— Вагетарианцы? — с недоумением поднял брови Кузьма Иванович. — Это что же такое?
— Мяса я не ем никакого… — уже стыдясь своего вранья, сказал профессор.
— Это что же, по обещанию или, может, по болезни какой?
— Нет, не по болезни… — отвечал с усилием профессор мешая желтой, облезлой ложечкой чай. — А так… из гуманитарных соображений… ну, из жалости, что ли… Для чего же убивать живое существо, когда можно обойтись и без этого?
Кузьма Иванович сделал круглые и глупые глаза. Он никогда не понимал ничего, что не касалось до него непосредственно, а это явно до него касаться не могло. Тане стало почему-то нестерпимо смешно и от усилий сдержать смех она сразу вся вспотела. Смешно ей было это бледное лицо, и голос профессора слабый, и то, что он в очках, и то, как он говорить чудно…
— Однако, в священном писании прямо говорится, что Господь создал всех живых тварей на потребу человека… — нашелся, наконец. Кузьма Иванович.
— Может быть, но это… гм., так сказать, дело личных вкусов… — испытывая на себя досаду, сказал профессор. — Я давно уж не ем…
— Так прикажете убрать? — видя, что это дело решенное, сорвался с места Кузьма Иванович.
— Будьте добры…
— Держите, Таня!..
Таня схватила тарелку со свининой, торопливо выбежала в кухню, бросила тарелку на стол и, прислонившись к жаркой печке, так вся и затряслась в неудержимом беззвучном смехе. Феклиста с неодобрением, покосилась на нее: ишь, беса-то тешит… Ишь, покатывается!
— Совсем вы мало кушали… — с большим сожалением говорил Кузьма Иванович, когда гости, не молясь, встали из-за стола. — В деревне полагается кушать покуда некуда… досыти… Может, прикажете к вечеру курочку зарезать? Супруга живо оборудует…
— Я едва ли вернусь сюда… — сказал Алексей Петрович. — Мы осмотрим с вами истоки Ужвы, а затем проедем лесами дальше… А вы тут останетесь, профессор?
— Да, пока…
— Так прикажете курочку? — повторил Кузьма Иванович.
Профессор по опыту знал, что в таких случаях курочка обыкновенно оказывается или старым, синим и жилистым петухом, которого не берет никакой зуб, или же, наоборот, усердная хозяйка так распарит ее, что от нее остаются только какие-то нитки, сказал:
— Нет, нет, спасибо… Я же сказал, что я мяса не ем…
— И кур не кушаете?
— И кур. Ничего живого…
— Тэк-с… — растерянно проговорил Кузьма Иванович.
Он решительно ничего не понимал в этих диких причудах: люди, по-видимому, состоятельные, а в курице себе отказывают…
Быстро собравшись, Алексей Петрович с Кузьмой Ивановичем уехали, а профессор пошел на озеро посмотреть на «короба». Ребята собрались-было поглядеть на чудного барина, но как только он обратился к ним с каким-то вопросом, все они моментально исчезли и более уже не показывались.
До озера было красивой лесной просекой версты две… И как чудесно дышалось тут, как бодро, весело шагалось по этой песчаной, перевитой узловатыми корнями старых сосен дороге!
