– Я тоже рад, Раван.
Мы чокнулись. Я видел, что в моем стакане плавают мошки, и тем не менее осушил его одним глотком. Раван уже подчинил меня своей власти. Он рассказал, что прибыл из Германии, где служил при нескольких правителях. Но размеры их княжеств не соответствовали его амбициям; он отправился на север Франции и, встретив англичан, поступил к ним на службу. Проведя несколько лет в Руане, Раван вновь пустился в путь, на сей раз решив направиться к королю Карлу. Причин такой перемены он не объяснил, а я не посмел спросить его об этом. В дальнейшем выяснилось, что зря.
Раван отзывался о Карле как о правителе с большим будущим. Так думали немногие, поэтому я был удивлен таким отзывом. Обычно о Карле заговаривали лишь в связи с его неудачами.
– Не соблаговолите ли вы, сударь, пояснить, чем именно вы занимаетесь, – осмелился я задать вопрос.
Сказать по правде, я был совершенно уверен, что он возглавляет группу наемников. Страна была наводнена странствующими рыцарями, готовыми предоставить свой меч и своих людей к услугам тех, кто больше заплатит и даст возможность грабить вволю.
– Я монетчик, – ответил Раван.
Монетчики – это кузнецы, работающие с драгоценными металлами. Их искусство причастно хтоническим тайнам земных недр и огня. Вместо того чтобы ковать лемехи для плуга и лезвия ножей, они чеканят кружочки из золота или серебра, которые затем начинают жить собственной жизнью, переходя из рук в руки. Нескончаемое странствие с остановками в карманах, высадками на ярмарках, пахнущих сеном и навозом, с давкой в переполненных сундуках банкиров и моментами одиночества в котомке паломника. Но отправным пунктом всех этих приключений является литейная форма монетчика.
Меня тем более удивила профессия Равана, что тем же самым занимался покойный дед Масэ. Я познакомился с ним за несколько лет до его кончины. Это был скрытный, здравомыслящий и боязливый делец. Он занимался своим ремеслом в нашем городе, получив патент у короля Карла Пятого. Трудно вообразить себе более несхожие личности, чем дородный нотабль с холеными руками и воинственный скандинав с усами, пропитанными вином.
В то же время это признание пролило свет на причины, побудившие Равана искать встречи со мной. Он не стал ходить вокруг да около.
– Монетчик должен быть богатым, – заявил он. – Я такой и есть. Однако, чтобы король оказал мне доверие, необходимо личное знакомство, но он меня не знает. А вот вы – вы родились здесь, в его столице. Вы родом из почтенной семьи и благодаря своему браку связаны с последним монетчиком этого города. Предлагаю вам заключить со мной союз.
Раван был совершенно не склонен к длительной осаде крепости. Он предпочитал прямой и стремительный натиск. И в моем случае это было оправданно. Если бы он попытался убедить меня с помощью тонкой дипломатии, намеками-экивоками, то пробудил бы во мне подозрения и укрепил недоверие к себе. Но, прямо взглянув на меня бледно-голубыми глазами, он тотчас покорил меня. Стоя в пустой зале с еще не отшлифованным паркетом, я вдруг осознал, что отвечаю ему согласием. Я вернулся домой в легком дурмане, пустившись вплавь по неведомым водам и понятия не имея, куда меня занесет.
Богатство, которое вез с собой Раван, вкупе с моим влиянием в городе вскоре принесли нам успех. К королю мы не попали, но канцлер заверил нас, что тот благосклонно отнесся к нашему предприятию. На одном из земельных наделов, входивших в приданое Масэ, мы открыли мастерскую. Головорезы Равана превратили ее в укрепленный лагерь. Во вмурованных в стены железных шкафах хранились груды драгоценных металлов, которые нам доставляли в слитках. В других железных шкафах помещались монеты, которые Раван отливал в громадных количествах. Впоследствии мне приписывали дар алхимика – именно в этом, по мнению людей, состояла одна из разгадок моего состояния. Правда же была в том, что я всегда производил золото только из золота. Но Раван научил меня наилучшему способу извлекать из этого выгоду, он же оказался и самым худшим.
Король по рекомендации Совета определил пропорции нашего монетного сплава. Из определенного веса серебра, который, как известно, исчисляется в марках[6], мы должны были выплавить оговоренное количество монет. Если процент серебра в сплаве был более высоким, монет получалось меньше; если же его содержание было занижено, то монет меньшей ценности на одну марку серебра выходило больше. Помещение, где изготавливался монетный сплав, было сердцем нашего производства. Там священнодействовал лично Раван, вооружившись монетными весами и ступками. В помощниках у него был всего один человек. Это был старик-немец, худой, весь покрытый лишаями. На протяжении многих лет он вдыхал ядовитые пары ртути, сурьмы, свинца и был отравлен ими. Спустя несколько месяцев он умер.
Раван обучал меня нашему делу терпеливо и с воодушевлением. Поначалу я был одурманен этой авантюрой. Яркий огонь кузнечного горна, горячее золото, клокотавшее в мраморных тиглях, цвет и блеск чистого серебра, его способность противостоять другим металлам, подчиняя их себе даже при их количественном перевесе, – все это заставило по-новому биться сердце в анемичном теле нашего города. Серебро рождало потоки монет, которые затем циркулировали повсюду – в королевстве и за его пределами. Мне казалось, что я стал обладателем магической силы.
Тем не менее мне потребовалось всего несколько недель, чтобы открыть правду. Она была не столь блистательна, как свежеотчеканенные монеты, со звоном падавшие в наши сундуки. Размах нашей деятельности опирался на низменные уловки. За множеством секретов чеканки монет, о которых поведал мне Раван, скрывался иной секрет, хранимый еще более тщательно: мошенничество. Король приказывал нам выплавить из марки серебра двадцать четыре монеты, а мы изготавливали тридцать. Заказанные двадцать четыре монеты мы отдавали королю, а остальные составляли нашу прибыль. Это было просто и весьма доходно.
Странно, но до сих пор мне не доводилось сталкиваться с преступлениями. Мой отец всегда считал делом чести не пускать налево мех заказчиков, что нисколько не уменьшало их подозрительности. Однако все считали такой способ обогащения вполне обычным делом. А отец испытывал удовлетворение оттого, что никогда не завышал цену своих изделий. Польза от этого была чисто нравственная, он гордился тем, что является честным человеком, и это было его единственной наградой. Что касается Леодепара, то он был слишком богат, чтобы идти на риск, используя бесчестные методы. В общем, я считал, что плутовство – это удобный выход лишь для бедняков и низкооплачиваемых мастеровых. Таким образом, Раван открыл мне другой мир, где можно было ворочать большими делами, чеканить королевские деньги и в то же время прибегать к недостойным приемам жуликов низкого пошиба.
