Иван Сергеевич Тургенев
Собака
…Но если допустить возможность сверхъестественного, возможность его вмешательства в действительную жизнь, то позвольте спросить, какую роль после этого должен играть здравый рассудок? — провозгласил Антон Степаныч и скрестил руки на желудке.
Антон Степаныч состоял в чине статского советника, служил в каком-то мудреном департаменте и, говоря с расстановкой, туго и басом, пользовался всеобщим уважением. Ему незадолго перед тем, по выражению его завистников, «влепили станислашку».[1]
— Это совершенно справедливо, — заметил Скворевич.
— Об этом и спорить никто не станет, — прибавил Кинаревич.
— И я согласен, — поддакнул фистулой из угла хозяин дома, г. Финоплентов.
— А я, признаюсь, согласиться не могу, потому что со мной самим произошло нечто сверхъестественное, — проговорил мужчина среднего роста и средних лет, с брюшком и лысиной, безмолвно до тех пор сидевший за печкой. Взоры всех находившихся в комнате с любопытством и недоуменьем обратились на него — и воцарилось молчанье.
Этот мужчина был небогатый калужский помещик, недавно приехавший в Петербург. Он некогда служил в гусарах, проигрался, вышел в отставку и поселился в деревне. Новейшие хозяйственные перемены сократили его доходы,[2] и он отправился в столицу поискать удобного местечка. Он не обладал никакими способностями и не имел никаких связей; но он крепко надеялся на дружбу одного старинного сослуживца, который вдруг ни с того ни с сего выскочил в люди и которому он однажды помог приколотить шулера. Сверх того он рассчитывал на свое счастье — и оно ему не изменило; несколько дней спустя он получил место надзирателя над казенными магазинами,[3] место выгодное, даже почетное и не требовавшее отменных талантов: самые магазины существовали только в предположении и даже не было с точностью известно, чем их наполнят, — а придумали их в видах государственной экономии.
Антон Степаныч первый прервал общее оцепенение.
— Как, милостивый государь мой! — начал он, — вы не шутя утверждаете, что с вами произошло нечто сверхъестественное — я хочу сказать: нечто не сообразное с законами натуры?
— Утверждаю, — возразил «милостивый государь мой», настоящее имя которого было Порфирий Капитоныч.
— Не сообразное с законами натуры! — повторил с сердцем Антон Степаныч, которому, видимо, понравилась эта фраза.
— Именно… да; вот именно такое, как вы изволите говорить.
— Это удивительно! Как вы полагаете, господа? — Антон Степаныч потщился придать чертам своим выражение ироническое, но ничего не вышло или, говоря правильнее, вышло только то, что вот, мол, господин статский советник дурной запах почуял. — Не потрудитесь ли вы, милостивый государь, — продолжал он, обращаясь к калужскому помещику, — передать нам подробности такого любопытного события?
— Отчего же? Можно! — отвечал помещик и, развязно пододвинувшись к середине комнаты, заговорил так:
— У меня, господа, как вам, вероятно, известно — а может быть, и неизвестно — небольшое именье в Козельском уезде. Прежде я извлекал из него некоторую пользу — но теперь, разумеется, ничего, кроме неприятностей, предвидеть нельзя. Однако побоку политику! Ну-с, в этом самом именье у меня усадьба «махенькая»: огород, как водится, прудишко с карасишками, строения кой-какие — ну, и флигелек для собственного грешного тела… Дело холостое. Вот-с, однажды — годов этак шесть тому назад — вернулся я к себе домой довольно поздно: у соседа в картишки перекинул, — но притом, прошу заметить, ни в одном, как говорится, глазе; разделся, лег, задул свечку. И представьте вы себе, господа: только что я задул свечку, завозилось у меня под кроватью! Думаю — крыса? Нет, не крыса: скребет, возится, чешется… Наконец ушами захлопало!
Понятное дело: собака. Но откуда собаке взяться? Сам я не держу; разве, думаю, забежала какая-нибудь
Но на следующую ночь — вообразите! — то же самое повторилось. Как только я свечку задул, опять скребет, ушами хлопает. Опять я позвал Фильку, опять он поглядел под кроватью — опять ничего! Услал я его, задул свечку — тьфу ты чёрт! собака тут как тут. И как есть собака: так вот и слышно, как она дышит, как зубами по шерсти перебирает, блох ищет… Явственно таково! «Филька! — говорю я, — войди-ка сюда без свечки!» Тот вошел. «Ну, что, говорю, слышишь?» — «Слышу», — говорит. Самого-то мне его не видать, но чувствую я, что струхнул малый. «Как, говорю, ты это понимаешь?» — «А как мне это понимать прикажете, Порфирий Капитоныч? — Наваждение!» — «Ты, — я говорю, — беспутный человек, молчи с наваждением-то с своим…» А у обоих-то у нас голоса словно птичьи, и дрожим-то мы как в лихорадке — в темноте-то. Зажег я свечку: ни собаки нет, ни шума никакого — а только оба мы с Филькой — белые, как глина. Так свечка у меня до утра и горела. И доложу я вам, господа, — верьте вы мне или нет — а только с самой той ночи в течение шести недель та же история со мной повторялась. Под конец я даже привык и свечку гасить стал, потому мне при свете не спится. Пусть, мол, возится! Ведь зла она мне не делает.
— Однако, я вижу, вы не трусливого десятка, — с полупрезрительным, полуснисходительным смехом перебил Антон Степаныч. — Сейчас видно гусара!
