Селим Ялкут
Львовский пейзаж с близкого расстояния
Человек с планеты Черновцы
Сочетание слов —
Автор сохраняет глубокое уважение к своему герою. Некоторая ирония, присутствующая в отдельных эпизодах, соответствует ироничной интонации самого рассказчика. Пока длилось повествование, его главный и единственный персонаж лежал, покуривал, посмеивался, пил кофе и спокойно дожидался смерти.
Прошлым летом я побывал в Черновцах. Была какая-то необходимость в такой поездке, хоть объяснить я ее не мог. К тому же просидеть лето на одном месте, если к этому не вынуждают обстоятельства, обидно и несправедливо. С годами увлечение краеведением утрачивает праздную беззаботность и приобретает личный характер. Оно может быть исполнением мечты, может быть бегством, той самой осознанной необходимостью, которая заменяет поиски свободы. Достопримечательности нового места оказываются второстепенными в сравнении с другим и главным. Затертому среди привычных каждодневных обязанностей, мне хотелось обнаружить новую ноту, цвет, настроение. Так вытаскивают карту из колоды — наудачу, в надежде на неопределенное авось. В незнакомом городе случается пережить это особое ощущение, которое заменяет в зрелом возрасте охоту к приключениям.
С Черновцами ничего стоящего, на первый взгляд, не вышло[1]. Не нашлось знакомых, чтобы устроиться на квартире — в месте, вводящем прямо в городскую среду. Гостиница убивала надежду. Вечером почти все окна оставались темными. Судя по вывескам, несколько этажей сдавалось разным фирмам. Казенным видом, запахами сырого белья, коридорной пыли и ресторанной еды, собранными в один букет, гостиница отвергала мысль о легком, досужем прожигании времени. Это было место для командировочных или бизнесменов, пожалуй, чуть ниже среднего. Приметы сервиса указывали на это с обескураживающей прямотой. Это был знак. Наверно, поэтому и прочие впечатления были разрознены, банальны и не сулили ничего интересного. Город был наполнен провинциальной скукой. Наступала осень, бессолнечный полдень нагонял уныние. Троллейбус долго простаивал на остановках и тащился, раскачиваясь на вековой мостовой. Качество укладки дорожного камня скрепляет в Европе не только пространство, но само время, у нас мостовые перебирают постоянно. Проплывшая за окном парикмахерская звалась «Авесаллом». Крестьянского вида парень, переругиваясь в толчее, тащил наружу ухарский барабан с приделанными поверх тарелками. От Кафедрального собора разносились во все стороны звуки воскресной службы, а с тыла за оградой бодро дудел, укрывшийся под тентом, диксиленд. Я заглянул внутрь в поисках недавнего парня с барабаном (такие находки-совпадения в чужом городе радуют и запоминаются), но здесь были ребята рангом повыше в рубашках с отложным воротником и глаженых брючках, бравые сорокалетние улыбчивые мальчики. Джаз омолаживал их, как рекламное средство от простатита. Кларнет взвыл. Молодожен вынес невесту из Дворца бракосочетания под звуки марширующих святых.
Улицы подальше от центра пустовали, несмотря на погожий воскресный день. Два бородача, устроившись под стеной, срисовывали в блокноты здание старой синагоги, похожее на кубик с большой розой окна. Архитектура синагог не подчинена единому канону и привлекает досужий взгляд неожиданно. Во дворе напротив с запущенными до жути парадными громко стонала женщина. Большой двор был пуст, как вывернутый наизнанку карман, песочница, качели, скамейки застыли, как в музее под открытым небом. Вместо банальной картины полдня, заполненной играющими детьми и стариками, запасающими на зиму тепло и гемоглобин, жизнь проявляла себя мистически. Это было странно, но именно так. Сверху мужской голос невнятно бубнил, уговаривая женщину. Комната была на третьем этаже, окна открыты и даже виден был край потолка. По-видимому, женщина рожала, стоны были размерены и ритмичны. Двор внимал им в полной тишине. Окна со всех сторон, а их были десятки, глядели мертво — темные и пустые. Становилось как-то не по себе, без шуток. Более убедительный сюжет о рождении шестипалого младенца нельзя было придумать.
Дальше все тоже. Улица перетекла в другую, столь же заброшенную и пустынную. Но вот обнаружилась Никольская церковь — древняя и умилительно невзрачная. Сидя в глубине горбатого травянистого дворика, напротив распахнутых ворот, удобно было наблюдать, как бредущие в обе стороны люди — озабоченные и спешащие (так в мультиках для взрослых изображают городскую суету) останавливаются, замирают, крестятся с кивком головы, и следуют дальше.
Приятнейшее занятие — сидеть вот так, ничего не делая, под бревенчатой церковной стеной.
Удивительное зрелище являл вокзал. Он располагался в нижней части города и был неправдоподобно пуст. Отсутствовали не только пассажиры, казалось, из гулкого зала выкачан сам воздух. Вокзал был похож на старые фотографии, невысокое здание (оно и есть тот самый
В кафе наверху школьницы запивали водку апельсиновым соком и танцевали, каждая сама по себе.
