Однако не всегда дела шли гладко. Однажды они отправились в центр купить рождественские подарки. Джимми отпустили одного, чтобы тот выбрал себе игрушку по душе.
«Эту штуку рекламировал и по телевизору, – вспоминал он недавно. – Такой пластиковый пульт, похожий на панель от штурмовика. Он светился, а еще из него можно было стрелять дротиками. В общем, делать вид, будто ты летчик за штурвалом истребителя». Джимми зашел в аптеку, где продавались подобные игрушки, взял ее с витрины и начал крутить в руках. Продавцу это не понравилось. Он велел положить игрушку на место и выйти. Мальчику пришлось стоять у дверей на морозе, пока Мамо с Папо его не заметили и не спросили, почему он не заходит внутрь.
– Мне нельзя, – сказал Джимми отцу.
– Это еще почему?
– Просто нельзя.
– Ну-ка быстро говори, в чем дело!
Джимми указал на продавца:
– Дядя очень разозлился и выгнал меня. Поэтому заходить теперь я боюсь.
Мамо и Папо ворвались в магазин и стали орать на продавца. Тот объяснил, что Джимми играл с очень дорогой игрушкой. «Этой?» – спросил Папо, беря ее в руки. Продавец кивнул, и Папо со всех сил швырнул ее на пол. А потом начался хаос. Как рассказывал дядюшка Джимми: «Они будто сошли с ума. Папо принялся ломать другие игрушки, а Мамо – сбрасывать товар с полок и орать: “Давай сверни этому уроду шею!” Папо наклонился к продавцу и очень четко произнес: “Скажешь еще хоть слово моему сыну, и я тебя удавлю, понял?” Парень чуть не умер со страху. А мне хотелось одного – поскорее оттуда свалить». Продавец немедленно извинился, и Вэнсы ушли, как ни в чем не бывало продолжив гулять по магазинам.
Так что даже в лучшие времена Мамо и Папо приходилось несладко. Мидлтаун был для них совсем другим миром. На грубость продавцов здесь полагалось жаловаться администрации магазина. Папо надлежало ходить на работу, а Мамо – готовить ужин, стирать и воспитывать детей. Однако рукодельные кружки, пикники и коммивояжеры, торгующие пылесосами, – все это было не для женщины, которая подростком двенадцати лет чуть не застрелила человека. Ей никто не помогал с детьми, пока те были маленькими и требовали ежеминутного присмотра, поэтому времени на другие занятия просто не оставалось. Многие годы спустя она вспоминала, что в тихом пригороде Мидлтауна середины XX столетия чувствовала себя как в тюрьме. Или, если говорить ее словами, «женщинам тогда вообще приходилось хреново».
У Мамо были мечты – но не было ни малейшего шанса их исполнить. Самой большой отрадой в ее жизни оказались дети: и в прямом смысле (старость она всецело посвятила внукам), и в переносном (она смотрела по телевизору всевозможные шоу про несчастных сирот, потом выскребала из копилки последние гроши и покупала соседским бедным ребятишкам обувь или что-то для школы). Детские слезы ранили ее в самое сердце. Мамо часто говорила о том, как ненавидит людей, которые плохо обращаются с детьми. Я так и не понял: то ли над ней в свое время тоже измывались, то ли она просто сожалела о том, что ее детство слишком быстро закончилось. Наверняка в прошлом была какая-то темная история, но я, скорее всего, уже никогда ее не узнаю.
Мамо мечтала стать юристом в сфере прав защиты детей, чтобы оберегать тех, кто не смеет сам подать голос. Однако к этой цели никогда не стремилась – возможно, поскольку не имела ни малейшего представления, как к ней подступиться. Мамо ни дня не проучилась в старшей школе. Успела родить и похоронить ребенка прежде, чем получила водительские права. Даже если бы она знала, что от нее требуется, карьера начинающего юриста никак не вписывалась в ее новый образ жизни с мужем и тремя детьми на руках.