— Вас-то я бы ни в каком случае не испугался, — промолвил Порфирий Капитоныч и на мгновенье действительно посмотрел гусаром. — Но слушайте далее. Приезжает ко мне один сосед, тот самый, с которым я в картишки перекидывал. Пообедал он у меня чем бог послал, спустил мне рубликов пятьдесят за визит; ночь на дворе — убираться пора. А у меня свои соображения. «Останься, говорю, ночевать у меня, Василий Васильич; завтра отыграешься, даст бог». Подумал, подумал мой Василий Васильич, остался. Я ему кровать у себя же в спальне поставить приказал… Ну-с, легли мы, покурили, покалякали — всё больше о женском поле, как оно и приличествует в холостой компании, посмеялись, разумеется; смотрю: погасил Василий Васильич свою свечку и спиной ко мне повернулся; значит: «шлафензиволь»[4]. Я подождал маленько и тоже погасил свечку. И представьте: не успел я подумать, что, мол, теперь какой карамболь произойдет?[5] как уже завозилась моя голубушка. Да мало что завозилась: из-под кровати вылезла, через комнату пошла, когтями по полу стучит, ушами мотает, да вдруг как толкнет самый стул, что возле Василия Васильевичевой кровати! «Порфирий Капитоныч, — говорит тот, и таким, знаете, равнодушным голосом, — а я и не знал, что ты собаку приобрел. Какая она, легавая, что ли?» — «У меня, говорю, собаки никакой нет и не бывало никогда!» — «Как нет? а это что?» — «Что
— Да вы, я вижу, великий филозоф, — вторично и с тою же усмешкой перебил Антон Степаныч.
Порфирий Капитоныч на этот раз даже нахмурился.
— Какой я филозо́ф, это еще неизвестно, — промолвил он с угрюмым подергиваньем усов, — но вас бы я охотно взял в науку.
Мы все так и впились в Антона Степаныча; всякий из нас ожидал горделивого ответа или хотя молниеносного взгляда… Но господин статский советник перевел свою усмешку из презрительной в равнодушную, потом зевнул, поболтал ножкой — и только!
— Вот у этого-то старичка я и поселился, — продолжал Порфирий Капитоныч. — Комнатку он мне отвел, по знакомству, не из лучших; сам он помещался тут же за перегородкой — а мне только этого и нужно. Однако принял я в те поры муки! Комнатка небольшая, жара, этта, духота, мухи, да какие-то клейкие; в углу киотище необыкновенный, с древнейшими образами; ризы на них тусклые да дутые; маслом так и разит, да еще какою-то специей; на кровати два пуховика; подушку пошевелишь, а из-под нее таракан бежит… я уж со скуки чаю до невероятности напился — просто беда! Лег я; спать нет возможности — а за перегородкой хозяин вздыхает, кряхтит, молитвы читает. Ну, однако, угомонился, наконец. Слышу: похрапывать стал — да так полегоньку, по-старомодному, вежливенько. Свечку-то я давно загасил — только лампадка перед образами горит… Помеха, значит! Вот я возьми да встань тихохонько, на босу ногу; подмостился к лампадке да и дунул на нее… Ничего. «Эге! — думаю, — знать, у чужих-то не берет…» Да только что опустился на постель — опять пошла тревога! И скребет, и чешет, и ушами хлопает… ну, как быть следует! Хорошо. Я лежу, жду, что будет? Слышу: просыпается старик. «Барин, говорит, а барин?» — «Что, мол?» — «Это ты лампадку погасил?» Да ответа моего не дождавшись, как залопочет вдруг: «Что это? что это? собака? собака! Ах ты, никонианец окаянный!»[8] — «Погоди, говорю, старик, браниться — а ты лучше приди-ка сам сюда. Тут, я говорю, дела совершаются удивления достойные». Повозился старик за перегородкой и вошел ко мне со свечкой, тоненькой-претоненькой, из желтого воску; и удивился же я, на него глядючи! Сам весь шершавый, уши мохнатые, глаза злобные, как у хорька, на голове шапонька белая войлочная, борода по пояс, тоже белая, и жилет с медными пуговицами на рубахе, а на ногах меховые сапоги — и пахнет от него можжевельником. Подошел он в этаком виде к образам, перекрестился три раза крестом двуперстным, лампадку засветил, опять перекрестился — и, обернувшись ко мне, только хрюкнул: объясняй, мол! И тут я ему, нимало не медля, всё обстоятельно сообщил. Выслушал все мои объяснения старина и хоть бы словечко проронил: только знай головой потряхивает. Присел он потом, этта, ко мне на кроватку — и всё молчит. Чешет себе грудь, затылок и прочее — и молчит. «Что ж, — говорю я, — Федул Иваныч, как ты полагаешь: наваждение это какое, что ли?» Старик посмотрел на меня. «Что выдумал! наваждение! Добро бы у тебя, табашника, — а то здесь! Ты только то сообрази: что тут святости! Наваждения захотел!» — «А коли это не наваждение — так что же?» Старик опять помолчал, опять почесался и говорит наконец, — да глухо так, потому усы в рот лезут: «Ступай ты в град Белев. Окромя одного человека, тебе помочь некому. И живет сей человек в Белеве, из наших. Захочет он тебе поспособствовать — твое счастье; не захочет — так тому и быть». — «А как мне его найти, человека сего?» — говорю я. «Это мы тебя направить можем, — говорит, — а только какое это наваждение? Это есть явление, а либо знамение; да ты этого не постигнешь: не твоего полета. Ложись-ка теперь спать, с батюшкой со Христом; я ладанком покурю; а на
Ну-с, и побеседовали мы на
Поблагодарил я старика — да без дальнейших рассуждений велел заложить тарантас и отправился в Белев. Потому я так соображал: хотя, положим, от моего ночного посетителя мне большой печали нет, однако все-таки оно жутко, да и, наконец, не совсем прилично дворянину и офицеру — как вы полагаете?
— И неужели вы поехали в Белев? — прошептал г. Финоплентов.