Черновцы всегда были с краю, такова особенная судьба этого города — на краю Австро-Венгрии, Румынии, Советского Союза, а теперь Украины. Как малая планета из фантастических рассказов, город удерживал собственную атмосферу, хранил свой воздух, свой стиль. Менялась политическая география, история, население, и только Черновцы оставались (и остаются) в стороне, поодаль от остального мира. В эпоху государственного дробления это особенно заметно. Чтобы вернуться отсюда в Киев, нужно заезжать в Молдавию и выезжать оттуда, дважды предъявляя паспорта и поклажу для досмотра. А посреди заброшенная станция, по которой бродят неприкаянные пограничники, а пассажиры бросаются покупать молдавские вина и коньяки. Здесь они, говорят, дешевле и лучше — местное
Черновцы были похожи на человека, лежащего с повязкой от головной боли. Он может многое рассказать о себе, но сейчас не время и расспрашивать неуместно.
В здании городского музея когда-то был банк, теперь мраморные лестницы скудно увешаны картинами. Трубы отопления изношены, здание заливает, зимой здесь холодно и сыро. Залы заполнены гуцульскими вышивками и пасхальными яйцами —
Интеллигентный моложавый еврей объяснил дорогу на базар. Таково впечатление, что он оставлен здесь для подпольной работы.
Город ощутимо присутствовал и оставался неуловимым. Это было мистическое ощущение, когда вытянув вперед руки, пытаешься наощупь ухватить нечто, неизвестное самому. В каком-то смысле крайняя запущенность, а она присутствовала буквально во всем, городу даже шла. В ней было безразличие и стоическая покорность судьбе. Прошлое не исчезло, оно растворилось, перешло в другое измерение. Остались улицы и дома, это сохранилось и давало ориентир с точностью стрелки компаса. Стрелка указывала в прошлое. Оставалось найти формулу измерения.
Когда я спросил, каким Ф. Б. помнит город своего детства, он не сомневался. — Ну, это Вена. Буквально, только поменьше.
Европа ушла отсюда, как вода после дождя уходит сквозь решетки мостовой. От империи Габсбургов к королевской Румынии, к Советскому Союзу и теперь — к Украине. Те, кто мог сбежать — сбежали, кто хотел уехать — уехали, а сам город оторвался от Европы, как отрывается льдина от ледового массива, унося навстречу опасному приключению оставшихся на ней людей.
Я вернулся домой, недовольный поездкой. И потому зашел к знакомому — переводчику с немецкого. Есть книжка его переводов австрийского поэта Пауля Целана. Юность Целана прошла в Черновцах. Знакомый должен был что-то знать о городе. В доме царила суета. Хозяин, скорчившись за кухонным столом, пытался работать на компьютере, заглянувшая подруга демонстрировала хозяйке новую шляпку из соломки (осень еще не торопила), юная дочь собиралась в первое взрослое путешествие в Крым, а в коридоре дальняя родственница преклонных лет пыталась сосчитать дни, чтобы не опоздать к предварительной продаже билетов. Только меня не хватало. Вопреки слабой надежде, ничего подходящего о Черновцах в доме не нашлось. Нет, было, конечно, на немецком языке, но немецкий был мне неведом. Зато я получил неопределенное обещание познакомить с директором Австрийской библиотеки, оказалась, есть и такая — дар правительства Австрии. — Но скажи, что ты хочешь? — Уточнял хозяин. Я мычал. Если бы знать самому. И вдруг его осенило. — Слушай, тебе нужно с Г. познакомиться. Ну, конечно. Поговорите. Ты ему полезен будешь, как врач, он тебе — с твоей любознательностью… И, демонстрируя не свойственную ему решимость, хозяин взялся за телефон.
Так я познакомился с Фридрихом Бернгардовичем и очень необычной историей его жизни. И, хоть его рассказ (он растянулся на много встреч) выглядел простым, без фантазии и желания, грубо говоря, приврать, многое казалось просто невероятным. Мое уже немолодое поколение прожило спокойную размеренную жизнь, войны, казалось, остались позади, перейдя в эпос и телесериалы. Грядущими катаклизмами постоянно пугали — и раньше, и теперь, когда пришла новая эпоха (соседнюю Молдову война не миновала), но жизнь шла своя, размеренная и скучноватая. И, хоть добывание денег стало отчасти приключением, ничего опасного для законопослушного общества не случалось. По крайней мере, пока. А тут историю века я получал непосредственно от живого свидетеля. Это было просто невероятно.
Я вспомнил передачу по западному радио о Черновцах с участием этого человека. Негромкий, надтреснутый, как бы немного потусторонний голос, тихо вещавший о немыслимо далекой жизни. Кембридж, Италия, Европа, и все это в обстоятельствах одной биографии. И рассказчик не где-то
Есть такая игра. Кольца набрасывают на торчащий из доски стержень. Так и с обстоятельствами нашего знакомства, одно точно ложилось на другое. Как-то, в те дни я чаевничал у доброй знакомой, подрабатывавшей редактурой, и назвал ей имя этого человека. Г.? — Переспросила она. — Ну, как же. Я расшифровывала его интервью.