В конце концов я все же выразил ему свое удивление. Раван объяснил мне, что такие приемы повсюду в ходу. От него я узнал, что война привлекла монетчиков, которые работали в соседних краях. В Руане и Париже, у Англичанина, претендовавшего на французский престол, а также в Дижоне, у герцога Бургундского, не зависевшего ни от кого на своих бескрайних землях, – повсюду намеренно чеканили деньги с заниженным содержанием серебра. Доходя до земель, подвластных королю Карлу, эти деньги обменивались на наши, которые чеканились с куда более высоким содержанием драгоценного металла. С этими высоко котировавшимися монетами торговцы возвращались в другие земли и обогащались в ущерб нам. Чеканя монеты высокой пробы, мы разоряли бы королевство и позволяли бы драгоценным металлам переходить к принцам крови, сражающимся против нашего короля. Равану удалось убедить меня, что, обогащаясь путем мошенничества, мы оказываем услугу королю, который доверил нам это дело. Я верил ему вплоть до того момента, когда в весенний полдень десяток вооруженных королевских солдат заявились в нашу мастерскую, чтобы арестовать нас и отправить в тюрьму.
Раван принял этот поворот судьбы совершенно спокойно. Впоследствии – с большим запозданием – я узнал, что ему это было не впервой. Именно ради того, чтобы избежать тяжкого приговора, он бежал из Руана и прибыл к нам.
Для меня же заключение стало жестоким испытанием. Прежде всего, конечно, мне было мучительно стыдно. Мы скрывали происходящее от детей, но они нашли ответы на тревожившие их вопросы у товарищей по играм. Мне было тяжело сознавать, что в глазах всего города я слыву вором. Гораздо позднее до меня дошло, что это испытание, напротив, лишь упрочило мой авторитет. Большинство восприняло это как посвящение: тюрьма позволила мне напрямую, в непосредственной близости узреть черное солнце власти, почувствовать его жар и проникнуть в его тайны. Более существенный ущерб я потерпел во мнении родни Масэ. Тесть считал, что, связавшись с чужестранцем, я уже поступил неблагоразумно. Заключение в тюрьму послужило доказательством моей вины. Я был убежден, что, когда я выйду на свободу – если меня вообще выпустят, – мне будет трудно, если не сказать невозможно, вновь занять достойное положение среди горожан, ставших свидетелями моего падения и позора. Отныне мне виделась лишь возможность побега.
Что до тюремных неудобств, то я переносил их куда легче, чем мучившие меня угрызения совести. Меня препроводили в одиночную камеру, расположенную в герцогском дворце. Как и положено, она была темной и сырой. Но меня с самого рождения окружали тьма и сырость, так что тюрьма обернулась для меня все той же сыростью и тусклым светом, что были мне написаны на роду. Лишения не казались мне тяжкими, наоборот, я осознал, что удобства, изобилие еды и одежды, многочисленная челядь – все, что мне принадлежало, загромождало мою жизнь и не являлось необходимостью. Тюрьма стала для меня опытом свободы.
Обращались со мной хорошо или не слишком скверно. В камере я находился один. У меня были только стол и стул. Мне позволили писать Масэ и даже отдавать распоряжения насчет моих сделок. Самое главное – у меня было много времени для раздумий, и я подвел правдивый итог первых лет своей взрослой жизни.
Мне уже исполнилось тридцать. Из минувшего десятилетия запомнились немногие счастливые моменты, среди них прежде всего рождение детей и некоторые часы, проведенные с Масэ в деревне. Несколько раз мы вдвоем с ней объезжали верхом окрестные деревушки. Это было не очень-то благоразумно, повсюду путников могла подстерегать опасность. Случалось, разбойники добирались до самых предместий. Но нам нравилось это ощущение подстерегавшей нас опасности. Тесть отписал нам по завещанию деревенский дом, стоявший в березовой роще, его охраняла пара слуг. Мы наезжали туда, чтобы делить любовь и сон.
Все прочее не оставило по себе никаких ярких воспоминаний. Это было жестоким доказательством, что мои желания и действия были не слишком честолюбивы. Я планировал и осуществлял лишь мелкие – по меркам нашего городишки – сделки. Столица в отсутствие некоронованного короля притворялась, будто пользуется влиянием; я – тоже. Даже объединение с Раваном, на которое я так уповал, было всего лишь химерой. Реальность выглядела совсем не так блестяще: нас признали мелкими мошенниками. Мы добивались прибыли, нарушая нормы и обязательства. На нас была возложена важная миссия, а мы намеренно халтурили. Поступая так, мы грабили не только короля, но и весь народ. Я ознакомился с трудами монаха Николы Орезмского[7]. Он показал, что неполновесные деньги ослабляют торговлю и разрушают королевство. Так что мы не только стремились обогатиться, посягая на общественное достояние, мы совали палки в колеса повозки, которую нам было поручено тянуть. Мы оказались ничтожествами.
К счастью для меня, Равана содержали в другой камере и мы не могли сообщаться. Это дало мне возможность все обдумать и самостоятельно прийти к выводам, прежде чем ему удалось бы повлиять на меня. Выходя из тюрьмы, он улыбался и был полон оптимизма, и я понял, что он готов опять взяться за свое. По его мнению, я не представлял себе всей сложности ситуации и положение было вовсе не таким уж скверным. Он добился, чтобы нас выпустили, заплатив приближенным короля. Послушать его, так единственной нашей ошибкой было то, что, раздавая взятки, мы упустили из виду нескольких высокопоставленных особ. Раван вновь попытался убедить меня в том, что очень многим выгодно ослабление валюты. Мы первыми получали от этого выгоду, но с этого же стола кормились и все те, кто получал от нас деньги за то, что закрывал глаза на наши действия, начиная с принцев крови. Этот урок я впоследствии усвоил.
Но тогда я был по-прежнему убежден, что допустил серьезную ошибку, запятнав себя бесчестьем и сделавшись посредственностью. Оглядываясь назад, я могу сказать, что эта уверенность спасла меня. Она подтолкнула к поискам радикального решения. Без нее я не смог бы так легко найти выход. Порвав с прошлым, я остался верен клятве, данной самому себе в тиши заточения: я решил уехать, как только выйду из тюрьмы.