Узенькая, едва заметная тропка вбежала на небольшой холмик и среди золотых стволов засверкала широкая гладь большого озера. А за озером — темная синь лесной пустыни. Куда ни кинешь взгляд — ни малейшего признака жилья. Берега озера низки и жутко зыблются под ногой редкого здесь охотника и рыболова. Иногда в бурю озеро поднимается на сжимающий его со всех сторон лес, рвет волнами эти зыбкие берега целыми кусками и потом, когда все успокоится, по озеру из конца в конец и плавают тихо эти маленькие островки с деревьями и кустами и какою-то странною жутью веет от этих тихих, зеленых кораблей…
— Ага! — подумал профессор. — Вот они знаменитые короба-то…
Он сел на большой, точно отполированный, валун, вкруг которого блестела своими крепкими, лакированными листочками брусника, и залюбовался широким, зеленым безлюдьем. А тишина какая!. Вон неподалеку медленно, важно — «точно профессор какой по аудитории расхаживает…», подумал старик, — идет зеленым берегом высокий журавль, то и дело опуская свою длинную шею в траву, где копошились лягушки и всякая другая мелкота; вон, выставив вперед грудь и вытянув длинные ноги, похожая на древнюю острогрудую ладью, медленно и плавно летит над озером серая цапля; где-то в глуши стонут дикие голуби, гремит кем-то потревоженный могучий красавец-глухарь, в порозовевшем от вечернего неба озере громко, пугая, бултыхается крупная рыба. И плавно колышутся на воде и, как привидения, как сон, тихо-тихо плывут вдаль зеленые, тихие, жуткие корабли-островки…
В тихом воздухе вдруг протяжно и тонко зазвенела боевая песнь комара. Крупный, рыжий, проплясав серой тенью перед лицом профессора ровно столько, сколько это требовалось его стратегическими соображениями, он опустился ему на руку, аккуратно расставил свои тонкие, как волосики, ножки и торопливо и жадно погрузил свое острое жало в тело профессора. Тот осторожно поднял руку и следил, как быстро наливалось красной кровью это маленькое, серо-желтое тельце. Вот оно так распухло, что еще мгновение, казалось, и маленький хищник лопнет. Но комар вытащил жало и, перегруженный, совсем обессиленный, поднялся было на воздух и тут, же бессильно, в непередаваемом блаженстве повалился на пахучий, мягкий мох. В комариной душе его было полное довольство жизнью, маленькое тело его плавало в сладкой истоме и дремотно мечтал он, как завтра, сильный, бодрый, будет он плясать в вечернем солнечном луче боевую пляску, и мечтал он о сладостной любви в свежей тени густого куста калины…
А перед профессором плясал уже другой комар, но рука старика неприятно зудела в укушенном месте и поэтому он тихонько отгонял маленького хищника. Тот слегка отлетал в сторону и снова победоносно, самоуверенно трубил и снова нападал… Профессор любовался им… И вдруг острый укол в шею заставил его инстинктивно мазнуть рукой по укушенному месту, но напрасно: лесной воин, подкравшийся с тыла, с победными трубными звуками отлетел в сторону и оба крошки аэроплана пошли на профессора в атаку уже прямо в лоб. Комарам казались опасными и в то же время смешными порывистые, тяжелые движения этого нелепого, огромного создания, неизвестно откуда взявшегося в лесной глуши: такого животного они еще не видывали. Но запах от него шел, хотя и затхлый немного, но теплый и вкусный…
Привлеченные боевыми трубами товарищей, слева неслись еще три сереньких аэроплана, а справа сразу пять. Застоявшийся лесной воздух, казалось, сразу ожил и зазвенел приятным серебристо-нежным, певучим звоном… Профессор сорвал с молоденькой березки несколько веток — от них шел упоительный запах свежей зелени… — и легонько отстранил ими плясавших вкруг его головы свою боевую пляску комаров. Те, как-то насмешливо проделав самые головоломные мертвые петли и падения и на хвост, и на крыло, отлетели в сторону, но тотчас же снова пошли в атаку, вызывая трубными звуками резервы…
Профессор поднялся с валуна и спустился ближе к берегу. Зеленые кочки зловеще закачались. Из густого тальника поднялась серая цапля и, выставив грудь и вытянув длинные ноги, медленно полетела над озером и во всей ее апокалиптически изломанной фигуре профессору почувствовался укор и недовольство: зачем пришел? Что тебе еще тут надо?