Оказывается, несколько лет назад Г. разыскала организация, занимающаяся еврейской культурой. Ее сотрудники записывали жизненные истории. Конечно, история Г. представляла интерес. Но на беду интервьюерши, у нее оказался плохой диктофон, и ответы на многие вопросы вышли неразборчивыми. Повествования, годного для публикации, не получилось. Интервью легло на полку. — И оно у тебя? — Спросил я, удивляясь и замирая. Все оказалось на месте, расшифрованная запись с пропусками фраз и целых кусков текста, замененных многоточиями. Даже сами пленки сохранились. Добыча оказалась богатой только на первый взгляд. Разобрать намного больше, чем было уже сделано, увы, не удалось. Но появилась возможность сравнить результаты моих бесед с Г. и того давнего расспроса. Сама по себе жизнь Г. казалась настолько невероятной, что проще было поверить в выдумку, чем в реальность. Но с учетом временного интервала (за который случилась болезнь, сделавшая Г. инвалидом), выдумка должна бы себя обнаружить. Придумать и соврать не мудрено, но затвердить придуманное слово в слово, на годы вперед весьма непросто. И зачем? А пока я выяснил следующее. В свои восемьдесят четыре года мой собеседник обладал удивительно ясной памятью. Нынешний рассказ и те прежние воспоминания совпадали в мелочах, подробностях, второстепенных фактах и фамилиях.
Но только там, где сам Г. хотел этого. Я обнаружил, что мой собеседник скрыл от меня немалую часть биографии. Несколько лет он работал на те самые
Теперь картина заполнилась. Черновцы и Г. соответствовали друг другу с впечатляющей точностью. Что можно сказать? Это был чужой
И при этом многие годы он жил одной с нами жизнью. Жил и не трогался с места. Даже не собирался. С восемьдесят восьмого года, он получил возможность выезжать за рубеж, посещал Европу. Я видел его фотографии на фоне Эйфелевой башни, и рядом с флорентийским Давидом. Когда первый раз он приехал в Германию, еще были живы друзья, одногодки и совсем дряхлые ровесники его отца. Почему он не остался с ними? Его, кстати, уговаривали. Богатейшая племянница, приумножая капиталы, сновала между Тель-Авивом и Франкфуртом. Она и сейчас, наверно, жива. Я видел ее фотографию. С мужем. Румяные старики, будто с фарфора. Танцуют. С обратной стороны открытки — Дорогой Фриц… это все, что я с моим знанием немецкого мог разобрать. И подпись — Фрида. Был еще жив его итальянский племянник, он умер совсем недавно, позвонили из Триеста, я, как раз, находился у Г. Почему он остался? Мой вопрос. Жена не хотела ехать. А потом? После ее смерти? Я вспоминал знакомых, изнывающих при мысли о загранице, и не мог найти объяснений. Родной язык — немецкий, не нужно учить, не нужно вживаться в быт, искать (
Его аргументы были похожи на мешки с песком на баррикаде. Они не выдерживали натиска серьезных доводов, но за ними была решимость отстоять себя, сила личности, принявшей брошенный ей вызов. Здесь оказался выстроенный им мир, здесь — могила его жены, здесь его собаки, в этой же стране родные Черновцы — детство и юность, лучше которых не будет уже ничего. Во всем этом была цельность. Куда ехать? Человек, был всю жизнь независим не для того, чтобы в ее конце изменить самому себе.
Это еще до того, как случилась беда с ногой. Потом его бездарно лечили (за деньги, так платная медицина доказывала свое преимущество над бесплатной), и он оказался прикован (очень точное здесь слово) к кровати. Брошенный людьми, на которых, казалось, мог рассчитывать, он лежал, смотрел целыми днями телевизор. Кабельное телевидение работало в его доме, как нигде в городе (тут ему невероятно повезло) — шли немецкие, итальянские программы. Он читал немецкие газеты и
Я провел с ним немало часов, как правило, по воскресеньям. Брал ключ в квартире этажом ниже, и бросал туда же, в щель почтового ящика, уходя. Пару раз соседка заносила угощение, основательные, жареные на масле пирожки. И больше никого. Телефон беспокоил пару раз за все время. Я варил кофе, мы покуривали и общались. Пирожков Г. не ел, желудок не принимал, но собачкам они были кстати. Вообще, ел он мало и несколько раз брался голодать, неделю он преодолевал спокойно и считал полезным. У него был опыт. Г. был вполне живой человек, и, если считаться с тем, что часть естества отмирает еще при жизни, мог дать фору гораздо более молодым. Он был наделен стоическим достоинством умирающего человека. Отношение к уходящей жизни оставалось легким и даже немного капризным — почему приходится столько ждать? Все это не могло не вызывать сочувствия. Некоторая ирония, присущая отдельным эпизодам, соответствовала интонациям самого рассказа. Умер он за день до дня рождения, восьмого марта ему бы исполнилось восемьдесят пять. Он умер седьмого. Так прошло наше общее время с октября по март.