Несмотря на неурядицы, бабушка с дедушкой свято верили в «американскую мечту» и в то, что ее можно добиться упорным трудом. Они, конечно, не испытывали иллюзий, будто происхождение и социальное положение в Америке ничего не решают. Про политиков Мамо говорила: «Все они банда воров и мошенников», но Папо был убежденным демократом. Пусть работа в «Армко» у него ладилась, он, как и прочие хиллбилли, ненавидел угольные компании Кентукки. Для Папо и Мамо не все богачи были плохими, зато у любой сволочи обязательно за душой имелся капитал. Собственно, поэтому Папо и стал демократом: эта партия защищала интересы трудящихся. Понемногу его взглядами заразилась и Мамо: все политики воруют, а если есть редкие исключения – то только среди приверженцев «Коалиции нового курса» Франклина Делано Рузвельта[8].
И все же Папо и Мамо свято верили: упорным трудом можно добиться многого. Они знали, что жизнь – это борьба и что, хотя их возможности ограничены, это еще не повод складывать руки. «Не будь тупым неудачником, не думай, что все вокруг против тебя, – повторяла бабушка. – Тебя ждет блестящее будущее, надо лишь захотеть».
Окружающие эту веру разделяли, и в 1950-е годы казалось, что на то есть все основания. За два десятилетия переселенцы-хиллбилли догнали местных жителей по уровню доходов. И все же за финансовым благополучием скрывалась их культурная беспомощность; мои бабушка с дедушкой, добившись экономической стабильности, вряд ли до конца ассимилировались в чуждой для них среде. Одной ногой они по-прежнему стояли в прошлом. Понемногу заводили новых друзей, но корнями оставались в Кентукки. Они терпеть не могли домашних питомцев и не понимали, зачем иметь дома «мелких тварей», которых нельзя употребить в пищу. Впрочем, уступив детским уговорам, все-таки заводили кошек и собак.
Их дети, однако, выросли совсем другими. Моя мать была из поколения, которое родилось уже на индустриальном западе, вдали от гор и однокомнатных сельских школ. Эти дети ходили в обычные учебные заведения, рассчитанные на тысячу учеников. Для моих бабушки и дедушки главной целью было вырваться из Кентукки и дать детям хороший старт. Те же, в свою очередь, должны были использовать эту возможность и двигаться дальше. Увы, в реальности вышло иначе.
Прежде чем Линдон Джонсон и Аппалачская региональная комиссия[9] открыли новые трассы к юго-востоку от Кентукки, от Джексона до Огайо вел лишь один маршрут – шоссе номер 23. Эта дорога имела такое важное значение в переселении хиллбилли, что Дуайт Йоакам[10] написал о северянах песенку, где те критикуют аппалачских детей, якобы обученных лишь трем занятиям: читать, писать и кататься по двадцать третьему шоссе. Строки своей песни Дуайт Йоакам мог позаимствовать из дневника моей бабушки, где та писала:
«Они думают, что, обучившись читать, писать и кататься по двадцать третьему шоссе, добьются лучшей жизни, о которой прежде не смели и мечтать. Они не знают, что старая разбитая трасса увезет их в мир, полный боли и страданий».
Мамо и Пайо удалось уехать из Кентукки, но на личном горьком опыте и на примере своих детей они убедились, что шоссе номер 23 привело их совсем не туда, куда они рассчитывали попасть.
Глава третья
У Папо и Мамо было трое детей – Джимми, Бев (моя мать) и Лори. Джимми родился в 1951 году, когда Мамо и Папо еще только привыкали к новой жизни. Они хотели большую семью, поэтому, невзирая на череду неудач и выкидышей, предпринимали все новые и новые попытки. Мамо потеряла девятерых детей. И это оставило на ее сердце глубокие шрамы. В колледже я узнал, что выкидыш может быть спровоцирован сильным стрессом, особенно на ранних сроках беременности. Порой я невольно думаю о том, сколько дядюшек и тетушек у меня могло быть, если бы не трудности тех лет, к которым добавилось еще и пьянство деда? Все же они пережили то страшное десятилетие, и в конечном счете их страдания окупились: 20 января 1961 года, в день инаугурации Джона Ф. Кеннеди, родилась моя мать, а еще через два года – тетушка Лори. На этом по каким-то своим причинам Папо и Мамо решили остановиться.
Дядюшка Джимми рассказывал о своей жизни до рождения сестер: «Мы были обычной семьей среднего класса, вполне себе счастливой. Помню, как смотрел по телевизору “Проделки Бивера”[11] и думал, что сериал прямо-таки про нас».