Необходимость отъезда была не только следствием испытываемого стыда. Решение возникло намного раньше, я понял, что всегда помышлял об этом. Сколько себя помню, я хотел покинуть край, где оказался по случайности рождения, – Берри с его серым небом, вечными опасениями и торжествующей несправедливостью. Проклятие безумного короля и после его кончины продолжало довлеть над страной. Я узнал, что, пока я пребывал в заточении, возникла новая волна безумия. Стражники рассказывали, будто восемнадцатилетняя, никому не известная неграмотная деревенская пастушка заявила, что Господь призвал ее спасти королевство. И государь, которому грозила потеря Орлеана, оказавшись в безвыходном положении, поставил эту девушку, Жанну д’Арк, во главе своих войск. Безумие отца явно передалось сыну, заставив его призвать суккуба[8] и доверить ему судьбу государства…
Бежать от этого помешательства! Не разделять больше участь страны, охваченной подобным бредом. Рыцарство вышло за рамки некогда предписанного и пахарям, и служителям христианской церкви благоразумия. Отныне сила перестала умеряться законом и разумом.
Я был достаточно осведомлен, чтобы наметить выход. Я знал, какими путями смогу достичь Востока, о котором грезил с давних пор. Быть может, это было единственным благим следствием тех первых лет, когда я заслушивался бесчисленными рассказами путников. Хотя в те мирные времена я не видел для себя иной участи, кроме как следовать завету «где родился, там и пригодился», все же душа моя продолжала тянуться к неведомому. Леопард, некогда виденный мною, не слился ни с образом Леодепара, ни с золотом, которое переплавлял Раван. Леопард продолжал указывать мне на Аравию. И теперь ничто не могло удержать меня от того, чтобы отправиться туда.
После испытания, которым стала моя тюрьма, Масэ предстояло пережить мой отъезд. Я долго размышлял над этим. Для меня было очевидно, что отъезд не терпит отлагательств, и я был исполнен решимости преодолеть любые препятствия. Однако сложнее всего оказалось справиться с молчаливым сопротивлением жены и детей. Масэ, сознавая, что я покидаю ее ради путешествия, из которого могу не вернуться, ни на миг не выказывала своего недовольства или огорчения. Одним из основных качеств этой женщины было то, что она дорожила не только любовью, но и тем, к кому была обращена эта любовь. Масэ любила меня счастливым. Она любила меня свободным. Она любила живого человека, которого переполняют планы и желания. Я с давних пор рассказывал ей о Востоке. Говорил о нем вечерами, весной, когда мы прогуливались в роще, говорил на берегу пруда. Я твердил о нем темными слякотными зимами, когда в студеном воздухе разливался скорбный звон большого соборного колокола. Рассказывал о мечте, окрасившей все мое детство, о мечте, которая навеки пребудет лишь в моем воображении. Быть может, мне удалось заразить ее своей страстью. Как я уже говорил, это была молчаливая, заботившаяся о других женщина, ей была присуща сдержанность, отстраненность, ее обращенный вдаль взгляд говорил о том, что ее обуревают самые разные мысли и образы, но она не дает им ходу.
Когда после освобождения я объявил, что через месяц уеду на Восток, она погладила меня по лицу и заглянула в глаза; по ее лицу блуждала улыбка, которую никак нельзя было назвать печальной. В какой-то миг я подумал, уж не хочет ли она отправиться со мной. Но дети нуждались в ней, а она была не из тех, кто хочет во что бы то ни стало, чтобы детские мечты развеялись, соприкоснувшись с реальностью. Конечно, она завидовала мне и понимала, что будет тосковать в мое отсутствие. В глубине души я все же был уверен, что она рада за меня. Приготовления к моему отъезду велись нами втайне. Не следовало тревожить детей и волновать родных. Чтобы не омрачать будущее, Масэ умоляла меня успокоить наших компаньонов.
Мы спорили между собой о том, кто будет сопровождать меня в путешествии. Масэ настаивала на вооруженной охране. Я, основываясь на собранных мною сведениях, все же решил, что если отправиться в путь из Пюи-ан-Велэ, а затем двинуться по долине Роны до Нарбонны, то мне нечего опасаться. Правда, шайки разбойников порой встречались и там. Но в таком случае вооруженная охрана скорее привлекла бы их внимание, и нападения вряд ли удалось бы избежать. А вот скромный торговец, едущий навестить родню, покажется бандитам куда менее привлекательной добычей. Так что я двинулся в путь в сопровождении одного-единственного слуги. Я ехал верхом на сельском битюге – вряд ли такой конь стал бы приманкой грабителей. Готье, служивший в нашем доме, трусил следом за мной на муле.
Мы выехали сразу после Пасхи, на рассвете. Праздник Воскресения Господня наполнил сердца светлыми упованиями. Лично мое сердце никогда не было открыто религии, но в общем веселье я видел благое предзнаменование. Воскресение Христа знаменовало приход весны. Дни, ставшие длиннее, чистые яркие краски, движение растительных соков, казалось, могли бы удержать меня дома. Но все это, наоборот, побудило меня отправиться в дорогу. Дети в конце концов поняли меня, но они были еще слишком малы, чтобы осознать, как надолго я уезжаю. Ночью накануне отъезда мы с Масэ долго прощались. Я обещал вести себя благоразумно, клялся в любви, она отвечала такими же клятвами.
В полдень мы с Готье остановились перекусить на обочине дороги, которая вела прямо на юг. До сих пор мы ехали не оборачиваясь. Когда мы посмотрели назад, то обнаружили, что город уже скрылся из виду за волнистыми полями, где взошла пшеница. Вдалеке виднелись лишь башни собора. За всю поездку это был единственный раз, когда я дал волю чувствам и прослезился.
Мы благополучно миновали живописные горы Оверни. Этот край не так пострадал, как север, где хозяйничали англичане, хотя и здесь попадались вооруженные банды, дочиста разорявшие страну. По счастью, мы на них ни разу не наткнулись, но на фермах, где останавливались, мы наслушались страшных рассказов о них. Эти шайки нередко возглавляли феодалы, мечом защищавшие принцев крови. Они нанимались к тому, кто больше заплатит, гарантируя свою преданность на соответствующих условиях. Эти рыцари, лишенные понятия чести, с помощью наемников разбивали лагеря, куда свозили награбленное. Некоторые из таких опорных пунктов превращались в настоящие крепости, где вокруг главарей, предававшихся всевозможным излишествам, нимало не опасаясь наказания, собирался целый двор.
Для меня это было еще одним доказательством безумия этого мира, в то же время мне было бы интересно как бы невзначай собственными глазами понаблюдать за такими сбившимися с пути истинного сеньорами. Мне кажется, эти рыцари-разбойники стремились нарушить установленный порядок, обмануть судьбу, что в некоторой степени было близко и моим собственным честолюбивым планам. Однако мы с Готье добрались до Роны, так и не повстречав их.