Далее следует история жизни Фридриха Бернгардовича, слово в слово.
Во время войны Черновцы несколько раз переходили из рук в руки, город попеременно занимали русские, румыны или отбивали австрийцы. В самом городе боев не было. О русских сохранились наилучшие впечатления, не было грабежей, никакого мародерства (в отличие от румын, те грабили). В дела городского управления русские не вмешивались. Бургомистр, чиновники оставались на своих местах. Во время русской оккупации доктор Гольдфрухт находился со своим госпиталем в Черновцах, ходил в военном мундире, только погоны снял. В его госпитале солдаты враждующих армий лежали рядом. Вообще, для тех Черновцов национальная терпимость была естественна. И до войны в многонациональном городе было много
Отец был невысок, плотного сложения, на лошади сидел хорошо. Со времени войны осталась именная австрийская сабля. Была фотография матери в косынке с красным крестом, всю войну она была рядом с мужем.
Синагогу разорили то ли в 40-м году, то ли позже — сразу после войны. Все это время Фридрих Бернгардович отсутствовал по независящим от него обстоятельствам, а именно, сидел в тюрьме и лагере. Похоже, что ломать начали при румынах, а дело довершили уже наши, советские. Румыны — в силу политики государственного антисемитизма, а советские — из принципиального отношения к религии, закрывали все храмы подряд. Тору, похоже, уничтожили при Советах. Старики-евреи, воспитанные в уважении к чужой собственности, еще долго на что-то надеялись. Когда в сорок седьмом году Гольдфрухт вернулся из лагеря, к нему явилась целая делегация. Просили обратиться к городским властям, объяснить, что синагога принадлежит его семье. Пусть вернут. К тому времени единственным документом Гольдфрухта была справка об освобождении из лагеря. Но люди уговаривали, над входом в синагогу еще оставалась надпись, при желании можно легко доказать. Так рассуждали правоверные иудеи. Но сам бывший владелец уже имел представление о нынешних порядках. Никуда он не пошел. Тем более в здании синагоги к тому времени обосновалось общежитие.
Тогда семейной историей Фриц не особенно интересовался, он взрослел, были свои интересы. Знает, что деды с обеих сторон были двоюродными братьями. У евреев это разрешалось. Ему запомнился дядя матери — Мойша Фридман, дядя Мойша. Материнская семья была родом из Садгорода (Садогуры). Тогда это был черновицкий пригород. В этом Садогуре был раввин, который считался
Мать рожала Фрица дома, отец принимал роды. Фриц хорошо помнил себя с трех лет, когда его пытались отдать в детский сад. Из этой затеи ничего не вышло, Фриц был очень энергичный мальчик. У него была французская бонна. И еще большая собака — Мури. Как-то бонна усадила собаку на подоконник. Стены в доме были очень толстые, подоконники большие. За окном сияла луна. Потом луна скрылась за облаками, и бонна пояснила: — Это Мури съела луну.
Негативы были тогда на пластинках. Фридрих всю жизнь был большим любителем фотографии. Однажды после возвращения из лагеря он проходил по черновицкому базару. Торговали тогда, чем угодно, любым старьем. Какая-то женщина вынесла целый ящик этих фотопластинок. Фриц присел рядом и нашел среди пластинок себя, четырехлетнего.
Отец был Председателем городской коллегии врачей. Он же организовал в Черновцах
Домашний кабинет включал операционную, лабораторию, физиотерапию. По сути это была небольшая частная клиника. Отец в день принимал до семидесяти больных. Запись велась на неделю вперед. Своими силами доктор постоянно выезжал в села, за 10–20 километров. Отказа не было никогда и никому, причем многие случаи были исключительные. Аппендицит оперировал на дому, роды принимал. Кучер (он же дворник) запрягал, специальный экипаж (зимой — сани) всегда был наготове, и они ехали. В поездки отправлялись исключительно на лошадях, за городом была непроезжая грязь. Как-то отец выехал на трудные роды и застрял из-за пурги на три дня. Мать с ума сходила.
Когда советские войска входили в город в 40-м году, в городской тюрьме началась перестрелка с отходившей полицией и охраной, освобождались арестованные коммунисты. Все это недалеко от дома Гольдфрухтов — и лицей, где учился Фриц, и городская тюрьма, выстроенная еще в восемнадцатом веке. Гольдфрухты потом в этой тюрьме побывали. А тогда были раненые из числа заключенных. Все кругом было закрыто, врачи разбежались. Раненых принесли к отцу, он их дома оперировал.
Отец был предан медицине и полностью посвящал себя работе. Вставал в шесть. Принимал душ, одевался, и шёл в кабинет. Выписывал журнал для практических врачей «Art medisin» («Искусство врачевания»), издавался ежемесячно в Вене. Он читал его постоянно, как и массу другой литературы. Сам писал в «Art medisin». В восемь утра брился, завтракал. Завтрак был стандартный (отец был диабетиком): кружка кофе с молоком и сахарином, булочка. Ровно в десять начинал приём.