Над головой его уже звенело целое облачко комаров и острые уколы то в ухо, то в шею, то в руку заставляли профессора нетерпеливо дергаться и энергичнее махать душистыми веточками. Нисколько того не желая, он сокрушил уже несколько этих изящных малюток-аэропланов, которые тихо валились на влажную землю, но место павших бойцов быстро занимали другие, ловкие, жадные, смелые… Бултыхнулась в озере огромная старая щука и мелкие волны красивыми золотыми и рубиновыми кругами пошли к берегам и зашептались о чем-то старые камыши. Красноголовая желна звонко протрещала в глубине леса. Резкий укол в левое ухо, невольное движение и на руке капелька крови, и серенький комочек раздавленного лесного воина. Профессор ожесточенно закрутил над головой березовой веткой и много лесных воинов исковерканными упали в траву, но на место их в сером, пляшущем облаке стали тотчас же другие и колонна за колонной шли в атаку на это чудное, злое существо, которое, скажите, пожалуйста, даже и пососать немножко нельзя!
Вверху, в небе, и внизу, в глубине совершенно затихшего озера, рдели и таяли золотистые, перистые облачка — казалось, то летали над землей и не могли улететь, не могли достаточно налюбоваться ею божьи ангелы. И встали над безбрежными синими лесами, торжественно сияя, огромные, золотые столпы заходящего солнца и все чаще и чаще бултыхалась в воде крупная рыба, и шли по озеру от нее красивые круги к берегам, то огненно-золотые, то ярко-красные, то нежно-голубые… И нарядная песня осторожного дрозда, усевшегося на самой верхушке заоблачной ели, звонко отдавалась в лесной чаще…
Острые уколы в ногу, в спину, в шею и в лоб разом… Профессор не на шутку рассердился и березовой веточкой своей произвел в серой звенящей туче над его головой невообразимые опустошения. Но бойцы тотчас же сомкнулись и, послав один отряд бить по ногам в полосатых носках, другой — в спину, прикрытую желтоватой чесучой, главными силами взялись за эту волосатую, злую голову. Десятки, сотни тонких жал кололи его всюду. Бойцы, придя в невероятное озлобление, не жалели себя, гибли под ударами березовой веточки сотнями, но — силы их все прибывали и прибывали. Все тело профессора горело, как в огне. Душу охватывало раздражение тем более тяжелое, что бессильное совершенно.
— Ах, черт вас совсем возьми… Ах, черт… Нет, это что-то совершенно невозможное… Ах, черт!..
Над почерневшими вершинами зажглась уже серебряная лампада вечерней звезды. На том берегу, в сиреневом сумраке вспыхнул яркой звездой одинокий огонек — то Липатка Безродный, полу-рыбак, полу-нищий, оборванный, серый, как дух какой лесной, пришел половить рыбки. И много было в этом одиноком огоньке среди лесной пустыни какой-то кроткой и сладкой, берущей за душу грусти-тоски… И накидал на огонь Липатка сырых веток для дыму, от комаров, и пробежала от огня золотая дорожка по озеру и в тихое небо поднялся сизый столбик дыма: точно приносил там безродный нищий какую-то жертву богам лесной пустыни….
Но профессор не видел уже ни серебряных звезд, ни кроткого одинокого огонька, ничего — весь в огне раздражения, окруженный необъятной тучей комаров, он быстро выбирался с берега к лесной дороге, яростно отбиваясь березовыми ветками направо и налево. Но лесная пустыня и прекрасное озеро это слало на него полки за полками и тысячи острых жал под торжествующие звуки трубачей гнали его лесом все дальше и дальше, прочь, с его широкополой панамой, с его полосатыми носками, с его чесучовым пиджаком. Он задыхался в этих серых, звенящих тучах, он не знал, куда деться, он прямо робел…
— Ах, черт… Ах, дьявол… Нет, это решительно невозможно! — бормотал он задыхаясь. — Это что-то совершенно непонятное…
Он споткнулся об узловатые корни старой сосны на опушке, упал, уронил очки, едва нашел их в сумраке и, ощупав их, убедился, что одно стекло разбито, и снова, под грозный звон комариных полчищ, весь в огне, побежал к деревне.