— Прямо в Белев. Пошел я на площадь, спросил во второй лавке направо Прохорыча. «Есть, мол, говорю, такой человек?» — «Есть», — говорят. «А где живет?» — «На Оке, за огородами». — «В чьем доме?» — «В своем». Отправился я на Оку, отыскал его дом, т. е. в сущности не дом, а простую лачугу. Вижу: человек в синей свитке с заплатами и в рваном картузе, так… мещанинишко по наружности, стоит ко мне спиной, копается в капустнике. Я подошел к нему. «Вы, мол, такой-то?» Он обернулся — и доложу вам поистине: этаких проницательных глаз я отроду не видывал. А впрочем, всё лицо с кулачок, бородка клином, и губы ввалились: старый человек. «Я такой-то, — говорит, — что вам
Меня вдруг точно светом озарило: уж как же мне эти слова полюбились! Поклонился я Прохорычу и хотел было уйти, да вспомнил, что нельзя же мне его не поблагодарить, — достал из кошелька трехрублевую бумажку. Только он мою руку отвел от себя прочь и говорит мне: «Отдайте, говорит, в часовенку нашу али бедным, а услуга та неоплатная». Я опять ему поклонился — чуть не в пояс — и тотчас марш на базар! И вообразите: только что стал я подходить к лавкам — глядь, ползет ко мне навстречу фризовая шинель[10] и под мышкой несет легавого щенка, двухмесячного, коричневой шерсти, белогубого, с белыми передними лапками. «Стой! — говорю я шинели, — за сколько продаешь?» — «А за два целковых». — «Возьми три!» Тот удивился, думает, с ума барин спятил — а я ему ассигнацию в зубы, щенка в охапку, да в тарантас! Кучер живо запряг лошадей, и в тот же вечер я был дома. Щенок всю дорогу у меня за пазухой сидел — и хоть бы пикнул; а я ему всё: «Трезорушко! Трезорушко!» Тотчас его накормил, напоил, велел соломы принести, уложил его, и сам шмыг в постель! Дунул на свечку: сделалась темнота. «Ну, говорю, начинай!» Молчит. «Начинай же, говорю, такая-сякая!» Ни гугу, хоть бы на смех. Я куражиться стал: «Да начинай, ну же, растакая, сякая и этакая!» Ан не тут-то было — шабаш! Только и слышно, как щенок пыхтит. «Филька! — кричу, — Филька! Поди сюда, глупый человек!» — Тот вошел. — «Слышишь ты собаку?» — «Нет, говорит, барин, ничего не слышу» — а сам смеется. — «И не услышишь, говорю, уже больше никогда! Полтинник тебе на водку!» — «Пожалуйте ручку», — говорит дурак и впотьмах-то лезет на меня… Радость, доложу вам, была большая.
— И так всё и кончилось? — спросил Антон Степаныч уже без иронии.
— Видения кончились, точно — и уже беспокойств никаких не было — но, погодите, всей штуке еще не конец. Стал мой Трезорушко расти — вышел из него гусь лапчатый. Толстохвостый, тяжелый, вислоухий, брылястый — настоящий «пиль-аванц».[11] И притом ко мне привязался чрезвычайно. Охота в наших краях плохая — ну, а все-таки, как завел собаку, пришлось и ружьишком запастись. Стал я со своим Трезором таскаться по окрестностям: иногда зайца подшибешь (уж и гонялся же он за этими зайцами, боже мой!), а иногда и перепелку или уточку. Но только главное: Трезор от меня ни на шаг. Куда я — туда и он; даже и в баню его с собой водил, право! Одна наша барыня меня за самого за этого Трезора из гостиной приказала было вывести, да я такую штурму поднял: что одних стекол у ней перебил! Вот-с, однажды, дело было летом… И, скажу вам, засуха стояла тогда такая, что никто и не запомнит; в воздухе не то дым, не то туман, пахнет гарью, мгла, солнце, как ядро раскаленное, а что пыли — не прочихнешь! Люди так разинувши рты и ходят, не хуже ворон. Соскучилось мне этак дома всё сидеть, в полнейшем дезабилье, за закрытыми ставнями; кстати же жара начинала сваливать… И пошел я, государи мои, к одной своей соседке. Жила же оная соседка от меня в версте — и уж точно благодетельная была дама. В молодых еще цветущих летах и наружности самой располагающей; только нрав имела непостоянный. Да это в женском поле не беда; даже удовольствие доставляет… Вот добрался я до ее крылечка — и солоно же мне показалось это путешествие! Ну, думаю, ублаготворит меня теперь Нимфодора Семеновна брусничной водой, ну и другими прохладами — и уже за ручку двери взялся, как вдруг за углом дворовой избы поднялся топот, визг, крик мальчишек… Я оглядываюсь. Господи боже мой! прямо на меня несется огромный рыжий зверь, которого я с первого взгляда и за собаку-то не признал: раскрытая пасть, кровавые глаза, шерсть дыбом… Не успел я дыхание перевести, как уж это чудовище вскочило, на крыльцо, поднялось на задние лапы и прямо ко мне на грудь — каково положение? Я замер от ужаса и руки не могу поднять, одурел вовсе… вижу только страшные белые клыки перед самым носом, красный язык, весь в пене. Но в то же мгновенье другое, темное тело взвилось передо мною, как мячик, — это мой голубчик Трезор заступился за меня; да как пиявка тому-то, зверю-то, в горло! Тот захрипел, заскрежетал, отшатнулся… Я разом рванул дверь и очутился в передней. Стою, сам не свой, всем телом на замок налег, а на крыльце, слышу, происходит баталья отчаянная. Я стал кричать, звать на помощь; все в доме всполошились. Нимфодора Семеновна прибежала с распущенной косой, на дворе загомонили голоса — и вдруг послышалось: «Держи, держи, запри ворота!» Я отворил дверь — так, чуточку — гляжу: чудовища уже нет на крыльце, люди в беспорядке мечутся по двору, махают руками, поднимают с земли поленья — как есть очумели. «На деревню! на деревню убегла!» — визжит какая-то баба в кичке необыкновенных размеров,[12] высунувшись в слуховое окно. Я вышел из дома. «Где, мол, Трезор?» — и тут же увидал моего спасителя. Он шел от ворот, хромой, весь искусанный, в крови… «Да что такое, наконец?» — спрашиваю у людей, а онп кружатся по двору, как угорелые. «Бешеная собака! — отвечают мне, — графская; со вчерашнего дня здесь мотается».