Тогда я просто кивнул и благополучно выкинул дядюшкины слова из головы. Однако позднее, вспоминая тот разговор, вдруг понял, что посторонним людям он показался бы бредом. Нормальные родители среднего класса, про которых снимают сериалы, не пытаются разгромить аптеки, потому что продавец нагрубил их ребенку. Для Папо и Мамо растоптать товары было обычным делом – так поступили бы любые хиллбилли ирландско-шотландского происхождения, вздумай кто обидеть их сына. Позднее дядюшка Джимми признался: «Мы были очень близки, но, как и все в нашем семействе, в один момент могли прийти в бешенство».
Какой бы лад ни царил в семье, с появлением в 1962 году второй дочери – Лори (которую я зову тетушкой Ви) – отношения стали сложнее. С середины 1960-х Папо начал пить сильнее прежнего, а Мамо замкнулась. Соседские дети предупреждали почтальона, чтобы тот держался подальше от «злой ведьмы» на Маккинли-стрит. Тот не послушал мудрого совета, и на пороге дома его встретила женщина с длинной ментоловой сигаретой в зубах, которая велела ему «свалить на хрен» с ее крыльца. В те годы еще не было слова «барахольщица», но Мамо соответствовала всем критериям этого понятия, причем с каждым годом все сильнее. В доме копился бесполезный хлам, которому было место лишь на свалке.
Если слушать байки тех лет, возникает чувство, что Папо и Мамо жили двумя разными жизнями. Публичная – это работа, школа… Та жизнь, которую видели остальные, и со стороны она казалась вполне успешной: дедушка зарабатывал столько, что его прежним друзьям из Кентукки и не снилось; он любил свою работу и старался делать ее с душой; дети ходили в современно оборудованную школу, а бабушка следила за домом, по меркам Джексона считавшимся шикарным особняком в две тысячи квадратных футов: с четырьмя спальнями и отличной сантехникой.
Однако в стенах дома была совсем другая жизнь. «Сперва, подростком, я не замечал ничего особенного, – рассказывал дядюшка Джимми. – В таком возрасте ты обычно занят своими проблемами, и тебе ни до чего нет дела. Но все было плохо. Отец постоянно уходил из дома, мать перестала следить за хозяйством. Повсюду валялось барахло, грязная посуда… Еще они постоянно дрались. Жуткое, в общем, было время».
Культура хиллбилли превращала чувство гордости, преданность семье и причудливый сексизм в воистину взрывоопасную смесь. До замужества Мамо ее братья были готовы прирезать каждого, кто глянет на нее без должного уважения. После свадьбы ее муж переставал считаться чужаком, и они терпели любые его выходки, за которые прежде, в Джексоне, убили бы без раздумий. «Когда мамины братья приезжали, то сразу принимались вместе с отцом пить, – вспоминает дядюшка Джимми. – А потом трепались про жен. Больше всех – дядюшка Пет. Я бы и рад был не слушать про их похождения, но приходилось терпеть. Они вели себя так, как того требовали от мужчин наши традиции».
А вот Мамо чувствовала себя преданной – в ее глазах подобный треп был самым страшным грехом. Вздумай ее критиковать кто-нибудь из семьи, она ответила бы просто: «Извини, но ты меня бесишь» или «Ты знаешь, что я тебя люблю, но умоляю: заткнись и не зли меня». Однако услыхав, что про нее высказывается кто-то со стороны, она всегда слетала с катушек: «Я не знаю этих людей. Не смей обсуждать свою семью с посторонними. Слышишь? Не смей!» Мы с моей сестрой Линдси могли драться как кошка с собакой, и она практически никогда не вмешивалась в наши разборки. Но стоило мне ляпнуть кому-то из друзей, что я ненавижу сестру, как Мамо обязательно говорила при случае, когда мы оставались наедине, что мой поступок непростителен. «Как ты смеешь обсуждать свою сестру с каким-то мелким засранцем? Через пять лет ты даже имени его не вспомнишь. А сестра у тебя останется на всю жизнь».
И вот в ее собственном доме самые близкие мужчины – муж и братья – обсуждали ее недостатки!
Папо, казалось, нарочно норовил опорочить образ типичного отца семейства среднего класса. Порой это было забавно. Он объявлял, например, что идет в магазин, спрашивал у детей, что им купить, а сам возвращался на новеньком автомобиле. Один раз на блестящем «шевроле». Через месяц – на шикарном «олдсмобиле». «У кого ты его взял?» – спрашивали мы. «Это мой, выменял», – небрежно отвечал он.