Он вбежал в избу. Страшная жара и духота сразу перехватили дыхание.
— А мы совсем заждались вас… — с очаровательной улыбкой встретил его Кузьма Иванович. — Хорошо ли изволили разгуляться?
— Да что вы, смеетесь?… Совсем сожрали прямо…
— То есть… как это собственно?
— Да комары, черт бы их совсем побрал! Комары! Это что-то совершенно невероятное… Даже на севере не видал я ничего подобного…
— А, да… Действительно, их у нас весьма значительное количество…
— Количество! Это черт знает что, а не количество!..
За перегородкой Таня давилась в нестерпимом смехе.
— Да вы бы хоть окно открыли… — проговорил профессор, успокаиваясь немного. — Здесь такая жара и духота, что терпеть нет сил…
И опять ему почудилась в спертом воздухе неуловимая вонь свинины.
— Что вы? Это совсем немыслинное дело… — сказал Кузьма Иванович, вежливо улыбаясь. — Нам, конечно, воздуху не жалко, но комара набьется до невозможности. Глаз вам сомкнуть не дадут всю ночь. А мы хошь сичас откроем… Да это еще что! — с увлечением продолжал он. — Вы посмотрите, что перед покосами будет — света Божия не видно! Потому лесная сторона — такой уж тут порядок… В ночное лошадей выгоним, так всю ночь костры кладем, а то прямо живьем сожрут. А ежели куда ехать понадобиться, так, ежели лошадь покарахтернее, обязательно всю надо карасином вымазать, а то в такую анбицию войдет, что и костей не соберешь…
— Да как же это вы тут терпите?
— Так вот и маемся… А то вот, как жара пойдет, слепень появится, а за ним — строка, муха такая серая. Это уж не комар вам будет, эта иной раз так жиганет, что индо кубарем завертишься. А комар мы это считаем вроде места пустого…
— А как же Алексей Петрович? — помолчав, спросил уныло профессор.
— Они и в ус не дуют!.. — усмехнулся Кузьма Иванович. — Надели пальто резиновое, шапку кожаную с наушниками и ходом! Не только комару нашему за ними не угоняться, а и меня-то просто в лоск положили. Большое дело затевают, большое!.. Ну, что же, очень приятно… Теперь к Егорью поехали… Чайку на сон грядущий не прикажете?
— Благодарствую. Лучше бы молочка…
— Можно и молочка… Таня, принесите-ка криночку парного…
Скоро Феклиста, шаркая босыми ногами и не смея и глаз поднять на господина, подала хозяину большую, аппетитно пахнущую кринку молока.
— Смотрите, пожалуйста: мушка жизни своей решилась… — проговорил Кузьма Иванович с сожалением и, легонько выковырнув пальцем плававшую в сливках муху, бросил ее на пол, а палец вкусно обсосал. — Пажалуйте…
Стиснув зубы, профессор налил себе в сальный стакан молока.
— Ну, что же, будем ложиться? — вопросительно проговорил он. — Я что-то устал немножко… А завтра я хотел бы кого постарше на счет сказаний всяких старых порасспросить… Может, песни кто знает какие старинные…
Кузьма Иванович, Таня — она все умирала со смеху: поглядеть, соплей перешибешь, а туда же песни… — и Феклиста собрали с пола полосатые половики, притащили невероятную перину, гигантские, нестерпимо воняющие ситцем подушки и стеганое, не гнущееся, как лубок, одеяло. Профессор осторожно осматривал стены: нет ли клопов?
— Ну, почивайте с Господом… — ласково проговорил Кузьма Иванович. — А лампочку я уж приму…
— Сделайте милость…
От лампы было приятно избавиться: от нее нестерпимо воняло керосином.
— Пожелав вам спокойной ночи и приятного сна.