Наш Бурж стоит у слияния двух речек, так что мне никогда не доводилось видеть большой реки. Достигнув Роны, следуя по пути Регордан[9], я не мог наглядеться на этот мощный поток. Мне кажется, он и помог мне представить море.
Весна выдалась ранняя, солнце уже припекало. В садах цвели фруктовые деревья. Скоро мы увидели растения редкие или вовсе не встречающиеся в наших суровых краях: кипарисы, стоящие средь лугов, как зеленые колоколенки, оливковые и лавровые деревья, имевшие непривычный бледно-зеленый оттенок, заросли бамбука, достигающего больших размеров… Все было не таким, как в Берри. Леса выглядели более светлыми; насекомые в лугах звучали громче, чем птицы; на песчаных равнинах не встречались ни папоротники, ни вереск, попадались только кочки, поросшие сухой душистой травой. Встреченные нами люди говорили на окситанском языке, сильно отличающемся от нашего, и мы с трудом их понимали. Как и повсюду, война посеяла недоверие и страх. И все же люди улыбались, сохраняя природное добродушие.
В дороге мы с Готье становились все более похожими друг на друга. Жара заставила нас снять теплую одежду, в рубашках мы выглядели как братья. Если бы мы оба ехали на лошадях, никто бы не отличил господина от слуги. Мы преодолевали большие отрезки пути в молчании, так как Готье тоже не отличался словоохотливостью. Убаюканный мерной поступью коня, я обдумывал разные мысли. Я вспоминал тридцать два прожитых года, я поражался тому, как мало они соответствуют мне, тому человеку, который открылся в этом путешествии. Очистившись от всего на этих поражающих воображение просторах, я ощутил вкус свободы и удивлялся, как мало я ею пользовался прежде.
До сих пор, кроме Равана и нескольких торговцев, я был знаком лишь с жителями Буржа. Знал об их происхождении, семье, положении в обществе, догадывался, о чем они думают. До отъезда я считал, что без этих сведений сложно общаться с людьми. Но, превратившись в безвестного путника, по внешнему виду которого нельзя определить ни его происхождение, ни состояние, я, движимый жадным любопытством, без опаски встречался с людьми, с которыми случай сводил меня в дороге, не зная о них ровно ничего. Это общение незнакомца с незнакомцем оказывалось гораздо более насыщенным, чем обычный обмен репликами между людьми, которые знают друг друга как облупленных.
Прежде я всегда спал в доме с прочными стенами и за семью замками; город был панцирем, в котором я родился, панцирем, без которого, как мне казалось, невозможно выжить. Однако, очутившись в жарких краях, мы начали спать на свежем воздухе, хоть ночи там были еще довольно прохладными. Мне открылось небо. Стали видны звезды, которые у нас по большей части затянуты облаками. Прежде мне случалось летней ночью, после ужина, на миг увидать их, перед тем как зайти в дом. Путешествуя, я упивался звездным небом.
Когда затухал костер, над землей, погрузившейся в ночную мглу, раздавался зов звезд, на потемневшем, освободившемся от туч небе звезды сверкали так, что слепило глаза. Мне казалось, что оболочка, в которую я был заключен, распалась. Я сам становился звездой, пусть самой ничтожной и эфемерной, но, как и они, я плыл в необъятном просторе, где не было ни стен, ни границ. Когда мы добрались до Монпелье, я сделался другим человеком – самим собой. В этом городе я мог бы рассчитывать на немалую поддержку, в частности у менял и торговых посредников. Но рано или поздно эти люди разузнали бы, кто я такой, и я не собирался этого скрывать.
Однако я не хотел при первом же знакомстве уповать на свои прежние достижения. Я стремился начать с нуля, делать жизнь с чистого листа. Мы остановились на постоялом дворе. Поговорив с незнакомыми людьми, я разузнал о городе и о тех, кто в здешних местах торгует с Востоком. Каждый год сюда приплывали венецианские суда и вставали на якорь в Эг-Морт. Но вот уже два года они не появлялись, и поговаривали, что в этом году их тоже не будет. По поводу причины их отсутствия мнения горожан разделились. Единственное, в чем все были уверены, – это в том, что уже чувствовалась нехватка восточных товаров и цены на них взлетели до небес.
Я воспользовался остановкой, чтобы осмотреть эти края и составить собственное представление о том, какие в здешних городах имеются богатства и как они распределяются. И вот во время одной из поездок я увидел море. Местность была равнинной, деревья росли редко, заросли бамбука потрескивали на ветру, доносившем неведомые запахи. Мы заплутали, мой конь и мул Готье тяжело тащились по дороге, где к песку примешивалась белая галька. Дорога с пышной растительностью и пучками травы пошла вверх, ненадолго скрыв горизонт. Мы поднялись по ней, и внезапно нам открылось взморье. Все последующие годы не стерли из памяти этот первый миг. Солнечная дымка соприкасалась с поверхностью воды, смешивая вдали море и небо. Очень широкая полоса мелкого песка отделяла последние островки суши и плещущие о берег волны. Так, в соответствии со своими мечтами, я получил доказательство, что земля не сводится к тверди, на которой разворачивается наша жизнь. Она заканчивалась здесь, уступая место необъятному морю, за которым могли существовать совсем другие реальности. Я жаждал броситься им навстречу. В то же время, если бы я не слышал разговоров о кораблях и мореплавателях, я бы ни за что не поверил, что можно бросить вызов этой текучей стихии, овеянной ветрами, тревожимой зыбью и мощными волнами, чарующей и враждебной, как сама смерть.
В тот первый день мы долго оставались на берегу, и наши лица обгорели на солнце. Вдали виднелись паруса, я взирал на это чудо с еще большим удивлением, чем на само море. Из всех видов человеческой деятельности мореплавание казалось мне самым дерзким. Оседлать волны, доверить свою судьбу порывам ветра и волнению моря, плыть неведомо куда в надежде, а то и в уверенности, что встретишь какую-нибудь землю, – эту отважную предприимчивость моряков я всегда считал результатом еще более безумных мечтаний, чем те, которым предавался я.
Мы вернулись, и с того часа у меня не было другого желания, кроме как подняться на корабль, выйти в открытое море и, поскольку искусство капитанов сделало это возможным, взять курс на Восток.
Мой слуга Готье во время нашего путешествия словно затаился. Он оставлял меня в покое, за что я был ему весьма признателен. Но хранить молчание его заставляли прежде всего страх и робость. На самом деле он был весьма разговорчив и с легкостью завязывал дружеские связи. Это качество не зависит от языка. В этих краях, где его с трудом понимали, он подолгу болтал со всеми, кто попадался нам по дороге. Я извлекал пользу из его способностей, превратив его в своего осведомителя. В Эг-Морт он подружился с местными рыбаками и разными людьми, связанными с морем. От них он узнал, что готовится экспедиция в порты Леванта. Галея[10] уже берет грузы в порту. Корабль принадлежит торговцу из Нарбонны по имени Жан Видаль.