Однако порой его желание идти вопреки правилам приводило к катастрофе. Когда Папо возвращался с работы, моя мать с теткой обычно играли во дворе. Если он парковался аккуратно, все шло своим чередом: он заходил в дом, они спокойно ужинали, смеялись, подшучивали друг над другом. Однако гораздо чаще он бросал машину как попало: заезжал во двор слишком быстро, или оставлял автомобиль поперек проезжей части, или на повороте сносил фонарный столб… Тогда мама и тетушка Ви забывали про игру; они бежали в дом и говорили бабушке, что дед опять пришел пьяный. Иногда она выводила их через черный ход и просила подругу приютить девочек на ночь. А иногда они оставались дома – и тогда их ждала бессонная ночь. Однажды Пайо пришел пьяным в канун Рождества и потребовал горячий ужин. Мамо отказалась ему прислуживать, тогда он выкинул елку во двор. В другой раз он заявился в самый разгар праздника, когда в доме была толпа гостей – отмечали день рождения его дочери. У всех на глазах он смачно харкнул на пол, криво улыбнулся и пошел к холодильнику за новой бутылкой пива.
Мне с трудом верилось, что наш добрый и кроткий Папо когда-то был беспробудным пьяницей. Хотя, может, так он бунтовал против нашей бешеной бабки. Мамо принципиально не брала в рот спиртного и свое возмущение выплескивала самым странным способом: она объявила мужу тайную войну. Если Папо засыпал пьяным на диване, она надрезала ему штаны ножницами, чтобы те при первом же движении лопались по шву. Или вытаскивала бумажник и прятала в духовке – просто чтобы позлить. Если Папо требовал ужин, она аккуратно сервировала полную тарелку помоев. Если же он был настроен воинственно, тоже лезла в драку. Иными словами, она старательно превращала его пьяную жизнь в ад.
Сперва Джимми не замечал, что брак родителей трещит по швам, но вскоре проблема стала очевидной. Он вспоминает про одну драку: «Я слышал, как внизу грохочет мебель – они швыряли друг в друга стулья. И орали во всю глотку. Я спустился, попросил их замолчать.
Однако они не послушались». Мамо схватила цветочную вазу, бросила ее и угодила Пайо прямиком меж глаз. «Ему сильно порезало лоб, кровь так и хлынула потоком. А он сел в машину и уехал. Весь следующий день я просидел в школе как на иголках».
После очередной пьянки Мамо заявила мужу, что, если тот не бросит пить, она его убьет. Через неделю он снова заявился мертвецки пьяным и лег спать на диване. Мамо, всегда державшая слово, спокойно принесла из гаража канистру бензина, облила Папо с головы до ног, чиркнула спичкой и бросила ему на грудь. Папо вспыхнул в один миг; к счастью, их одиннадцатилетняя дочь сообразила сбить пламя. Каким-то чудесным образом он не только выжил, но даже не получил серьезных ожогов.
Будучи хиллбилли, Мамо и Папо приходилось тщательно разделять две эти разные жизни. Посторонние не должны были знать о семейных распрях, причем к категории «посторонних» относились почти все окружающие. Джимми в восемнадцать лет устроился на работу в «Армко» и съехал от родителей. Вскоре после его отъезда разразился очередной скандал. Папо замахнулся и случайно угодил Лори по лицу – вряд ли он и впрямь хотел ее ударить, но под глазом у нее остался жуткий синяк. Когда Джимми – родной брат! – через пару дней заскочил в гости, Лори велели спрятаться в подвале и не высовывать оттуда носа. Джимми больше не жил с семьей, значит, он не должен был знать и о семейных неурядицах. «Именно так мы, особенно наша Мамо, решали проблемы», – говорила тетушка Ви.
Никто так и не понял, почему Папо и Мамо оказались на грани развода. Может, всему виной был алкоголизм Папо. Может, как считает дядюшка Джимми, дед просто «сбежал» от Мамо. А может, она сама в какой-то момент сломалась – с тремя детьми на руках и памятью о мертвом младенце и десятке выкидышей. Да и как ее винить?..