— Спасибо… И вам того же…
За перегородкой, сквозь щели которой золотыми полосками светился огонь, хозяева переговаривались низкими голосами, а потом стали что-то смачно жевать и в жаркой комнате уже вполне определенно запахло порченой свининой…
рявкнуло под окном под рев тальянки, —
Понемногу за перегородкой все стихло — только изредка слышался молитвенный вздох, сдержанный шепот да временами жирная отрыжка. И Кузьма Иванович уже начал легонько похрапывать и было в этом всхрапывании что-то солидное, уверенное в себе. Таня справилась, наконец, с душившим ее смехом и тоже стала дремать… Профессор мучился: все тело огнем горело от укусов, нечем было дышать в этом спертом воздухе, перина прямо жгла все тело… Феклиста о чем-то вздыхала и казнилась на горячей печи…
— Нет, я больше решительно не могу! — поднялся, наконец, профессор, и открыл окно, и облегченно вдохнул в себя полной грудью свежий ночной воздух.
Дышать было прямо наслаждение. И так ярко искрились вверху звезды. И — сразу послышался знакомый звон… Ближе… Ближе… Острый укол в щеку…
— Ах, черт вас совсем возьми!..
Он торопливо закрыл окно, лег и в то же мгновение услыхал, как с потолка, трубя, спускается к нему враг. Он поднял руку, насторожился, чтобы сразу же поразить его. Но писк прекратился — комар, очевидно, уж сел. Но куда? И вдруг укол в сустав среднего пальца поднятой для удара руки. От неожиданности он дрогнул и комар, трубя, стал кружиться над ним, выбирая новое место для нападения. Где-то далеко назойливо пиликала в темноте гармоника…
Он шлепнул рукой по лбу.
— Что? Комары? — сонно спросил Кузьма Иванович.
— Да. Убил….
Профессор решительно повернулся на бок и закрыл глаза. Главное, выспаться, а там все будет хорошо… Но почему эта вонь? Ведь, кажется, уже сели… Или, может, не все? Он крепче закрыл глаза и стал забываться, как вдруг где-то тонко зазвенело. Ближе ближе… Сон сразу слетел. Началась головная боль…
— Нет, не могу… — решительно сказал профессор и сел.
Спать хотелось страшно, но мешало раздражение, мешала духота, мешали комары, мешали вздохи старой Феклисты, которая все казнилась на печи…. Голова болела…
А над синью лесной пустыни уже черкнула золотисто-зеленая полоска зари и одна за другой умирали в тихом небе серебряные звезды. Озеро дымилось в серебристом сумраке, как гигантская жертвенная чаша, и в золотых туманах медленно-медленно плыли зеркальною гладью его тихие корабли-острова. На одном из них под купою стройной ольхи, лениво развалясь, плыл старый, остроголовый, зеленый леший, утомленный радостными тайнами летней ночи. Серая цапля стояла на одной ноге в головах лешего и рассказывала ему пестрые, жаркие сказки о далеких странах, откуда она весной прилетела. С берега, от едва курившегося костра, иззябший немного, серый, как лесной дух, смотрел на таинственные тихие корабли Липатка Безродный, весь золотой теперь в лучах встающего за озером солнца, и в тихих глазах его была и жуть и восхищение. У берега в плетенке плескалась крупная рыба и он с удовольствием слушал ее возню: знатная у него уха сегодня будет…
Несметные полчища комаров висели над плывущими кораблями, над всею синею ширью лесов и миллионами острых мечей охраняли покой лесных духов и дикую красоту пустыни…
XII
НА СОЛОМКЕ