Я пошел взглянуть на корабль. Он превосходил по размерам и рыбацкие барки, и большинство торговых судов. С набережной он показался мне куда выше многих домов. На разрисованной доске, прикрепленной к корме, было написано его название: «Пресвятая Дева и святой Павел».
Его корпус был из такого же дерева, как дом моего детства. Но стойки, вместо того чтобы опираться на твердую почву, взмывали вверх и танцевали по воле волн. Моряки поднимали тюки сукна с тележки на корабль, готовясь загрузить их в трюм. Они дали мне понять, что судно скоро отплывает. Мы направились в Нарбонну. В моей поклаже был тщательно уложенный бархатный камзол и все дополнения, благодаря которым торговцы должны были понять, что я принадлежу к их сословию. Я велел Готье доложить о моем приходе. Жан Видаль принял меня любезно. Это был человек моего возраста с хитрым взглядом и тонкими губами – было понятно, что он взвешивает свои слова и благоразумно запирает их у себя в голове, как запирает свои сундуки с деньгами. При всем том любезен и благорасположен. Он сообщил мне, что корабль уже полностью снаряжен. Богатые торговцы из Монпелье арендовали места на судне. Погрузка уже завершена. Я настаивал, чтобы меня взяли на корабль. Представляясь Видалю, я сделал упор на то, что был монетчиком в Бурже, и упомянул имена многих оптовых торговцев в Лангедоке, с которыми мне довелось иметь дело. Видаль с большим уважением отзывался о нашем городе, он не без оснований рассматривал его как новую столицу королевства. Все это расположило его ко мне и заставило принять решение в мою пользу. Мы уговорились, что он возьмет меня на борт вместе со слугой и минимальным багажом. Я принял это условие тем охотнее, что вез с собой только деньги и совсем немного товаров (всего-то кипу ценных мехов, которые я рассчитывал обменивать в пути на то, в чем мы будем нуждаться).
Таким образом, через неделю я прошел по доске, служившей мостиком, и поднялся на галею. Там я встретил десяток пассажиров. Они прощались с близкими, находясь в том приподнятом и встревоженном состоянии, которое всегда предшествует отъезду. Они громко разговаривали, смеялись, окликали людей на пристани, чтобы передать записку, дать последние наставления. Я понял, что почти все они никогда не выходили в море. Капитан судна Августин Сикар расхаживал по палубе, стараясь успокоить путешественников. Он со своим здоровым цветом лица и тугим животом напоминал скорее хлебопашца, чем моряка. Похоже, я ошибался, представляя моряков одержимыми мечтателями. Сикар навел меня на мысль, что они куда ближе к древнему крестьянскому племени. Эти крестьяне, недовольные размерами своих наделов, решили продолжить по водной глади борозды, которые они тянули, вспахивая поле…
Гребцы принадлежали к той же породе. У них был отрешенный вид, характерный для людей, работающих на природе. Мозолистые руки обхватывали круглые рукоятки длинных весел так же, как прежде держали отполированную годами труда мотыгу. Мы вышли на рассвете. Пассажиры, столпившись на корме, прощально махали руками и смотрели на удаляющийся город. На пристани меня никто не провожал, поэтому я разместился впереди, на носу судна, правившего в открытое море. Все было ново и пугающе, все исполнено обещания: поскрипывание дерева, покачивание палубы, которая поднималась и опускалась, вторя рельефу волн, солнце, проглянувшее сквозь тучи, и вода. Ветер доносил запах моря и жемчужные соленые капли, а изнутри корабля просачивались запахи крепких тел и пота, съестных припасов и смолы.
Ничто не могло доставить мне большего счастья, чем это начало неведомой жизни, сулившей одновременно красоту и смерть, сегодняшние лишения и, быть может, завтрашнее богатство. Позади оставалась тихая городская заводь, впереди меня ждали приключения, а с ними, возможно, невзгоды, но также и удачи, то есть нечто немыслимое, неожиданное, сказочное. Наконец-то я почувствовал, что живу.
II. Караван в Дамаск
Позавчера, сопровождая Эльвиру в город, я едва не попался. Человек, разыскивающий меня, увлеченно разговаривал с двумя такими же странными типами. Я смотрел на них издалека, прислонившись к стене портового здания. Вдруг я увидел, что они идут в мою сторону. Я отвлекся, наблюдая за маневрами судна во внутренней гавани, и понял, что они направляются прямиком ко мне, когда они были уже совсем близко. Я упустил из виду, что в полдень народу здесь совсем немного. Незнакомцам явно нужно было о чем-то спросить. Они хотели обратиться ко мне, так как я стоял совсем рядом и был единственным, кто в этот обеденный час никуда не спешил. К счастью, лицо мое скрывала шляпа, к тому же я стоял в тени, а им солнце слепило глаза. Надеюсь, они меня не узнали. Когда я пустился наутек, они громко расхохотались и не стали меня преследовать. Явно приняли за нищего крестьянина, напуганного видом богатых торговцев.
И все же риск был велик. После этого переполоха я решил впредь не испытывать судьбу, появляясь в городе. Нужно, чтобы обо мне забыли. Я решил оставаться в деревне и ограничить свои прогулки окрестностями. По утрам на террасу падает тень и, пока воздух не прогреется, находиться там неприятно. В этот час я предпочитаю прохаживаться по тропе, что ведет к морю. Днем природа замирает. К вечеру, напротив, краски становятся ярче, а воздух напоен ароматами. С появлением солнечных лучей растительность, кажется, пригибается и бледнеет в предчувствии наплыва жары, затаиваясь до самых сумерек. Ранним утром наступает момент, когда можно наблюдать, как природа готовится к пробуждению. Даже море в этот час становится почти недвижным, а плеск легких волн в отвесных скалах рождает постоянный шелест, убаюкивающий, как колыбельная. В эти дивные часы я стараюсь воскресить воспоминания о прошлом. Когда они переполняют меня так, что реальность перестает существовать, я медленно поднимаюсь среди зарослей лавра и каменного дуба и устраиваюсь в уже прогревшейся беседке, чтобы писать.
На острове полно таких домов, как наш, надеюсь, мои преследователи прекратят поиски прежде, чем наткнутся на меня. Я отправил с Эльвирой записку трактирщику с просьбой распустить слух о том, что я сел на корабль, шедший то ли на Родос, то ли в Италию. К своему посланию я приложил достаточную сумму, чтобы побудить трактирщика исполнить мою просьбу.