Несмотря на трещащий по швам брак, Мамо и Папо всегда со сдержанным оптимизмом оценивали будущее своих детей. Они рассуждали просто: если с начальным образованием сельской школы им удалось переехать в двухэтажный особняк со всеми удобствами, то дети (и внуки) тем более попадут в колледж и сделают очередной шажок к свершению «американской мечты». Они были намного богаче, чем те, кто остался в Кентукки. Побывали у Ниагарского водопада и на побережье Атлантического океана, хотя в детстве не ездили дальше Цинциннати. Раз это удалось им, то дети наверняка пойдут еще дальше.
Однако такие мысли во многом были очень наивны. Семейные драмы неизбежно отразились на детях – на каждом по-своему. Старшего сына, например, заставляли бросить работу на фабрике и пойти в колледж. Папо предупреждал, что если тот после школы устроится на полный оклад, то эти деньги будут сродни наркотикам: сперва они принесут радость, а потом навсегда сломают жизнь, не позволив в будущем заниматься тем, что действительно нравится. Он даже запретил упоминать о себе в анкете для «Армко», в том разделе, где надо было указать имена работающих в корпорации родственников. Особенно Папо не нравилось, что корпорация предлагает не только деньги, но и возможность убежать из дома, где твоя мать бьет вазы о голову отца.
Лори учеба давалась с трудом – прежде всего потому, что она постоянно прогуливала. Мамо даже шутила, что, если отвезти ее в школу на машине, она все равно прибежит домой первой. Во втором классе старшей школы приятель Лори раздобыл немного фенилциклидина[12], попробовать который они решили у нее дома. «Он сказал, что тяжелее меня, поэтому и доза ему полагается больше. А потом я ничего не помню». Лори очнулась в ледяной ванне, куда ее запихивали Мамо со своей подругой Кэти. Парень признаков жизни не подавал. Кэти сказала, что он не дышит. Тогда Мамо велела ей оттащить парня в парк через улицу. «Не хватало еще, чтобы он сдох у меня в доме», – заявила она. Правда затем сама вызвала «скорую», и парня отвезли в больницу, где он пять дней пролежал в реанимации.
Через год, в шестнадцать лет, Лори бросила школу и вышла замуж. И разумеется, угодила в ту же ловушку, из которой пыталась сбежать. Муж запер ее в спальне, не позволяя видеться с родными. «Я словно в тюрьму попала», – вспоминала потом тетушка Ви.
К счастью, и Джимми, и Лори удалось найти свой путь. Джимми окончил вечернюю школу и устроился в отдел продаж «Джонсон и Джонсон». Он первым в нашей семье «сделал карьеру». Лори к тридцати годам работала радиологом и нашла себе нового мужа – такого замечательного, что Мамо не раз говорила: «Если они вдруг разведутся, я уйду вслед за ним». К сожалению, печальная статистика затронула и нашу семью. Бев, моя мать, надежд не оправдала. Как и брат с сестрой, она рано ушла из дома. Делала в учебе успехи, но в восемнадцать лет забеременела и решила, что колледж подождет. После школы вышла замуж и решила остепениться. Увы, тихая размеренная жизнь была не для нее – Бев слишком хорошо усвоила уроки детства. Когда в новом доме начались те же скандалы и драки, она подала на развод и предпочла жизнь матери-одиночки. Так в девятнадцать лет она осталась без образования, без мужа, зато с ребенком на руках – моей сестрой Линдси.
Мамо и Папо в конечном счете снова сошлись. Папо в 1983 году бросил пить, причем обошлось без постороннего вмешательства. Просто в один прекрасный день он сказал себе, что хватит. С Мамо они помирились и, хоть и продолжали жить в разных домах, каждую свободную минуту проводили вместе. Еще они пытались исправить ошибки прошлого: помогли Лори разорвать опостылевший первый брак, одолжили Бев деньги и помогали ей с ребенком. Нашли жилье, оказали поддержку, оплатили курсы медсестер… Однако самое главное, что они восполнили пробел, возникший, когда моя мать не пожелала или просто не смогла по их примеру стать хорошей родительницей. Мамо и Папо сильно подвели Бев в юности. Остаток жизни они потратили на то, чтобы загладить свою вину.
Глава четвертая
Я родился в конце лета 1984 года, за несколько месяцев до того, как Папо отдал свой голос – первый и последний раз в жизни – за республиканца Рональда Рейгана. Перетянув на свою сторону демократов Ржавого пояса, Рейган одержал самую сокрушительную победу в истории современной Америки. «Рейган мне никогда не нравился, – говорил потом Папо. – Но этого ублюдка, Мондейла, я вообще ненавидел». Оппонент Рейгана от Демократической партии, прекрасно образованный северный либерал, казался полной противоположностью моего деда-хиллбилли. У Мондейла не было ни единого шанса, и как только он ушел с политической арены, Папо больше никогда в жизни не голосовал против своей любимой «партии рабочих».