Напившись рано поутру чаю с густым топленым молоком и сев пару яичек всмятку, профессор немного ожил, хотя голова его болела. Он долго бился, чтобы растолковать Кузьме Ивановичу и Тане цель своей экспедиции, но ничего не выходило: старинная посуда, старинные вышивки, песни и сказания старинные — да на что эта пустяковина нужна? И, наконец, поняли: в книжку писать. И, поняв, сразу исполнились к профессору жалостливого презрения, с каким относится деревня к дурачкам и блаженненьким. И про себя дивился Кузьма Иванович, какая может промежду образованными людьми разница быть. Взять хоть того же Лексей Петровича: орел, так и ширяет, деньги, по всем видимостям, и не сосчитаешь, а за дело берется мертвой хваткой. А этот побаски какие-то в книжку записывает, ровно маленький, песни ему, старому дураку, подавай… Но так как при известной обходительности из всего можно свою пользу извлечь, то Кузьма Иванович сразу принял решительные меры. Сперва он провел своего гостя по всем своим сродственникам, тупым и тугим староверам — он упорно звал их столоверами — и они, нехотя, показали заезжему чудаку и посуду старинную, и медные литые складни, и распятия староверские, и черные иконы старинные «на двух шпонках», на которых уже нельзя было ничего от копоти разобрать, и книги святоотческие. Но все это было самое обыкновенное и не имело с научной точки зрения никакой цены, а когда стал профессор расспрашивать их о песнях, то молодежь соромилась, отнекивалась и пряталась, а старики считали его домогательства личным оскорблением: не угодно ли, они песни для него играть будут! Они холодно говорили, что они ничего знать не знают и ведать не ведают и смотрели на него презрительно и зло. Так проканителился Кузьма Иванович по пустякам все утро. Наконец, все это надоело ему и он послал свою Феклисту позвать Васютку Кабана, своего крестника, и других ребят, а когда все они собрались робкой кучкой у порога, он сказал:
— Ну, вот, господин приезжий хочет сказок деревенских послушать, так вы, того, расскажите ему…. Ты, Васютка, парень ловкай — рассказывай. Коли потрафите, ланпасе и орехов от господина получите, а не потрафите, я с вами по-свойски разделаюсь…. Поняли?
Ребята исподлобья глядели на профессора и в глазах их было и полное недоверие, и ужас. Но профессор погладил белокурые головы, велел Кузьме Ивановичу тотчас же оделить их орехами и конфектами — Кузьма Иванович сразу же решил сбыть при этом случае завалявшееся у него ланпасе, которое «скипелось» в один сплошной, пестрый и какой-то слюнявый монолит, — и потихоньку ребята стали отходить, дело налаживаться и через какие-нибудь полчаса вся компания лежала уже на соломке, у овина, на задах.
— Ну, хошь, расскажу я тебе про трех воров, двух московских и одного деревенского? — сказал Васютка, разбитной парнишка лет одиннадцати, двенадцати, с бойкими глазенками, в платаной рубашке и босой. — Такая сказка — индо дух захватывает…
— Валяй! — одобрил профессор. — Рассказывай все, какие знаешь, а там мы разберем….
И, глядя в небо — денек был серенький, тихий, ласковый, — профессор, с наслаждением лежа на спине, приготовился слушать.
— Ну, вот… — проглотив слюни, начал Васютка все еще срывающимся голосом. — Жили-были три вора, два московских и один деревенский. Много лет работали они вместях, а наконец того порешили разойтитца, чтобы кажний сам по себе старался. Ну, поделили это они между собой добычу и поехали наши москвичи домой. И вот, уж сидя на машине, стали они сверять свои счеты с Петрушкой — вора-то деревенского Петрушкой звали, — и видят, обсчитал их сукин сын Петрушка — не гляди, что деревенский!
Все ребята сочувственно и дружно рассмеялись.