Первых блюд отец не ел, только вторые, и немного. После обеда уходил к себе, засыпал сидя, с газетой в руках. Спал двадцать минут. Можно было часы проверять. Споласкивал лицо, возвращался в кабинет и работал до вечера. Ровно в одиннадцать отправлялся спать. Исключений — ни для своих, ни для гостей не было. Ровно в одиннадцать.
При нем всегда была сумка с медицинским инструментом и необходимыми на первый случай лекарствами. Когда Гольдфрухты пытались перейти границу, сумка была при нем. Вместе с ним попала в лагерь. В лагере инструменты отобрали, но самого Гольдфрухта назначили врачом. В этой должности он пробыл три дня. Потребовал, чтобы с ними обращались как с военнопленными, по
Хильдегард была на восемнадцать лет старше брата, в детстве Фриц ее помнил мало. В 24 году она закончила немецкое отделение Пражского университета и вернулась в Черновцы с дипломом фармацевта. Отец арендовал для неё аптеку у некоего аптекаря Стофа, когда тот умер, у его вдовы.
В 25-м году в доме начались большие волнения. Хильдегард готовилась выйти замуж. Женихом был Эммануил (Имре) Кимельман — богатый помещик, владелец полутора тысяч гектаров земли неподалеку от города. Высокий, представительный, сестра была влюблена без памяти, счастлива. Накануне свадьбы, буквально за день, Имре устроил что-то вроде прощания с холостяцкой жизнью. Он был хорошим наездником, сел на любимую лошадь, как и что случилось дальше — неизвестно. Упал с лошади, сломал шею и умер на месте. Вместо свадьбы (день в день) были похороны. Для сестры был страшнейший удар, у нее началась астма. Приступы были очень тяжелые, буквально, спасали от смерти. Хорошо, что отец был рядом. Ездила в Вену на лечение. Сестра мало чем интересовалась, жила как улитка в раковине.
Но бывали светлые дни. Тогда она садилась за рояль, Фриц брал скрипку (его учили с шести лет), и дети играли для отца. Для него это было счастьем. Отец любил Мендельсона, Гайдна, регулярно бывал в концертах.
В сороковом году Хильдегард вместе со всей семьей была арестована. Последующие несколько лет провела в лагере, мать на ее руках умерла. Удивительно, но астма ее почти оставила. Из лагеря сестру перевели в Казань на химический завод, там она проработала до конца ссылки. Советского гражданства не получала и в сорок седьмом ее отправили в Румынию. Поезд больше часа стоял в Черновцах, она боялась отойти от вагона, узнала у кого-то из местных, что брат здесь. Послала за ним мальчишку. Фридрих прибежал и увидел хвост уходящего поезда. Потом они встречались в Бухаресте, сестра много болела. Фридрих нелегально переходил границу, пытался вывезти ее в Израиль. Не удалось. Умерла сестра в Бухаресте одинокой.
Послевоенное десятилетие (имеется в виду первая мировая война) семья Гольдфрухтов прожила по адресу Ратауштрассе 22, как раз напротив собственного дома. Они снимали квартиру у липо-ван. Липоване — русские староверы. Богатая община — липоване сами жили за городом, имели сады, знаменитые квашеные яблоки так и назывались в Черновцах —
Город делился на верхнюю и нижнюю части. Верхняя была более богатой, но бедняков хватало и там. Под Гольдфрухтами (на Ратауштрассе 22) в глубоком подвале жила немецкая семья. Отец — инвалид войны, пьяница без ноги и глаза, мать — прачка, звали Марией, тяжело работала за всю семью. Двое детей — Фердинанд и Адольф. Фердинанд рано умер от туберкулеза, а Адольф на два года старше Фридриха был его лучшим другом. Первые уроки уличного воспитания Фридрих получил от него. За проститутками подглядывали, Адольф объяснил суть профессии. Неподалеку был памятник австрийской империатрице Марии Терезии. Румыны его взорвали, но не торопились вывозить обломки. Мальчишки искали клад, каждый вечер ходили в развалины, копались под постаментом. В магазины забирались, на винный склад. Первую бутылку шампанского Фридрих распил с приятелем в подъезде. Адольф уже ухаживал за девочками — горничными Гольдфрухтов. Горничные были молоденькие немки. Немецкая прислуга считалась в городе лучшей — работящей, честной и чистоплотной. И повариха была немка, замечательно готовила. В тридцатых годах немцы стали выезжать в Германию, в Фатерланд. Гитлер сплачивал немецкий народ. И Адольф с матерью уехали. После войны, в пятидесятых годах, когда Гольдфрухт уже жил в Киеве, ему передали, друг Дольфи (Адольф) приезжал в Черновцы, искал его. Спрашивал, чем помочь. Они так и не встретились. Международная переписка в те годы не поощрялась.