У нас был сосед, граф; тот заморских собак навез, престрашенных. Поджилки у меня затряслись; бросился к зеркалу, посмотреть, не укушен ли я? Нет, слава богу, ничего не видать; только рожа, натурально, вся зеленая; а Нимфодора Семеновна лежит на диване и клохчет курицей. Да оно и понятно: во-первых, нервы, во-вторых, чувствительность. Ну, однако, пришла в себя и спрашивает меня, томно так: жив ли я? Я говорю, жив, и Трезор мой избавитель. «Ах. говорит, какое благородство! И стало быть, бешеная собака его задушила?» — «Нет, говорю, не задушила, а ранила сильно». — «Ах, говорит, в таком случае его надо сию минуту пристрелить!» — «Ну, нет, говорю, я на это не согласен; я попробую его вылечить…» Тем временем Трезор стал скрестись в дверь: я было пошел ему отворять. — «Ах, говорит, что вы это? Да он нас всех перекусает!» — «Помилуйте, говорю, яд не так скоро действует». — «Ах, говорит, как это возможно! Да вы с ума сошли!» — «Нимфочка, говорю, успокойся, прими резон…» А она как крикнет вдруг: «Уйдите, уйдите сейчас с вашей противной собакой!» — «И уйду», — говорю. — «Сейчас, говорит, сию секунду! Удались, говорит, разбойник, и на глаза мне не смей никогда показываться. Ты сам можешь взбеситься!» — «Очень хорошо-с, — говорю я, — только дайте мне экипаж, потому что я теперь пешком идти домой опасаюсь». Она уставилась на меня. «Дать, дать ему коляску, карету, дрожки, что хочет, лишь бы провалился поскорее. Ах, какие глаза! ах, какие у него глаза!» Да с этими словами из комнаты вон, да встрешную девку по щеке — и слышу, с ней опять припадок. И поверите ли вы мне, господа, или нет, а только с самого того дня я с Нимфодорой Семеновной всякое знакомство прекратил; а по зрелом соображении всех вещей не могу не прибавить, что и за это обстоятельство я обязан моему другу Трезору благодарностью по самую гробовую доску. Ну-с, велел я заложить коляску, усадил в нее Трезора и поехал к себе домой. Дома я его осмотрел, обмыл его раны — да и думаю: повезу я его завтра чуть свет к бабке в Ефремовский уезд. А бабка эта — старый мужик, удивительный: пошепчет на воду — а другие толкуют, что он в нее змеиную слюну пущает, даст выпить — как рукою снимет. Кстати, думаю, в Ефремове себе кровь брошу: оно против испуга хорошо бывает; только, разумеется, не из руки, а из соколка.
— А где это место — соколо́к? — с застенчивым любопытством спросил г. Финоплентов.
— А вы не знаете? Самое вот это место, на кулаке, подле большого пальца, куда из рожка табак насыпают — вот тут! Для кровопускания первый пункт; потому сами посудите: из руки пойдет кровь жильная, а тут она — наигранная. Доктора этого не знают и не умеют; где им, дармоедам, немчуре? Больше кузнецы упражняются. И какие есть ловкие! Наставит долото, молотком тюкнет — и готово!.. Ну-с, пока я этаким образом размышлял, на дворе совсем стемнело, пора на боковую. Лег я в постель — и Трезор, разумеется, тут же. Но от испуга ли, от духоты ли, от блох или от мыслей — только не могу заснуть, хоть ты что! Тоска такая напала, что и описать невозможно; и воду-то я пил, и окошко отворял, и на гитаре «камаринского» с итальянскими вариациями разыграл…[13] нет! Прет меня вон из комнаты — да и полно! Я решился наконец: взял подушку, одеяло, простыню да и отправился через сад в сенной сарай; ну и расположился там. И так мне стало, господа, приятно: ночь тихая, претихая, только изредка ветерок словно женской ручкой по щеке тебе проведет, свежо таково; сено пахнет, что твой чай, на яблонях кузнечики потрюкивают; там вдруг перепел грянет — и чувствуешь ты, что и ему, канашке, хорошо, в росе-то с подружкой сидючи… А на небе такое благолепие: звездочки теплятся, а то тучка наплывет, белая, как вата, да и та еле движется…
На этом месте рассказа Скворевич чихнул; чихнул и Кинаревич, никогда и ни в чем не отстававший от своего товарища. Антон Степаныч посмотрел одобрительно на обоих.