— Да… — продолжал Васютка, оживленный явным успехом. — Приехали это они домой, взяли гумаги, счеты, крандаши, давай — опять считать. Ну, как ни считают они, а все выходит, что здорово огрел их сукин сын Петрушка. И взяло их зло и поехали они опять в деревню — вот хошь в нашу, к примеру. А у сукина сына Петрушки сердце уж чует, что не сегодня-завтра дружки его к нему опять за расчетом пожалуют…. Ну, пымал он для этого случаю двух ворон: одну дома под лавкой оставил, а другую за пазуху себе положил и пахать поехал. Пашет это он — вдруг, глядь, а дружки его уж с машины катят… Увидали это они его и к нему: «что ты это нас, сукин сын, Петрушка, в расчетах надул, а? Ты гляди, как бы тебе, брать, за это не напрело!..» «Не может этого быть, — говорит сукин сын Петрушка. — Пойдемте ко мне в избу, сверимся….» Ну, вынул он ето из-за пазухи ворону и приказал ей: «лети ты, ворона, к моей бабе и скажи, что гости ко мне приехали московские, чтобы она самовар скорее ставила и закусочку чтобы соорудила…» И пустил ворону. Та, известное дело, кра и — ходу…. А уходимши из дому-то сукин сын Петрушка жене своей наказал, чтобы всякое угощение было у него на столе завсегда и чтобы от самовара она не отходила, ну, и все там такое… Ну, приходит ето он с гостями домой, а на столе угощение всякое стоит, а под лавкой ето ворона прыгает. «Ну, спасибо, — говорит ей ето сукин сын Петрушка, — что все исправила, как следует…» А ето была, знамо дело, другая ворона, та, которую он, уходимши, под лавкой оставил. И подивились воры московские: какая умственная птица!.. Большую, дескать, в наших делах такая птица помочь оказать может… Ну, сели это все за стол, выпили-закусили, считаться стали и, как ни крутился сукин сын Петрушка, а все на него начет большой вышел, тыщ в пять, а то и поболе. «Ну, дружки мои московские, — говорит — видно делать нечего, приходится вам мне платить. Ну, только — говорить — деньги у меня все в государственной банке, в городе, а вот ежели хотите, могу я вам продать мою ученую ворону: за мной пять тыщ, а вороне цена десять тыщ — доплатите мне пят тыщ и в расчете… Идет?» А воры московские и рады: идет, говорят. Ударили по рукам, забрали воры московские свою ворону и на машину, рады радешеньки….
Ребята и подошедший послушать Кузьма Иванович весело расхохотались.
— Ну, и сукин сын Петрушка! — с восхищением сказал детский голосок.
— Да… — еще больше одушевляясь, проговорил Васютка, блестя своими бойкими глазами. — Да… Ну, стали ето они к Москве подъезжать, вынули из кошелки ворону и говорят ей: «ну, ворона, лети домой к нам и вели нашим бабам угощение всякое нам приготовить….» И пустили они ворону в окошко. А та, знамо дело, кра и — будь здоров, Капустин, поминай, как звали! А воры московские промежду собой толкуют: вот, чай, наши бабы дивиться будут, как ворона им наш приказ отлепортует!.. Ну, приезжают ето они домой — никакого угощения. «Что такое? Почему? А где же ворона?» А бабы: «какая ворона? Сам ты ворона…. Нажрался, что и говорить уж чего не знаешь…» И поняли воры московские, что опять сукин сын Петрушка их ограчил, и еще больше обозлились они на него… И через день-два опять покатили они к ему в деревню, чтобы поквитаться с ним, как следует… Хорошо… А сукин сын Петрушка знает, что опять дружки к нему пожалуют и раскидывает ето головой, как ему быть, что делать? И пошел он ето к мяснику и купил пузырь бычий и налил его кровью, а потом позвал бабу свою и говорит: «вот, подвяжи ето себе как поаккуратнее под бок, а как приедут мои приятели московские, буду я приказывать тебе собрать угощение, а ты ето кобенься, не слушайся, ругай нас… Тогда пырну я тебя ножиком в бок, а ты и помри, а как посеку я тебя вербой вот из-за образов, ты сичас же вставай, и всякое