Черновцы был особый город. Сколько румыны не старались сделать его румынским, получалось у них слабо. Улицы переименовали, австрийские памятники снесли, взялись за городской театр. Театр был уменьшенной копией Венской оперы. При австрийцах перед театром стоял бюст Шиллера, спектакли шли на немецком. При румынах бюст Шиллера убрали, театру присвоили имя Василе Александри — румынского писателя. Бюст сменили, но и это время прошло. Теперь (при недавней советской власти и поныне) театр стал
Но сделать с городом что-то более основательное не получилось (и это большая удача, как и то, что город не разнесли во время войны). Достаточно сказать, что и при румынах в городе сохранялось очень почтительное отношение к Францу Иосифу. Во многих домах висели портреты императора (у Гольдфрухтов портрета не было). Особо его почитали карпатские горцы — гуцулы, они еще долго красовались в красных австрийских штанах и пользовались, чуть ли не до прихода советской власти, австрийскими деньгами. Франц Иосиф поощрял их вольности и многим дал дворянские звания (хоть читать умели далеко не все). Вообще, на примере Черновцов имперскую политику следует признать на редкость мудрой. Город представлял смешение самых разных национальностей, евреев — чуть не сорок процентов, украинцев — двадцать, остальные — румыны, австрийцы, немцы, поляки, венгры, цыгане. Межнациональных столкновений не было в помине, город являл поучительный пример терпимости. Каждая национальность имела свой Дом (землячество) — австрийский, польский, еврейский, румынский, украинский. У каждой национальности по одному, а у евреев — целых три.
Когда Фрицу было девять лет, его отправили в Вену. В Вене жила родная сестра матери — доктор Эрна Фридман. Для Фрица это было первое самостоятельное путешествие. Вторым классом, сидячие места, восемь человек, ночью не поспишь. В общем, ребенку не понравилось. Зато запомнился автомат в центре Вены. Бросаешь пфенинг — получаешь бутерброд или шоколадку. Внутри сидел человек, но с фасада все выглядело загадочно и впечатляюще. Фриц долго стоял, не мог отойти.
Среди городов бывшей империи Черновцы были очень похожи на Вену. Прага, Будапешт были другими. Потом Фриц много раз бывал в Вене, и на выходе из вокзала у него всегда появлялось впечатление, что он дома. В Румынии Черновцы считались культурным городом, не хуже Бухареста. На сто двадцать тысяч населения здесь приходилось шестьсот врачей и тысяча адвокатов.
Церквей хватало — католическая, евангелическая, православные. Центральную синагогу немцы взорвали. Было две масонские ложи: французская (международная) —
Начальную школу Фридрих закончил за два года вместо четырех и в девять лет пошел в лицей. В городе было несколько лицеев, у евреев свой, у поляков, у румын. Но язык преподавания везде один: государственный — румынский, немецкий — почти на равных. Вообще, разделение на землячество проходило сквозь все возрастные группы. Соперничество не носило характер антагонизма и проявлялось, в основном, в спорте. Спортивные состязания шли непрерывно.
В аттестате значились двадцать пять предметов. Даже психология и философия. Экзамены Фриц сдавал легко. Власть относилась придирчиво к изучению румынской литературы и истории. Румынскую поэзию он помнил всю жизнь.
Семья не была набожной, но Пасху и Новый год отмечали обязательно. Три раза в неделю приходил учитель и обучал Фрица ивриту. Сначала писать, потом читать, потом разговаривать. Именно в такой последовательности. Интенсивность подготовки возрастала по мере приближения к бармицве. Фриц и сам хотел поскорее стать настоящим мужчиной, поэтому готовился прилежно. Двадцатиминутную речь, которую произнес в синагоге, до сих пор помнит. Какой это был восторг — стать мужчиной.
Обучение в лицее было платное, но детям из бедных семей помогала община. Она же отсылала способных подростков дальше на учебу. Был специальный комитет, заседали открыто, публично рассматривали дела будущих стипендиатов. Отец обязательно присутствовал по праву одного из щедрых спонсоров. Никаких функций в комитете он не выполнял, не голосовал, но, естественно, проявлял заинтересованность. Он выплачивал пять стипендий. Имена жертвователей не разглашались. Таково было строгое правило, добро должно быть анонимным.
Особо спонсорская поддержка касалась обучения медицине. В Черновцах тогда не было медицинского факультета. Был теологический (православный при румынах), философский, юридический, а медицинского не было. Кто хотел стать врачом, должен был ехать в Яссы, Бухарест или в Клуш. Но и там было строго, румыны ввели квоту для малых национальностей, потому ехали за границу, больше в Италию, в Бари. Румынский язык схож с итальянским, так что учиться было не трудно.
