по телику.
Лежу, перепуганный плохой кардиограммой, в поликлинике Литфонда. Велено не двигаться, и ключи от «жигуленка» отобраны как бы навсегда. Ждут машину «скорой помощи», чтобы прямехонько везти меня в реанимацию.
А тут заходит к врачу Стасик Куняев за рецептом – давно, говорит, не сплю без снотворного. Он уже к этому времени поставил на черную сотню, а до того долго мотался – от беленьких к черненьким. Он сказал что-то сочувственное, мол, оклемаемся и еще поиграем в футбол!
Было как-то дело в Малеевке: зимой приходит он ко мне в коттедж, приглашает покатать мячик. «Ботинок, – говорю, – нет подходящих!» «Я тебе свои одолжу!» – И дал совсем почти новенькие высокие финские сапоги. «Повалили!»
И били мы с ним друг другу по голу, он – мне, я – ему, до третьего пота. И он, дилетант в этом деле, зауважал меня ненадолго, как профессионала.
А я, размочивший в снегу его новые желтые ботинки, зауважал его: ишь какой добрый, ботинок не пожалел. Я уже знал его хоть и заемное, но известное стихотворение «Добро должно быть с кулаками». И мы закончили матч в пользу дружбы, и я подумал: «Видно, и впрямь он добрый человек, этот Стасик Куняев!» Больше мы не виделись до самого вот этого моего инфаркта. Он жил уже с копьем Георгия Победоносца. Зачем-то я спросил его, долго не встречал:
– Стас, ну где ты видел этих русофобов, что это такое, я лично не встречал.
– А я встречал. Выкарабкивайся! – сказал он уже в дверях.
И я помчался навстречу смерти, которая, оказывается, тогда еще не пришла.
А тогда я подумал: ну, откуда в тебе этот нацизм, Стасик, если сам ты не такой уж русский, и может быть, даже из татар – фамилия-то какая, Куняев, вовсе не от слова «конь»! Откуда? И еще подумал: незваный гость хуже татарина! Но исправился: незваный гость лучше татарина!
Светлый Яр
Начиналась новая жизнь. Я спрыгнул на шоссе с телеги, и возница сказал:
– Вот так, полем, напрямик, версты полторы – и Светлый Яр.
Идти было трудно, вязко в размокшем поле, и грязь по резиновым сапогам поднималась, измазывая одежду до полного неприличия. Весь вечер будущий литсотрудник районной газеты «Коммуна» отмывался и очищался в Доме колхозника перед визитом к главному редактору, а утром был обласкан этим интеллигентным человеком, Виктором Николаевичем Абловым, таким нетипичным для партийных чиновников, кажется, с какой-то сучковатой биографией. Ему нужен был работник, который умел бы хоть как-то писать; те, кто был, могли только собирать материал. А я к тому времени уже делал первые шаги на типографской бумаге.
И вскоре, отдышавшись, я выстрелил большим фельетоном «О чем южжат поросята?» Вот так, по-местному – «южжат»!
Что касается личной жизни, то я шел по светлоярской грязи и думал только о Лиде, переполненный каким-то новым чувством, которое пышно называется любовь с первого взгляда, но я не пафосный человек, нет слова более точного, но я и менее не знаю.
А Лиду я встретил так. Я работал мастером в котловане Сталинградгидростроя, на монтаже бетонного завода на перемычке. Большая стройка – это большой бардак. Десятки организаций делают свое муравьиное дело, и только главный инженер, один он знает, для чего эти тысячи людей прибыли сюда в набитых поутру до драки автобусах, приседающих на дифференциал. И что они, собственно, здесь роют, варят и бетонируют. Моя организация называлась без поэзии – «Строймехмонтаж», и это, понятно, несмотря на непонятное слово, означало, что мы монтируем строительные механизмы.
Это теперь вольготно: придумал дурацкое слово «УРС», завел бухгалтера, несколько оборотистых нахалов – и гони левые концерты, пока не поймешь, что надо обзаводиться охраной. А раньше – «Строймехмонтаж». Вот как!
Итак, я занимался мышиной возней в котловане, чувствуя себя невостребованным Архимедом, которому пока не дали точки опоры.
Первая жена Ира не ждала меня, как Пенелопа, пока я мотал свой лесоповальский срок, мы были друг другу ничего не должны, и вскоре я уйду от нее навсегда, имея при себе: подушечку-думку, вышитую крестиком, – 25 на 25, книжку «12 стульев» (из мебели) и мельхиоровую чайную ложку (в романе, помните, было ситечко?). Да мне ничего больше, в общем, и не принадлежало в ее доме.
Так, налегке, я и шел тогда по непролазной глине в свои «Районные будни», газету «Коммуна», в поисках точки опоры в виде фельетона «О чем южжат поросята?». Шел и мечтал о Лиде, которую, все никак не расскажу вам, я встретил так.
Имея вольное хождение, забрел я на 7 ноября, в самый престольный советский праздник, в общежитие молодых специалистов, в компании с Юрой Абихом и двумя девушками. Юра был залетный, случайный на гидрострое киноартист, белокурый красавчик, казавшийся нам по-теперешнему Аленом Делоном. Он сыграл недавно какую-то роль в кинофильме «Звезда», и одна из девиц, естественно, была от него без ума. Непростая, между прочим, девица – из самых настоящих, сбереженных бабушками в Астрахани, подлинных – не падайте в обморок – князей Голицыных! А про поручика Голицына мы еще не слыхали. Зато Юра привез нам романс Пастернака «Мело-мело по всей земле, во все пределы» и спел его. Хорошо, как никто после в моей жизни. Не знаю, куда потом делся этот безусловный авантюрист.