Удостовериться в том, что он выполнил ее, не было возможности, и потому я просто положился на него. Ускользая от погони, я научился неплохо разбираться в методах моих преследователей. Они без колебаний заглатывали наживку, пускаясь по оставленному мной ложному следу. Оставалось лишь выжидать.
Однако мои планы изменились. К Эльвире я прибыл, рассчитывая переждать здесь лишь несколько дней. Теперь же счет шел на недели, если не на месяцы. Радость, которую я обрел рядом с этой женщиной, была не просто мимолетным утешением. Наше не облеченное в слова влечение перерастало в подлинную привязанность. Не знаю, что чувствовала она, но для меня это была еще не любовь – быть может, просто блаженство.
Меня все больше затягивают воспоминания. С тех пор как я начал описывать свою жизнь, мое самое сильное желание изо дня в день – погрузиться в прошлое, как в прозрачную теплую воду.
Я продолжаю рассказ о своем путешествии на Восток, и остров, куда меня ныне забросила судьба, идеально способствует моему вдохновению. Жара и яркие краски Хиоса уже предвещали мне Левант…
Это было необычное путешествие. Я помню все настолько подробно и отчетливо, что мог бы рассказывать вам о нем дни напролет. Однако в тот момент богатство впечатлений обернулось для меня хаосом новизны, которую было сложно осмыслить. Я не преувеличиваю, говоря, что потребовалось прожить жизнь и впитать еще немало новых впечатлений, чтобы то, что сперва потрясало едва не до потери сознания, выстроилось в определенном порядке.
Мы проводили дни на палубе, изнемогая от жары. Взмахи весел, поскрипывание судна, тошнота и глухие удары в голове – все путалось в моем помутненном сознании. Спутники мои были не в лучшем состоянии. Торговцы, так гордо державшиеся при отплытии, теперь сложили богатые одежды в сундуки под палубой и, мертвенно-бледные, целыми днями лежали у борта, среди нечистот. Мы совсем забыли о внешних опасностях и, в частности, о пиратах. Несколько раз, завидев на горизонте подозрительный парус, Августин Сикар направлял судно к берегу или становился на якорь в виду острова, чтобы нас не приметили. Корабль дал течь у Агридженте, потом на Крите. Наконец, после длительного и крайне рискованного плавания в открытом море, мы достигли Александрии Египетской. Часть товаров выгрузили в этом порту. Несколько моих спутников воспользовались стоянкой, чтобы сойти на берег и отправиться посуху в Каир, где правил султан. Я хотел присоединиться к ним, но пришлось остаться на борту вместе с двумя другими путешественниками, которые, подобно мне, страдали от поноса и лихорадки.
Почти опустевшее судно должно было продолжить путь в Бейрут, а затем вернуться в Александрию, чтобы забрать тех, кто высадился там. Больные, среди которых был и я, совершали этот короткий переход.
Состояние мое понемногу улучшалось. Придя в себя, я принялся расспрашивать моряков о Святой земле. Некоторые из тех, кто уже побывал там, рассказали об увиденном. Они в один голос уверяли, что я буду немало изумлен. Так оно и оказалось после высадки в Бейруте. И все же к моему восхищению примешивалось странное чувство. Я дивился собственному восхищению. Едва бы мне удалось объяснить, что именно в этих краях достойно похвалы. Конечно, поражали краски обрывистого побережья: море здесь переливалось оттенками изумруда, а вдали средь горных вершин виднелся город, местами скрытый темной зеленью кедровых лесов. Выглядело это великолепно, но и в других местах перед нами разворачивалось не менее прекрасное зрелище.
Бейрут – открытый город, где еще сохранились здания, построенные крестоносцами, хотя большая часть их разрушена. Этот упадок печальным образом напоминал тот, что постиг многие города и деревни Франции. Как и у нас, здесь соседствовали богатство и бедность, знать и простой люд. И непохоже, чтобы условия жизни на Востоке были более завидными, чем в наших городах.
Мое восхищение никак не было связано с отсылками к Евангелию. Паломники, встреченные мною в Бейруте, пребывали в постоянном волнении, ибо направлялись из одного святого места в другое. Вытоптанная площадь с валяющимися на ней камнями повергала их в транс, стоило им только представить, что на этом месте забросали камнями женщину, совершившую прелюбодеяние. Но я-то уже говорил, что не слишком жажду небесной пищи.
Путешествовавших со мной торговцев больше всего восхищали восточные базары. Город изобиловал ценными товарами: глазурованная керамическая посуда из Мартабана, шелка из Малой Азии, китайский фарфор, пряности, доставленные из Ост-Индии… Однако эти сокровища были произведены в других местах. В самом Бейруте были мастера, покрывавшие стекло эмалью, инкрустировавшие кедровое дерево перламутром или занимавшиеся чеканкой по меди, но их изделия были куда скромнее. Что касается изнывавших от жары городских окрестностей, то им было далеко до сада Гесперид[11]. Следовало признать очевидное: Святая земля не была раем. Так чем же объяснялся особый характер этих мест, вызывавший восхищение? Через неделю для меня все прояснилось.
С галеи выгрузили последние товары. Сикар заменил их грузами, которые нужно было доставить в Каир. Судно направилось в Александрию. Предполагалось, что оно вернется меньше чем через месяц. Я и еще несколько моих спутников решили остаться здесь и при следующем заходе в этот порт вновь сесть на корабль. А пока я хотел исследовать здешние земли и проникнуть в тайну Востока с его странным привкусом.
Наняв ослов, мы двинулись в сторону Дамаска. Дорога петляла в горах. Несмотря на дневное пекло, ночи были ледяными. Мы просыпались покрытые росой, она стекала по коже и проникала за воротник. Затем мы спустились в широкую долину, которую паломники называли долиной Ноя. Они верили, что именно здесь Ной сооружал свой ковчег в ожидании потопа. Пройдя через ущелья, мы вышли к обширной пустыне, за которой лежал Дамаск. Именно здесь состоялась встреча, открывшая мне глаза.
Караван верблюдов медленно двигался из Леванта. Усыпленные величественным покачиванием этих животных, погонщики едва удостоили нас взглядом. Верблюды были нагружены огромными тюками с глиняными сосудами, коврами, медной утварью. Хозяин мулов разъяснил нам, что караван прибыл из Тебриза, он везет из Персии товары, собранные по всей Азии. Караван медленно проследовал мимо, и вдруг мне стало ясно, что именно изумляет меня в этих краях: здесь был центр мира. Сами по себе эти земли ничем особенным не отличались, но исторически сложилось так, что они стали местом притяжения. Именно здесь зародились великие религии, здесь смешивались самые разные народы, которых можно было встретить на этих улицах: арабы, христиане, иудеи, туркмены, армяне, эфиопы, индийцы. Кроме того, именно сюда стягивались богатства мира. К самому прекрасному, что было создано в Китае, Индии или Персии, присоединялись лучшие изделия, произведенные в Европе или в Нубии.