Сердце мое жило в Джексоне, штат Кентукки, но большую часть времени я проводил в Мидлтауне, Огайо. Родной город понемногу становился таким же, как тот, откуда мои бабушка с дедушкой уехали четыре десятилетия назад. Численность населения практически не менялась с тех пор, как в конце 1950-х иссяк поток мигрантов. Моя начальная школа была построена в 1930-е годы, еще до того, как бабушка и дедушка покинули Джексон, а старшая школа вообще открылась задолго до их рождения, вскоре после Первой мировой войны. Крупнейшим работодателем города по-прежнему оставалась «Армко»; и хотя на горизонте уже появились первые тучи, серьезные экономические проблемы пока обходили Мидлтаун стороной. «Мы считали, что у нас вполне неплохо, совсем как в Шейкер-Хайтсе или Аппер-Арлингтоне, – объяснял один заслуженный работник образовательной сферы, сравнивая Мидлтаун с самыми успешными городами Огайо. – Кто бы мог подумать, что здесь потом начнется дикий бардак».
Мидлтаун – старейший город в Огайо; его основали в 1800-е годы, выбрав место близ Майами-ривер, которая впадает прямиком в Огайо. В детстве мы шутили, что наш городок настолько непримечателен, что не заслужил даже нормального названия, а Мидлтауном – то есть «Средним городом» – его прозвали лишь потому, что он располагается аккурат между Цинциннати и Дейтоном (и такой «оригинальный» он не один – в нескольких милях от Мидлтауна находится Сентервилл). Мидлтаун служит ярким примером того, как развивалась индустриальная экономика Ржавого пояса. В социально-экономическом плане здесь доминирует рабочий класс. В расовом отношении много белых и темнокожих (чье появление также вызвано процессами великой миграции), представителей же других этносов нет совсем. Что касается культуры, здешние жители очень консервативны, хотя культурный консерватизм не всегда подразумевает консерватизм политический.
Люди, с которыми я рос, мало чем отличаются от жителей Джексона. Особенно заметно это было в «Армко», где трудилось практически все население города. Его рабочая среда буквально олицетворяла собой Кентукки, откуда, собственно, и прибыли многие сотрудники. В одной книге, например, упоминается такая деталь: «Над дверью между двумя отделами висела табличка: “Вы покидаете округ Морган, добро пожаловать в округ Вулф”11». Казалось, что Кентукки со всеми своими конфликтующими округами так и перебрался целиком в Мидлтаун.
Ребенком я делил город на три части. Во-первых, район вокруг школы, открытой в 1969 году, к концу обучения дядюшки Джимми (даже в 2003 году Мамо называла эту школу «новой»). Здесь жили дети богачей. Большие дома перемежались ухоженными парками и офисными зданиями. Если ваш отец – врач, то почти наверняка в этом районе у него был или дом, или рабочий кабинет, или и то и другое. Мне порой снилось, что я живу в Манчестерском поместье – относительно новом жилом комплексе, возведенном в полутора километрах от школы, где недурное жилье стоило в пять раз меньше, чем приличная квартира в Сан-Франциско.
Затем шел район с бедными детьми (очень бедными), живущими близ «Армко». Здания там сами по себе были неплохими, но их поделили на крохотные квартиры, и народу в тех местах жило немерено. До недавних пор я и не знал, что тот квартал тоже делился надвое: одна половина была заселена чернокожими, другая – семьями белых рабочих.
И наконец, был район, где жили мы – там стояли дома на одну семью, а еще заброшенные склады и фабрики. Теперь, оглядываясь в прошлое, я не могу сказать наверняка, отличался ли мой район от того, где жили «нищие», или же это деление было лишь условным, потому что я не хотел считать себя бедняком.