— Ну-с, — продолжал Порфирий Капитоныч, — вот так-то лежу я и опять-таки заснуть не могу. Размышление нашло на меня; а размышлял я больше о премудрости: что вот как, мол, это Прохорыч мне справедливо объяснил насчет предостереженья — и почему это именно надо мной такие чудеса совершаются?.. Я удивляюсь собственно потому, что ничего не понимаю, а Трезорушко повизгивает, свернувшись в сене: больно ему от ран-то. И еще я вам скажу, что мне спать мешало — вы не поверите: месяц! Стоит он прямо передо мной, этакий круглый, большой, желтый, плоский, и сдается мне, что уставился он на меня, ей-богу; да так нагло, назойливо… Я ему даже язык наконец высунул, право. Ну чего, думаю, любопытствуешь? Отвернусь я от него — а он мне в ухо лезет, затылок мне озаряет, так вот и обдает, словно дождем; открою глаза — что же? Былинку каждую, каждый дрянной сучок в сене, паутинку самую ничтожную — так и чеканит, так и чеканит! На, мол, смотри! Нечего делать: опер я голову на руку, стал смотреть. Да и нельзя: поверите ли, глаза у меня, как у зайца, так и пучатся, так и раскрываются — словно им и неизвестно, что за сон бывает за такой. Так, кажется, и съел бы всё этими самыми глазами. Ворота сарая открыты настежь; верст на пять в поле видно: и явственно и нет, как оно всегда бывает в лунную ночь. Вот гляжу я, гляжу — и не смигну даже… И вдруг мне показалось, как будто что-то мотанулось — далеко, далеко… так, словно что померещилось. Прошло несколько времени: опять тень проскочила — уже немножко ближе; потом опять, еще поближе. Что, думаю, это такое? заяц, что ли? Нет, думаю, это будет покрупнее зайца — да и побежка не та. Гляжу: опять тень показалась, и движется она уже по выгону (а выгон-то от луны белесоватый) этаким крупным пятном; понятное дело: зверь, лисица или волк. Сердце во мне ёкнуло… а чего, кажись, я испугался? Мало ли всякого зверя ночью по полю бегает? Но любопытство-то еще пуще страха; приподнялся я, глаза вытаращил, а сам вдруг похолодел весь, так-таки застыл, точно меня в лед по уши зарыли, а отчего? Господь ведает! И вижу я: тень всё растет, растет, значит, прямо на сарай катит… И вот уж мне понятно становится, что это — точно зверь, большой, головастый… Мчится он вихрем, пулей… Батюшки! что это? Он разом остановился, словно почуял что… Да это… это сегодняшняя бешеная собака! Она… она! Господи! А я-то пошевельнуться не могу, крикнуть не могу… Она подскочила к воротам, сверкнула глазами, взвыла — и по сену прямо на меня!
А из сена-то, как лев, мой Трезор — и вот он! Пасть с пастью так и вцепились оба — да клубом оземь! Что уж тут происходило — не помню; помню только, что я, как был, кубарем через них, да в сад, да домой, к себе в спальню!.. Чуть под кровать не забился — что греха таить. А какие скачки, какие лансады по саду задавал![14] Кажется, самая первая танцорка, что у императора Наполеона[15] в день его ангела пляшет, — и та за мной бы не угналась. Однако, опомнившись немного, я тотчас же весь дом на ноги поднял; велел всем вооружиться, сам взял саблю и револьвер. (Я, признаться, этот револьвер вскоре после эманципации купил, знаете, на всякий случай[16] — только такой попался бестия разносчик, из трех выстрелов непременно две осечки.) Ну-с, взял я всё это, и таким манером мы целой оравой, с дрекольями, с фонарями и отправились в сарай. Подходим, окликаем — не слыхать ничего; входим, наконец, в сарай… И что же мы видим? Лежит мой бедный Трезорушко мертвый, с перерванным горлом — а той-то, проклятой, и след простыл.
И тут я, господа, взвыл как теленок и, не стыдясь, скажу: припал я к моему двукратному, так сказать, избавителю и долго лобзал его в голову. И пробыл я в этом положении до тех пор, пока в чувство меня не привела моя старая ключница Прасковья (она тоже прибежала на гвалт). «Что это вы, Порфирий Капитоныч, — промолвила она, — так обо псе убиваетесь? Да и простудитесь еще, боже сохрани! (Очень уж я был налегке.) А коли пес этот, вас спасаючи, жизни
Я хотя с Прасковьей не согласился, однако пошел домой. А бешеную собаку на следующий день гарнизонный солдат из ружья застрелил. И, стало быть, уж ей такой был предел положон: в первый раз отродясь солдат-то из ружья выпалил, хоть и медаль имел за двенадцатый год. Так вот какое со мной произошло сверхъестественное событие.
Рассказчик умолк и стал набивать себе трубку. А мы все переглянулись в недоумении.
— Да вы, может быть, очень праведной жизни, — начал было г. Финоплентов, — так в возмездие… — Но на этом слове он запнулся, ибо увидал, что у Порфирия Капитоныча щеки надулись и покраснели и глаза съежились — вот сейчас прыснет человек…
— Но если допустить возможность сверхъестественного, возможность его вмешательства в ежедневную, так сказать, жизнь, — начал снова Антон Степаныч, — то какую же роль после этого должен играть здравый рассудок?
Никто из нас ничего не нашелся ответить — и мы по-прежнему пребывали в недоумении.
О рассказе «Собака»
Впервые опубликовано:
Печатается по тексту
Возникновение замысла рассказа «Собака» относится еще к 1859 году. В «Тобольских губернских ведомостях» (1893, № 27, 7 июля, с. 413) дальняя родственница Тургенева, подписавшаяся инициалами Е. М. <Милютина?>, сообщила о нескольких своих встречах с писателем, среди них о следующей: «В один из этих памятных вечеров <1859 г.> он рассказывал фантастическую повесть „Собачки“, которая только через несколько лет после явилась в печати; он сам только что слышал ее на постоялом дворе от мещанина, с которым это случилось»[17].