На пути к Дамаску это открытие не выходило у меня из головы. Оно перевернуло сложившиеся у меня к тому моменту представления о современном мире. Если центром его была Святая земля, то это означало, что наша родина, Франция, отодвинута к его дальним границам. Нескончаемые распри короля Франции с английским королем, соперничество герцога Бургундского и Карла Седьмого, – словом, все события, которые мы воспринимали как наиважнейшие, были лишь незначительными и даже не слишком реальными деталями, стоило взглянуть на них оттуда, где мы оказались. История писалась здесь, и мы на каждом шагу обнаруживали ее следы в занесенных песками храмах. Крестоносцы думали, что им удастся покорить эти земли. Но, подобно многим другим, они были побеждены, и развалины возведенных ими сооружений добавились к обломкам цивилизаций, притянутых к центру мира и низвергнутых здесь.
Я был рад тому, что мне удалось распутать клубок своих мыслей. Но к какому выводу это меня вело? Удалось ли мне отыскать то, что я искал? Мои грустные раздумья свидетельствовали, что нет. Этот Восток был все же слишком реальным, слишком многое мне напоминал. Открыв пустыню с ее золотистыми тонами, я опять вспомнил леопарда из моего детства. Он прибыл отсюда и указал мне направление, в каком надо искать. Незадолго до нашего прибытия в Дамаск я пережил кризис, но мои сотоварищи этого не поняли.
В оазисе, где мы сделали привал, остановился другой караван – огромный, гораздо более многочисленный и богатый, чем все те, что мы встречали до этого. Это был целый отдельный мир. В нем насчитывалось около двух тысяч верблюдов в богатом убранстве. Когда мы подъехали, они уже были развьючены и отдыхали. Рассеянные по всему оазису и даже по прилегающей пустыне погонщики верблюдов, а также женщины и дети образовывали копошащуюся массу: они хлопотали вокруг дымящихся костров, разведенных в углублениях в песке. Когда на рассвете прозвучал сигнал, вся эта масса разом поднялась и стала готовиться к отбытию. Как будто целый город пришел в движение. Тщательно нагруженные верблюды собирались в группы по принадлежности к семьям и племенам и выстраивались вереницей. Следом за предводителями каравана выступали литаврщики, которые били в огромные барабаны, за ними ехали вооруженные всадники. Я слышал, что караван направляется в скифские степи. Там к нему должны присоединиться новые обозы, чтобы затем двинуться в Китай.
Вдруг я расслышал внутренний голос, мощно призывавший меня присоединиться к этому каравану. По характеру мне чужды мистические порывы. Я предпочитаю оставаться властелином своих чувств. Однако на этот раз я потерял голову. Во мне крепло ни на чем не основанное убеждение, что это моя судьба. Я уже принес немалые жертвы, чтобы отправиться туда, где все возможно, – на Восток, землю обетованную моих грез, но был еще, так сказать, на середине пути. Я мог еще перерезать последние нити, связывавшие меня с прежней жизнью, покинуть галею, отправиться в совершенно неведомые земли и жить по другим законам. Этот караван внезапно указал мне путь.
Я бродил среди верблюдов, поглаживая их шерсть кончиками пальцев, поддавшись громадному искушению. Я углубился в самую гущу животных, топтавшихся в пыли в ожидании сигнала к отправлению. Караван должен был двинуться в путь с наступлением сумерек. Мои спутники разыскивали меня весь день, так как нашей небольшой группе предстояло ехать в этот час в Дамаск, до которого было уже рукой подать. Когда меня отыскали, я сперва отказался следовать за ними и не реагировал на их расспросы. Они сочли, что таинственная болезнь лишила меня рассудка, а также, наверное, способности понимать речь. В итоге я присоединился к ним, но еще долгие часы пребывал в угнетенном состоянии, в прострации, мои мысли где-то блуждали, а лицо было искажено болью.
В конце концов воспоминание о Масэ и наших детях взяло верх, и, собравшись с силами, я смог преодолеть искушение уехать и не возвращаться. Мои спутники обрадовались тому, что я пришел в себя и решил следовать за ними. Но они совершенно не поняли, какая внутренняя борьба происходила во мне. Невозможно было объяснить, что я только что отверг тысячу жизней, которые мог бы прожить, в пользу одной-единственной, которой отныне будет ограничен мой горизонт. Мысленно я испытывал болезненную скорбь по несбывшимся возможностям. Этот миг обозначил самый крутой поворот в моей судьбе. Я отправился в Дамаск, обуреваемый множеством желаний, а прибыл туда, лишившись их. Мне оставалось только одно: сделать отпущенную мне единственную жизнь богатой и счастливой. Это уже много и в то же время так мало.
Я надолго загнал леопарда в мешок.
К счастью, этот перелом случился, когда мы были неподалеку от Дамаска. Войти в этот город в тот момент, когда, как я чувствовал, у меня могла начаться новая жизнь, было утешением и счастьем. То, что я почувствовал в Бейруте, еще острее ощущалось в Дамаске: здесь действительно был центр мира.
А между тем город подвергся серьезным разрушениям, которые были результатом не только войн с франками, но и вторжений турок. Последним по времени – за несколько лет до моего приезда – было нашествие Тамерлана. Он сжег город. Балки черного дерева и сандараковый лак вспыхивали, как факелы. Уцелела только Большая мечеть Омейядов. К моменту нашего прибытия город еще не был полностью отстроен и все же производил впечатление мощи и неслыханного богатства. Караваны устремлялись прежде всего сюда, поэтому городские базары изобиловали всевозможными чудесами, на которые только способны земные мастера. Смешение народов здесь еще более удивляло, чем в Бейруте. Говорили, что христиан, всех до единого, перерезали монголы. Но многие италийские торговцы вернулись и расхаживали по улицам. Францисканцы-кордельеры приютили нас в монастыре, где предоставляли кров паломникам и странствующим христианам. Дамаск был связан с Каиром и многими другими городами курьерской службой, использовавшей верблюдов. Мы получили вести от наших оставшихся в Египте товарищей и смогли ответить им.