Не придал бы он детективный привкус моей такой заземленной и романтической истории.
Общежитие гуляло. Роскошно накрытый стол: икра кабачковая и свекла маринованная – сколько хочешь, в банках, а еще, разумеется, селедка с луком, а может быть, даже и одесская, с размолотыми копытцами, колбаса. Но вечер был интеллектуальным – пели песни и читали стихи.
И одна девочка, была она тростиночкой, в голубом, очень даже столичном крепдешиновом платье с моднейшими переплетениями, взяла в руки семиструнную гитару и под крики: «Лида, спой “Осенние листья”!» – начала перебирать струны. Она негромко, по-актерски запела, и я ее разглядел: девочке на вид было лет пятнадцать, еле заметная грудь, зеленые глаза и невиданной длины ресницы – как приклеенные. Ресницы «прикололи» ловеласа, как бабочку. Когда теперь я любуюсь ее красивой грудью, мы говорим друг другу: «Наши достижения».
– А теперь, – сказала девочка, – я спою вам две песни нашего поэта Михаила Танича. Музыку, какую-никакую, я подобрала сама. – Она не знала, не могла знать, что это за незваные пришельцы навестили их тем вечером, что этот вылупившийся на нее тридцатилетний старик и есть «наш» Михаил Танич, стихи которого частенько заполняли местную безгонорарную газету.
Не знаю, как звучали первые в жизни песни на стихи Михаила Танича, не знаю, какой термояд поразил меня в тот престольный ноябрьский вечер, но через полгода я начал новую жизнь с того, что увяз по колено в непроходимом светлоярском глиноземе. Впервые у моей жизни появилась цель. Песни были надолго забыты, песни в этом воспоминании ни при чем, но девочка в голубом платье с переплетениями как бы шла со мной и была готова разделить мою пока еще непроклюнувшуюся судьбу.
Переход через Альпы
Районный центр Светлый Яр представлял из себя длинную немощеную улицу над Волгой, с протоптанными среди грязи тропками, с обязательным двухэтажным зданием райкома КПСС, в одной из комнат которого и работал единственный на всю редакцию – не говорю уже на весь райком – беспартийный фельетонист, совершеннейший чужак среди своих.
Село Светлый Яр жило над Волгой, с Волгой и Волгой. Вот просклонял Волгу, как только мог, в творительном падеже. Но действительно, разве может быть, разве есть на свете рыба лучше, чем свежеотварная осетрина? А чуть посоленная, ну пару часов из матушки-Волги, черная икорка? И пусть по соседству, совсем рядом, освещая наши медовые с Лидой рассветы, перечеркивали небо запуски первых ракет на полигоне-космодроме Капустин Яр, это не нарушало уклада жизни светлоярцев, домовитых, суровых, немногословных, сплошь ходивших в резиновых сапогах. Волга на то и Волга, чтобы кормить волгаря! Лес от плота оторвался, не к плоту же его привязывать, когда дом рядом. И второй поставим! Кондово. А рядом, в Капустином Яре, на космодроме начиналась в сполохах космическая эра.
Ну, и средоточием всего была чайная. Чай в ней тоже подавали, но мужики забегали туда совсем по другому делу, по двое, а больше на троих, и кое-кто из начальства скрывался в отдельной комнате, и официантка кудахтала, подавая начальникам горячительное – трое пельменей для исполкома!
А литсотрудник – что? Сидел в сторонке, питался котлетками и наблюдал, как залетный Чичиков, местные простые нравы. И все звонил и звонил, влюбленный, той девочке, и она отвечала ни два, ни полтора. Он писал ей стихи, он звал ее сюда и видел ее во сне, в Доме колхозника.
И настал день – девочка получила расчет на Гидрострое! Денег в кассе не было, ее не хотели отпускать, и она согласилась получить взамен денег ничего не стоящие советские облигации. Девочке было девятнадцать лет, она совсем не знала жизни и ни с кем еще не ходила на танцы.
Хочу описать временный, подвесной на тросах мост через потесненную уже Волгу. Он висел, раскачиваясь настилом – своими тремя досками, сбитыми наспех, высоко над Волгой. Рабочие той весной ходили по нему со сталинградского берега на работу и обратно. Однажды с гулянки и я оказался на цирковом этом сооружении и могу поклясться: больше не хочу.
И вот девочка Лида в сопровождении моего дружка Толи Пилипенко со всем имуществом ступает на эту шаткую стезю! Надо описать имущество, раз уж я вспомнил про свою мебель – книгу «Двенадцать стульев». Чемодан не знаю с чем, но и с духами в синем флаконе «Огни Москвы» и двумя щетками – одежной и сапожной. Плюс отдельный сверток-скатка, в которой было и настоящее приданое: мамина пуховая перинка и подушка, завернутые в мамину же клетчатую шаль, наподобие пледа. Имущества как бы и чуть, но где взять свободные руки, чтобы держаться за трос и не упасть в чернеющую внизу Волгу?
А если сказать вам по секрету, что девочка Лида и до сих пор боится стоять даже на балконе третьего этажа, то с чем, скажите, можно сравнить ее подвиг? С прыжком акробатов Довейко – три сальто с приземлением на ходули? А не хотите больше – с переходом Суворова через Альпы?!
Такое можно совершить лишь однажды. Я вообще считаю, что все героические поступки совершаются по недомыслию. Если не понимаешь опасности. Ну, и еще по большой любви.
Наш случай был вторым: она меня любила! Так считал я всю нашу долгую и счастливую жизнь. И только недавно, вспоминая этот переход, я спросил Лиду:
– Какая же должна быть любовь, чтобы отважиться на такое?