Рассказ мещанина запомнился Тургеневу. В заметке, напечатанной в «С.-Петербургских ведомостях», А. С. Суворин (псевдоним Незнакомец) вспоминает о встрече с Тургеневым в 1861 году и об устном его рассказе: «В тот же вечор он рассказал свою „Собаку“. Рассказ этот был так живописен и увлекателен, что производил огромное впечатление. Когда впоследствии я прочитал его в печати, мне он показался бледной копией с устного рассказа Тургенева» (
Одно из первых упоминаний о работе над рассказом, который был написан быстро, за два дня, содержится в письме Тургенева к П. Виардо от 23 марта (4 апреля) 1864 г. из Парижа: «Целый день я не двинулся с места и лег вчера или вернее сегодня утром в 4 часа. Я написал нечто вроде маленькой новеллы под названием „Собака“, закончу ее сегодня. Это был истинный азарт: кажется, я просидел за своим письменным столом более 12 часов».
Об истории написания рассказа «Собака» сообщается и в письмах Тургенева к П. В. Анненкову, особенно в письме от 24 марта (5 апреля) 1864 г.: «Вдруг на меня нашел какой-то стих, и я, как говорится, не пимши, не емши, сидел над небольшим рассказом, который сегодня кончил и сегодня же прочел в маленьком русском обществе, причем получил необыкновенный успех. Вы не поверите, как бы мне хотелось сообщить эту штуку Вам; но для этого надо ее переписать <…> Название ему довольно странное — а именно: „Собака“».
Это авторское свидетельство подтверждается записью на титульном листе чернового автографа: «Собака. (Отрывок). Ив. Тургенев. 3-го — 5-го апр./22-го — 24 марта 1864. Париж».
Вероятно, Тургенев читал рукопись по черновику и после обсуждения продолжал правку в том же черновике: для автографа характерно обилие зачеркнутых вариантов (в основном стилистических) и вставок на полях. Напротив, вторая рукопись отличается незначительной правкой, имеет лишь две вставки. Но последний слой чернового автографа и тождественный ему текст второй рукописи в ряде мест существенно отличаются от основного текста[18].
Переписка черновика заняла несколько дней. В первой беловой рукописи Тургенев проставил дату: апрель — а уже 1 (13) апреля писал Анненкову: «…я кончил перепиской мою новую повестушку; но так как я при переписывании много прибавил и переделал, то немедленно Вам послать не могу; я обещал умирающему старику Плетневу прочесть ему эту безделку».
А. Мазон описывает три рукописи — «три последовательных списка»: «первый черновик, обильно покрытый поправками и вставками» — 17 пронумерованных листов; «второй черновик, с поправками и дополнениями меньшего числа» — 19 пронумерованных листов; «список (редакция), почти чистый, но содержащий, однако, несколько существенных дополнений» (
Текстологический анализ этих трех автографов свидетельствует о том, что рукописи сменяют друг друга и в них видна последовательная правка. В первой беловой рукописи, которую Тургенев в дальнейшем счел необходимым дать на широкое обсуждение своим литературным друзьям, имеется подзаголовок (в черновике он отсутствует): «Собака. (Отрывок из собрания рассказов под заглавием: Вечера у г-на Финоплентова)»; он упоминается в письме Тургенева к Достоевскому от 28 декабря 1864 г. (9 января 1865 г.).
Вторая полубеловая рукопись, датированная автором 1864 годом, этого подзаголовка уже не имеет. В ней воспроизведен подзаголовок чернового автографа: «Собака (Отрывок)». Первый ее слой (за исключением незначительных изменений стилистического характера) совпадает с последним слоем первого белового автографа.
Тургенев, по-видимому, считал эту редакцию окончательной и предполагал опубликовать рассказ в самом скором времени, о чем он сообщает в том же письме к Анненкову от 1 (13) апреля 1864 г.: «Но вот штука, где ее напечатать (если Вы ее одобрите)? Я Каткову должен 300 руб., но я решительно не хочу у него печататься <…> в ежедневной газете — неловко, в других петербургских журналах — тоже не хочу. Перед самым моим отъездом Салтыков говорил мне, что он хочет издать „Альманах“ и просил моего сотрудничества; узнайте от него, пожалуйста, не переменил ли он своего намерения?» Одновременно с публикацией в одном из периодических изданий Тургенев собирался включить «Собаку» в свои «Сочинения» и просил Анненкова в письме от 24 марта (5 апреля) 1864 г. передать Ф. И. Салаеву, что «готов прибавить и этот последний рассказец не в счет абонемента, так как он, вероятно, явится в каком-нибудь журнале до января».
Не решив окончательно, где будет напечатана «Собака», Тургенев широко читал рассказ в рукописи. В письме к Полине Виардо из Баден-Бадена от 7 (19) апреля 1864 г. писатель сообщает о чтении «Собаки» А. И. Васильчикову. 17 (29) апреля М. А. Маркович читала «Призраки» и «Собаку» в доме у А. Н. Якоби в Париже в присутствии А. В. Пасека[19]. Новым рассказом заинтересовался И. П. Борисов, который писал Тургеневу 1 октября ст. ст. 1864 г.: «Жена <Д. А.> Дьякова мне говорила, что слышала новую Вашу повесть „Собака“. Как бы это поскорей её посмотреть» (
Около 18 (30) апреля 1864 г. Тургенев отослал рассказ Анненкову в Петербург, но тот уже выехал за границу, и рукопись хранилась у H. H. Тютчева.
Лето 1864 г. Тургенев провел в Баден-Бадене. Здесь в конце мая он встретился с В. П. Боткиным и прочитал ему «Собаку». «Мне кажется, тон, взятый тобою в рассказе „Собака“, — писал Боткин 23 мая (4 июня), — не совсем верен, не наивен, с тенденциями рассмешить, какая-то неопределенная смесь трагикомического, из которой не выходит ни трагического, ни комического». И добавлял: «В искусстве ничего нет хуже межеумков» (
Встреча с Анненковым в Баден-Бадене и чтение «Собаки», судя по письмам Тургенева, состоялись в конце июня — начале июля 1864 г. Устный отзыв Анненкова неизвестен, но, если судить по его последующим письмам, он был благоприятен.