Самое главное, в Дамаске были сказочно прекрасные сады. Это искусство, доведенное до высшей степени совершенства, казалось мне, так же как и архитектура, признаком высокоразвитой цивилизации. Наша знать, затворившись в своих укрепленных замках, вечно боялась грабежей и не имела досуга, чтобы обустроить землю – наподобие того, как она поступала с камнем. Нам были известны лишь два мира: город и деревня. Между этими мирами арабы придумали третий – спланированную и благоустроенную, уютную и гостеприимную природу, имя которой – сад. Для этого они просто обратили свойства пустыни в их противоположность. Безграничную ширь заменили оградой высоких стен, палящее солнце – прохладной тенью, тишину – щебетом птиц, сушь и жажду – прозрачной ледяной водой, растекавшейся тысячей фонтанов.
В Дамаске мы обнаружили множество иных усовершенствований, в частности паровую баню. Я бывал там почти каждый день, испытывая неведомое мне прежде удовольствие. До сих пор я не догадывался, что тело само по себе может стать объектом наслаждения. Мы с самого детства привыкли прятать его под одеждами. Мытье водой в нашем климате было тяжкой повинностью, так как вода у нас чаще всего холодная, да и той мало. Сношение полов происходило в темноте за закрытым пологом. В зеркалах отражались лишь наряды, в которые было облачено тело. В Дамаске, напротив, я познал наготу, непринужденную открытость жаркому воздуху и воде, удовольствие тратить время только на то, чтобы делать себе приятное. Так как мне была отпущена лишь одна жизнь, тем более стоило наполнить ее радостью и наслаждением. Истекая потом в благоуханных парах восточной бани, я понял, как это ново для меня.
Вероятно, в этом состояла самая поразительная особенность Дамаска, расширявшая мое понимание Востока. Дамаск был центром мира, и это положение множило удовольствия, а не только упрочивало власть тех, кто жил в этом городе. Смысл стекавшихся туда караванов был, разумеется, в торговле. Товары прибывали и отбывали, обменивались и приносили прибыль. Но город, получая свою долю от всего, что имело цену, преследовал единственную цель: это должно было служить его благополучию. Дома были украшены драгоценными коврами. Блюда подавались на редчайшем фарфоре. Повсюду витали пленительные ароматы мирры и ладана; пища была изысканной, и повара с дивным искусством подбирали сочетания блюд. В библиотеках хранились всевозможные труды, а эрудиты и ученые с полной свободой изучали их.
Это понимание наслаждения как высшей цели существования стало для меня откровением. Еще я понял, что не смогу в полной мере вкусить наслаждение, так как у нас, христиан, не было доступа к тем, кто дарил и одновременно получал самое большое наслаждение, то есть к женщинам. В Дамаске мы находились под строгим наблюдением, за любовную связь с мусульманкой христианин мог лишиться головы. И все-таки мы могли видеть их. Мы встречали их на улицах, ловили взгляды сквозь покрывала или зарешеченные окна, угадывали пленительные формы, вдыхали ароматы. Даже будучи затворницами, они казались нам более свободными, чем западные женщины, более склонными к сладострастию; они сулили наслаждения, подсказываемые нашему дерзкому воображению телом, существование которого нам открылось в хамаме. Мы чувствовали, что сила этих наслаждений может рождать неистовые страсти. Иноземцы без конца рассказывали друг другу кровавые истории о ревности, приведшей к преступлению, а порой и к кровавым драмам. Однако эти эксцессы не только не подавляли, но, напротив, усиливали желание. Многие купцы поплатились жизнью, не сумев устоять перед искушением.
Возвращаясь к моей единственной жизни, замечу, что сам я жил лишь памятью о своей единственной женщине и часто думал о ней. Представляя, что она делит со мной все эти удовольствия, я мысленно обещал снабдить ее средствами для их достижения. Я закупил благовония, ковры и рулоны бокассина – шелковистой ткани, которую местные ткачи изготавливали из хлопка.
Так прошел месяц, и вот перед самым отъездом нам выпала удивительная встреча. Мы возлежали на кожаных подушках и пробовали всевозможные разноцветные сласти, когда проводник-мавр, сопровождавший нас от самого Бейрута, сообщил о прибытии двух турок. Он сказал об этом со смехом, и мы не сразу поняли, чем вызван этот смех. Загадка разрешилась, когда турки предстали перед нами – нечесаные верзилы с всклокоченными бородами. Чувствовалось, что им не по себе в восточных одеждах. Едва они заговорили, как у нас не осталось сомнений в том, что перед нами переодетые соотечественники. Тот, что постарше, лысеющий рыжеволосый мужчина, представился с надменным видом, хорошо знакомым мне с той поры, когда нам с отцом приходилось подолгу дожидаться, когда нас примет знатная особа.
– Бертрандон де ля Брокьер, первый стольник монсеньора герцога Бургундского! – назвался он.
Мы были всего лишь торговцы, и он полагал, что вправе обращаться к нам свысока. Однако нелепость его наряда и то, что мы, приветствуя его, по-прежнему возлежали на подушках, разбавили его самоуверенность легким замешательством, если не страхом. Мы в свою очередь представились, не выказывая излишнего почтения, и стольник и его спутник неловко опустились на подушки.
Мы ждали, когда подадут шербет, который заказал наш толмач. Державшийся незаметно слуга степенно поставил перед нами медный поднос изящной чеканки. Мы предложили стольнику герцога отведать шербета, но тот с возмущением воскликнул:
– Ни за что не стану пить эти помои! Поверьте мне, это опасно!
И он объяснил нам, что снег, который используют при приготовлении шербета, спускают с гор Ливана на спинах верблюдов.
– Я слышал, что им удается довезти его до самого Каира! – восхищенно заметил я.
Наш переводчик подтвердил это. Некогда снег и лед доставляли в Александрию водным путем, но султан Бейбарс издал указ, по которому доставлять бесценный лед в столицу могли и небольшие караваны по пять верблюдов.
– Удивительно, что он не тает…
– При каждом караване есть специальный человек, который знает особый способ сохранять лед во время перевозки.
Мы дивились этому новому доказательству сметливости арабов. Но Бертрандон, пожав плечами, заявил:
– Вздор! Три четверти груза они теряют по дороге, а остаток довозят подтаявшим. То, что они перевозят, – это в чистом виде болезни, а не лед. – При этих словах он издал неприятный смешок.
И все же ему не удалось испортить нам удовольствие от шербета. Моя порция была приправлена апельсиновым цветом.
Мы угощались, а стольник тем временем разглагольствовал, зло косясь на сарацина, нашего толмача. Тот под предлогом, что ему нужно отдать распоряжения, тактично удалился. Стольник разошелся и принялся злословить об арабах. Он преувеличивал их коварство, жестокость, безнравственность. Своими речами он явно добивался, чтобы мы, которым пришлось по душе общество таких дикарей, почувствовали собственную ущербность.