Вот одна история. Был такой Танненбаум. Мать бедствовала. От первого брака у нее был еще один сын. Жили в подвале. Мать зарабатывала чисткой грецких орехов для лоточников. Мальчики кололи эти орехи. Фриц с Танненбаумом дружил, отец понаблюдал со стороны и распорядился, приглашать Танненбаума два раза в неделю на обед. В течение нескольких лет Танненбаум у них столовался. Потом его отправили за общественный счет учиться в Бари на врача. Много позже, после войны Фриц встретил Танненбаума в Бухаресте. Тот был преуспевающим врачом и самоуверенным красавцем. Пользовался успехом у женщин. И одна из ревнивиц красавца Танненбаума отравила.
У Бенито в Риччионе жила любовница, приехал с друзьями погулять, машины стояли наверху на шоссе. Фриц попался под руки расшалившемуся дуче. Тогда же Фриц совершенно неожиданно научился плавать. Забрался на металлическую вышку для прыжков в воду, улегся с самого края, задремал на солнце. Кто-то через него прыгнул, Фриц свалился с трехметровой высоты, забил руками по воде и поплыл.
Судьба тетки из Вены, забегая вперед, сложилась так. Она cменила австрийский паспорт на немецкий, имя — с Эрны на Елену, стала Бондарчук и благополучно пережила войну.
Ко времени первых воспоминаний Фрица, румыны правили уже несколько лет, но переиначить городские нравы так и не смогли. Город жил памятью об ушедшей Австро-Венгрии. Говорили много на немецком. Правда, румыны заявляли о себе, ходили по городу с факелами, как немцы в Германии. Колонной по двести, триста человек, пели, кричали. Зрелище было скорее театральное, агрессия не слишком ощущалась. Заразить город своим настроением им не удалось. В Черновцах был депутат от Буковины, государственная должность, что-то вроде министерской. Фамилия депутата была Робу. Робу был румынский националист, свастику носил на рубашке. Как-то днем раздался звонок, Робу спрашивал отца. Хотел лечиться только у него. Разговаривали несколько часов. О национализме, других проблемах. Отец его обследовал, потом Робу часто обращался за помощью. Отец с него денег не брал.
Черновцы в течение столетий были известны как торговый город. Это был транзитный узел — от Одессы до Констанцы, с Черного моря и на север к Балтике — к немецким, а потом польским портам. Торговцы делали в Черновцах большие деньги. Черновицкие коммерсанты постоянно разъезжали. И не только по Европе, бывали в Северной и Южной Америке. Имели там связи. Даже с Японией общались. Все это в порядке вещей. Мир был пока открыт, такова тогдашняя европейская жизнь. В Черновцах почти не было заводов, несколько трикотажных фабрик. Была фабрика, которая делала железную посуду. И главное на то время — Буковина была очень богата лесом. Здесь рос лучший лес для изготовления мебели, для музыкальных инструментов. В Родауце, была одна из лучших мебельных фабрик во всей Европе, какой-то немец хозяйничал.
Известность приобрел поляк Подзудек. У того был домик на окраине города. Подзудек начал с того, что скупал по окрестным селам свиней и делал колбасу. Дело шло хорошо, Подзудек взял помощников и открыл цех по производству колбас. Отличная ветчина, бекон, Подзудек имел специальный рецепт (теперь бы его назвали технологией) для откорма свиней. Он делал отличное салями на манер известного венгерского. Колбасы так и назывались
Жулики в Черновцах, конечно, существовали, но в небольшом количестве. Случаев краж, воровства было немного, а убийство считалось преступлением почти неслыханным. Как-то убили проститутку. Она исчезла, вышла вечером на промысел и пропала. Женщину искали, по городу поползли слухи. Народ заволновался. Город, изнемогавший от провинциальной скуки, оживился, событие намечалось в духе Джека Потрошителя. На одиноких мужчин стали поглядывать с подозрением. У маленького Фрица был преподаватель, студент. Именно такой, одинокий. Студент не умел бриться. Фриц глядел на следы порезов (на шее) со сладким ужасом, но своими сомнениями ни с кем не поделился. Начальник полиции как раз в те дни обедал у Гольдфрухтов, показывал фотографию женщины, жаловался, что не могут найти. Потом обнаружили за Прутом женский труп. Убила ее банда из Поречья — черновицкого пригорода. Полиция их окружила, два часа перестреливались, взяли всех. Начальник полиции остался при Советах. Политикой он не занимался, а профессионал был, видно, хороший, город держал под контролем. Считал, что в таком качестве может быть полезен любой власти. Его быстро арестовали, и исчез он бесследно.
Как уже упоминалось, при австрийцах был порядок покупки дворянства за деньги. Это придавало своеобразный шик местному обществу, знатность в Черновцах тесно сосуществовала с богатством. Был граф Ормузаки. Украинец. Был доктор Анхаук. Имел дворянское рыцарское звание. Мог называться фон Анхаук. Автрийцы раздали немало титулов гуцулам. Гуцулы жили в горах и не признавали никого, кроме австрийцев. Уже больше десяти лет румыны были при власти, а у гуцулов все еще ходили австрийские деньги. Румынская власть с гуцулами благоразумно не связывалась, они и в армии румынской не служили, налогов не платили. Когда повзрослевший Фриц (уже в звании молодого офицера) отправился в горы на машине, отец предупредил, не заводить шашней с гуцулками. У многих были венерические болезни, с лечением там было плохо.