Решающую роль в колебаниях Тургенева сыграло письмо Боткина от 4 (16) ноября 1864 г. из Петербурга: «Отзывы читавших твою „Собаку“ все очень неутешительны. И — судя по впечатлению, оставленному во мне твоим чтением ее, — я вполне разделяю эти отзывы. Она плоха, говоря откровенно, и, по мнению моему, печатать ее не следует. Довольно одной неудачи в виде „Призраков“» (
На этот раз Тургенев согласился с мнением Боткина и в письме к Анненкову от 12 (24) ноября 1864 г. просил держать рассказ «под спудом, не давая никому читать. Из всеобщих отзывов и из собственного моего чувства я заключаю, что эта „Собака“ не удалась и что лучше обречь ее на уничтожение. Во всяком случае, мне надобно либо продолжать молчать, либо выступить с чем-нибудь дельным. Пожалуйста, не оставьте этой просьбы без внимания». Анненков подчинился решению Тургенева и отвечал ему 24 ноября ст. ст. 1864 г. из Петербурга: «Книги, контракт и „Собаку“ я получил на хранение, и будьте уверены, что последняя из глубоких подвалов моих на свет не выйдет. Что делать? Надо с волками по-волчьи жить; не понимает публика наша возможности простой, не (вы)думанной, просто сказавшейся вещи у писателя. Кто раз громко заговорил, говори всегда громко и одним и тем же тоном. Вон на что Боткин, и тому давай ту же физиономию, к которой он привык. Отдохнуть, побаловать, потянуться не смей, хотя бы всё это и грациозно было, но Боткин в этом случае отличный представитель русской публики, а потому „Собаку“ будем хранить безвыходно» (
Это решение казалось Тургеневу окончательным. В то же время слухи о новом рассказе распространились очень широко. В газетах «Le Nord» (1864, 27 ноября), «Русский инвалид» (1864, № 266, 1 (13) декабря), в журнале «Книжный вестник» (1864, № 23, 15 декабря) появились сообщения, что «Собака» вскоре будет напечатана. Газета «Северная почта» писала в заметке «Литературные новости»: «Наш даровитый писатель И. С. Тургенев, в настоящее время живущий в Париже, написал новую вещь под названием „Собака“. Говорят, что И. С. Тургенев предполагает написать целый ряд юмористических рассказов, подобных „Собаке“. Читавшие новое произведение г. Тургенева утверждают, что это вещь прелестная, хотя и не из капитальных произведений автора. В петербургской корреспонденции газеты „Nord“ сообщают, что „Собака“ будет напечатана в „Русском вестнике“ в начале будущего года» (Северная почта, 1864, № 262, 28 ноября, с. 2).
Возбужденный этими слухами, Ф. М. Достоевский попросил у Тургенева «Собаку» для «Эпохи»[20], но Тургенев в ответном письме от 28 декабря 1864 г. (9 января 1865 г.) категорически отказал ему: «Рассказ под названием „Собака“, о котором была речь в разных журналах, действительно существует и находится теперь в руках П. В. Анненкова; но я решился, по совету всех моих приятелей, не печатать этой безделки <…> Это подтвердит Вам П. В. Анненков. Поводом же к распространившемуся слуху о
На второе письмо Достоевского (от 13 февраля ст. ст. 1865 г.) Тургенев ответил 21 февраля (5 марта) 1865 г. столь же непреклонным отказом: «Я не потому не решаюсь печатать „Собаку“ — что это вещь маленькая — а потому, что она мне, по общему приговору друзей моих — не удалась». В письме к Анненкову от 11 (23) марта он назвал «Собаку» «покойной»; не поместил он рассказ и в «Сочинения», изданные в 1865 году.
Но обсуждение продолжалось. Анненков сообщил Тургеневу 16 (28) марта 1865 г., что он послал рукопись «Собаки» в Ниццу к А. Д. Блудовой и что чтение прошло в ее кружке с успехом (
Тургенев уступил: «Чувствительное письмо Корша подействовало на меня, — писал он Анненкову 28 февраля (12 марта) 1866 г., — и Ваши слова всегда принимаются мною с должным уважением — а потому соглашаюсь на напечатание „Собаки“ в фельетоне „С.-Петербургских ведомостей“, с одним условием, чтобы Вы продержали корректуру — и в случае нужды выкинули бы лишнее. Сегодня же начну переписывание этого продукта и через пять, шесть дней вышлю».
Вторая полубеловая рукопись, о которой говорилось выше, была в дальнейшем подвергнута правке, в отдельных местах значительной. Чернила правки — иные, чем те, которыми написана рукопись. Следовательно, правка производилась в другое время. Точно определить это время затруднительно, но если предположить, что толчком к доработке рассказа послужили письма Корша и Анненкова, то правку можно отнести к 1866 году.
Неизвестно, отправил ли Тургенев эту исправленную рукопись или же еще раз переписал ее набело. Наиболее вероятным кажется последнее. Текст второго полубелового автографа в его верхнем слое почти полностью совпадает с основным текстом, но всё же имеет незначительные разночтения[21]. Эти разночтения могли появиться в результате исправлений, сделанных Тургеневым при новом переписывании в не дошедшей до нас наборной рукописи.
«Собака» появилась в «С.-Петербургских ведомостях» 31 марта (12 апреля) 1866 г. с датой — ошибочной или маскирующей — 1863 г. и перепечатывалась без каких-либо серьезных изменений во всех последующих собраниях сочинений Тургенева.