угощение ставь, и будь ласковой и покорливой…» Ладно… И вот приезжают со станции воры московские, на чем свет стоит сукина сына Петрушку ругают, а он едак все посмеивается: «да дурьи головы, говорит, а адрист-то ваш вы вороне сказали?» Те себя по лбу хлоп: про адрист-то и запамятовали! А сукин сын Петрушка ругать их давай: зря, говорит, вы птицу ученую сгубили — знал бы, говорит, так дуракам таким ни за какие деньги ее не продал бы… Ну, да уж ладно, говорит, пес с вами — вперед умнее буду… Ну-ка, баба… — говорит, — сооруди ты нам с горя закусить чего-нито да поживее, а то москвичи-то, чай, голодные с дороги… А та в анбицею: «стану я на вас, сволочей, собирать, — ишь, повадились, таскаются! Не будет вам ничего и не дожидайтесь… Какую птицу загубили, дурьи головы, а я им угощенье ставить буду…» Кы-ык сукин сын Петрушка ножиком размахнется, кы-ык в бок ей саданет — та ай-ай-ай-ай заверезжала, кровью вся залилась и на пол повалилась: помирает… Воры московские ни живы, ни мертвы сидят: «что ты, сукин сын Петрушка, наделал? И себя, и нас теперь загубил. Бесприменно нас теперь господишки в Сибирь засудят…» А сукин сын Петрушка кобенится еще: «ну, засудят, не больно у меня засудят…» Взял он ето от образов вербу, подошел к бабе и давай ее по ж… едак легонько сечь: будя дурака-то валять, вставай… — приговаривает. Баба ето вскочила, как ни в чем ни бывало, ласковая такая сделалась, на стол всего тащит, а воры московские индо и слова от удивления выговорить не могут…
Старенький профессор давным давно уже приподнялся с соломы и, пораженный, во все глаза смотрел на все эти детские лица, которые в полном упоении слушали сказку, на Кузьму Ивановича, который, забыв всю свою солидность, присел на корточки и слово боялся пропустить, на Васютку, который, забыв о всяком смущении, плавал в наслаждении: ни таких сказок, ни такого стиля профессор еще не встречал в русском народе за все время с IX по XX век!
— Ну… — захлебнулся Васютка в восторге. — Увидали ето воры московские всю диковину ету и пристали к сукину сыну Петрушке: «что ето у тебя за верба такая? Что хошь ты с нас возьми, только продай нам ее….» «А ето — говорит сукин сын Петрушка, — живилка называется: какого хошь мертвеца, говорит, из могилы подымет в раз…» Те так и вцепились: продай да продай нам твою живилку, потому нам в нашем деле это первеющая вещь!.. Ну, сукин сын Петрушка поломался эдак для виду маленько да и продал москвичам свою живилку за двадцать пять тыщ рублей. И такую-то они на радостях выпивку закатили, что едва к последнему ночному поезду, пьяные-распьяные, потрафили. Ну, ладно… Приезжают ето они домой за полночь: ставьте, бабы, самовар скорее и пожевать чего-нито соберите, да живо! А хозяйка их к черту на кулички посылает: полуношники, пьяницы, чтобы вам, чертям, куды провалиться… И пошла, и пошла чехвостить… А муж-ат ето как вынет из-за голенища ножик, да как в бок ей п-пых! Та ай-ай-ай-ай да вся в крови оземь и ударилась… Сбежались ето домашние все, а воры себе и-и куражатся: все ето для нас самое плевое дело… Ну, берет потом мужик ейный живилку ету самую и давай ее по ж… стегать. А та и не шевельнется: померла! Ну, позвали ето полицею, обоим нашим москвичам руки назад и сперва в острог пожалуйте, а там и в Сибирь… Так и ослобонился сукин сын Петрушка, вор деревенский, от своих приятелей закадышных, воров московских…
Ребятишки заливались веселым смехом, били себя ладошками по ляжкам и все в восторге повторяли:
— Ай да сукин сын Петрушка! Вот так утер сопли москвичам! А? Не гляди вот, что дурак деревенскай, а как всех обчекрыжил…
— Ну, Васютка, и молодчина ты! — довольный, смеялся Кузьма Иванович. — За такую сказку и я тебе сверх уговору орехов отсыплю… И где ты только подцепил ее?