Официальные праздники в Черновцах были румынские. Десятого мая, двадцать четвертого ноября. Первого мая отмечали День труда. Была разрешена социалистическая партия. Руководил социалистами еврей Вайсман. Владел типографией, издавал газету
Сутенеры разделили Черновцы в соответствии с географией — на верхнюю и на нижнюю части города. Вверху управлялся Романюк, внизу — Гуменюк. Профессия большим уважением не пользовалась, но и осуждения не вызывала. Люди, как могли, зарабатывали на жизнь. Советы только осмотрелись, всех забрали — проституток, воров, всех. Фриц сидел с ними в тюрьме — с Романюком и Гуменюком. Гуменюк был сравнительно пожилой, в лагере быстро умер, а Романюк держался долго. Это был красавец под два метра. Арестовали его в красивом темно-синем костюме в полоску. Костюм он очень берег, рассчитывал после освобождения погулять. Даже в камере, в условиях очень трудных поддерживал у костюма приличный вид. Вообще, эти люди были поражены арестом, они считали себя вполне респектабельными членами общества. В лагере Романюк пристроился на хорошую работу, был бригадиром. Ходил в этом
Была танцевальная школа. Их было несколько, но Фриц посещал школу мадам Моргенштерн, бывшей балерины. Танго, вальсы, чарльстон, полный курс за два месяца. Набирали поровну девочек, мальчиков. Молодежь из хороших семей алкоголем не злоупотребляла. Пили чаще пиво, вино. С девочками отношения были невинные, ходили в кино, в театр, целовались. Но юноши посещали публичные дома. Большинство домов были на окраине, на Еврейской, Галичанской — это уже в предместье. Заходили компаниями, когда гуляли. Считалось хорошим тоном (и спокойнее для здоровья) иметь свою девочку. У Фрица была такая, лет двадцати шести, всегда с удовольствием его принимала.
Журналисты составляли небольшую, но процветающую касту. Много писали за деньги, не гнушались шантажом. Был судебный репортер Вайсблат, вел в газетах судебную хронику и имел особый нюх на грязные истории. Шел с утра в суд, выбирал
Был Гербель. Красавец. Журналист. Увлекался конным спортом. Гербель уговорил генерала — командира кавалерийского полка организовать пробег из Черновцов в Париж. Это примерно в тридцать пятом году. Его провожали с центральной городской площади, музыка играла. Гербель восседал на лошади, сзади вьюк, настоящая экспедиция. И доехал до Парижа.
Был Йозеф Шмидт. Это была гордость Черновцов. Один из лучших теноров Европы, наследник Карузо (так значилось в афишах). Шмидт жил в Черновцах, у отца в городе был какой-то магазин. Шмидт был маленького роста, почти карлик. Метр сорок, максимум — метр пятьдесят. Очень некрасив. Рот широкий, как у лягушки. Это была романтическая легенда в духе
Как не вспомнить местного героя по имени Маркус. Маркус был первым жителем Черновцов, который получил права на вождение самолета. Нужно было ездить в Бухарест сдавать на
Позже Фриц тоже получил права. У него были английские права. А самолет польский, фирмы Лот. Самолет был двухярусный, этажерка. Впереди летчик, сзади инструктор, все управление дублировано. Приборы впереди у летчика. За месяц обучения Фриц летал как бог. Он и в Кембридж ехал, поступать на самолетостроение, но англичане к этой профессии тогда (в предвоенное время) иностранцев не допускали. А летать, пожалуйста.
У Эсманских случилась трагедия. В революцию они застряли в Петрограде, пока выбрались, по дорогам толпами бродили вооруженные дезертиры. Эсманские оделись очень просто, взяли лошадь с подводой и ехали, не привлекая особого внимания. В подводе был припрятан мешочек с бриллиантами, а выглядели они как обычные еврейские беженцы, у которых взять нечего. Во время войны в прифронтовой зоне таких было немало. Несколько раз их задерживали, обыскивали и отпускали. Где-то в Белоруссии остановились на постоялом дворе, в надежном, как казалось, месте, отошли на час — Эсманский с женой, купить еды. Вернулись, а дочери нет. Лошадь, подвода — все на месте. Дочь уже была зрелой девицей, лет восемнадцати. Исчезла. Никто ничего не видел. Они все обыскали, простояли несколько дней, не трогаясь с места. Потом приехали сюда. Во всех газетах, где только они ни выходили, в немецких, французских, английских, в газетах русской эмиграции, везде они регулярно давали объявления. Каждый год на протяжении десяти лет, и даже теперь — в двадцать восьмом. Сначала надеялись найти дочь, потом просто обращались, может быть, кто-то что-нибудь запомнил, обратил внимание. Пусть откликнутся, сообщат за вознаграждение. Дома у них лежали груды этих газет, сотни вырезок. Хоть какой-нибудь след. Ничего.