Тщательно разработанное вступление, колоритный язык героев рассказа, выполненная в гоголевских традициях характеристика участников «вечера у г-на Финоплентова»[22] сближают «Собаку» с «Записками охотника». С. К. Брюллова в статье о романе «Новь» (1877) выделяет ряд повестей Тургенева 1860–1870-х годов, в том числе «Собаку», близких, по ее мнению, к «Запискам охотника» (см.: Буданова Н. Ф. Статья С. К. Брюлловой о романе «Новь». —
Именно на эту особенность «таинственного» в рассказе одним из первых обратил внимание Ф. М. Достоевский. В его Записной тетради (1875–1876 гг.) содержится помета: «Тургенев. „Собака“. Этюд мистическо<го> в человеке» (
Сдержанная оценка «Собаки» Л. Толстым приводится в воспоминаниях С. Л. Толстого: «В один из вечеров <во время приезда 8–9 августа 1878 г. в Ясную Поляну> Иван Сергеевич читал свой рассказ „Собака“. Он читал выразительно, живо и просто — без вычурных интонаций. Но самый рассказ ни на кого, в том числе на моего отца, большого впечатления не произвел» (Толстой С. Л. Очерки былого. Изд. 4-е испр. и доп. Тула, 1975, с. 301).
Отзывы современной художнику критики были незначительны и малочисленны. Лишь H. H. Страхов довольно подробно остановился на рассказе в статье «Последние произведения Тургенева», увидя в нем своеобразную проблему — контраст «явлений более высокого порядка» с «пошлостью русского быта»: «Пошлость русского быта, общая низменность нравов и характеров составляет необыкновенно яркий контраст с порывами сильных страстей, с исключительными событиями и лицами, в которых как бы открывается иная природа, мир явлений более высокого порядка. Вот девушка, исполненная самоотвержения и пламенной религиозности. Куда же ушли эти силы? Она стала спутницею грязного и дикого юродивого. Вот фантастическое явление
П. И. Вейнберг (псевдоним Меланхолик) откликнулся на рассказ эпиграммой «И. С. Тургеневу», напечатанной в «Будильнике» (1866, № 25, 12 апреля, с. 100), в которой высмеивалась незначительность темы рассказа.
M. E. Салтыков-Щедрин в памфлете «Наши бури и непогоды» (.1870) иронически противопоставил «Собаку» произведениям, описывающим нищету и «вечные нападки на богатых»: «А то вот, — снова начал я, — последние сочинения нашего романиста И. С. Тургенева: „Собака“, „Лейтенант Ер…“ — В это время я взглянул на мою супругу и не кончил слова. Ее глаза обращены были на меня с таким укором, что мне стало совестно продолжать» (
П. Н. Ткачев (Постный) считал, что поздние рассказы и повести Тургенева, в том числе «Собака», стоят на уровне ранних повестей писателя: «И там, и здесь живая обрисовка индивидуальных особенностей характера, отсутствие типичности, отсутствие творческой фантазии, крайняя скудость вымысла» (Дело, 1872, № 12, отд. II, с. 66).
Отрицательно высказался о рассказе и С. А. Венгеров: «„Собака“ <…> далеко не соответствовала славе, которая ей предшествовала. Это одна из неудавшихся вещей Тургенева. Как сказка — она не интересна, как факт — невероятна, наконец, как ирония — не достигает цели <…> „Собака“ возбуждает только недоумение, зачем Тургенев напечатал такую слабую вещь» (Венгеров С. А. Русская литература в ее современных представителях. И. С. Тургенев. СПб., 1875. Ч. II, с. 148).
В конце XIX в. рассказ Тургенева вновь привлек внимание критики. Д. С. Мережковский, для которого общественная значимость творчества Тургенева отодвигалась на задний план, высоко оценивал ряд поздних произведений писателя, в том числе и «Собаку». В них он видел Тургенева — «властелина полуфантастического, ему одному доступного мира» (Мережковский Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893, с. 44–46). В полемику с Д. С. Мережковским о последних произведениях Тургенева и о рассказе «Собака» вступил Н. К. Михайловский. Возражая против такого понимания рассказа Тургенева, Михайловский писал: «Я достоверно знаю, что к области религии рассказанный в „Собаке“ анекдот не имеет ровно никакого отношения» (
В письмах В. Я. Брюсова к сестре Н. Я. Брюсовой от 27 июля и 4 августа 1896 г. содержится критическая оценка «фантастических рассказов» писателя: «Что касается „Собаки“, то этого я не постигаю вовсе» (см.: Тургенев и его современники, Л., 1977, с. 183–184). Высоко отозвался о художественном совершенстве рассказа А. П. Чехов. «Очень хороша „Собака“: тут язык удивительный, — писал он А. С. Суворину 24 февраля ст. ст. 1893 г. — Прочтите, пожалуйста, если забыли» (Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем. Письма, т. 5. М., 1977, с. 174).
Рассказ «Собака» был переведен на французский язык Н. В. Щербанем и напечатан в газете «Le Nord» — номера от 8, 9, 10 ноября 1866 г. Тургенев одобрительно отзывался об этом переводе и в письме к Ж. Этцелю от 1 (13) апреля 1869 г. назвал его «великолепнейшим», «гораздо лучше перевода Мериме». П. Мериме начал переводить «Собаку» еще в мае 1866 г., но его перевод был опубликован лишь в 1869 г. в сборнике произведений Тургенева «Nouvelles moscovites»[26].
В 1870 г. вышел выполненный В. Рольстоном английский перевод «Собаки» в журнале «Temple Bar», 1870, t. XXVIII, p. 474–488. Этот перевод вызвал рецензию в журнале «The illustrated London news», 1870, t. LVI, № 1583, p. 217, положительно оценивавшую рассказ: «Украшением номера является „Собака“, рассказ Тургенева, прекрасно переведенный с русского В. Рольстоном. Это рассказ о сверхъестественном и в этом отношении чрезвычайно выразителен, но еще более интересен он своей сатирической направленностью».