Через дорогу от нашего дома находился Майами-Парк – единственный в городе парк с качелями, теннисным кортом, баскетбольным полем и бейсбольной площадкой. С возрастом я стал обращать внимание, что разметка на корте бледнеет, а власти перестали латать трещины и менять корзины на баскетбольной площадке. Со временем корт превратился в лысую бетонную площадку, усеянную клочьями травы. Окончательно же я убедился в упадке нашего района, когда в течение недели у нас украли два велосипеда подряд. Как говорила Мамо, ее дети всю жизнь бросали во дворе велосипеды, не думая приковывать их тросами. Теперь же ее внуки по утрам видят, что ночью кто-то перекусил пополам толстенные цепи. Этот момент и стал для меня точкой отсчета.
Если прежде Мидлтаун менялся незаметно, то теперь новшества набирали обороты все стремительнее. Многие жители ничего не замечали: все-таки разрушение было постепенным, скорее эрозия, нежели оползень. Но если знать, куда глядеть, все было очевидно – что лишь подтверждали изумленные реплики тех, кто какое-то время отсутствовал в городе: «Глянь-ка, а дела в Мидлтауне обстоят неважнецки». В 1980-е центр города был практически образцовым: людные магазины, рестораны, открывшиеся еще до Второй мировой войны, многочисленные бары, где мужчины собирались после тяжелой смены на сталелитейном заводе пропустить кружечку-другую (а то и десяток). Из магазинов больше всего я любил местный «Кмарт», который был главной достопримечательностью торгового центра рядом с филиалом «Диллмана» – это было нечто вроде продуктового супермаркета на три или четыре отдела.
Теперь же центр стремительно пустел. «Кмарт» обезлюдел, а «Диллман» закрыл сперва крупный филиал, а потом и ряд более мелких магазинчиков. Когда я был там последний раз, от торгового центра оставался только «Арби» (дисконтный продуктовый магазин), да китайский ресторанчик. Судьбу сетевых магазинов разделяли и частные лавочки. Многие едва сводили концы с концами или вовсе снимали вывески. Двадцать лет назад в центре были две крупные торговые аллеи. Теперь же одна превратилась в парковку, а другая – в пешеходную улочку для стариков (правда пара магазинчиков там все-таки осталась).
Нынче центр Мидлтауна – не более чем пережиток былой промышленной гордости Америки. В самом сердце города, на пересечении Централ-авеню и Мэйн-стрит, красуются заброшенные магазины с разбитыми витринами. Ломбард «Ричи» давно закрыт, хотя над ним, насколько знаю, до сих пор висит жуткая желто-зеленая вывеска. Неподалеку от ломбарда прежде была старая аптека, где продавали газировку и корневое пиво. Через улицу стояло здание, похожее на театр, с огромной треугольной вывеской, где было написало «СТ…Л» с разбитыми посередине буквами, которые никогда не меняли. Если вам требовалось перехватить денег до зарплаты или получить наличку под залог ювелирных изделий – центр Мидлтауна был к вашим услугам.
Поблизости от пустых магазинов и битых витрин стоит дом Соргов. Сорги, богатая и влиятельная семья промышленников, в конце XIX века основали в Мидлтауне крупную бумажную фабрику. Они пожертвовали городу немало денег, удостоившись взамен права разместить свои имена на стене местного оперного театра. Именно благодаря их поддержке город разросся настолько, что привлек внимание «Армко». Их дом, гигантский особняк, находится рядом с бывшей гордостью Мидлтауна – загородным клубом. Несмотря на все величие дома, его недавно приобрела пара из Мэриленда всего за 225 тысяч долларов – что вдвое дешевле небольшой приличной квартиры в Вашингтоне, округ Колумбия.
Дом Соргов, фактически расположенный на Мэйн-стрит, соседствует с роскошными домами, где жили богачи в пору расцвета города. Большинство из них ныне представляет унылое зрелище, часть так и вовсе поделили на тесные квартиры для бедняков. Улица, некогда бывшая гордостью Мидлтауна, сегодня превратилась в место для сборищ наркоманов и дилеров. В темное время суток по Мэйн-стрит теперь лучше не гулять.
Все эти изменения отражают новую экономическую реальность: постоянно растущую сегрегацию по месту жительства. Количество белых рабочих, проживающих в районах с высоким уровнем бедности, с каждым годом увеличивается. В 1970-е годы в условиях нищеты жили 25 % белых детей. В 2000-х этот показатель возрос до 40 %. В наши дни наверняка он еще выше. Согласно исследованиям Бруклинского института 2011 года, «по сравнению с 2000-м, в 2005–2009 годы значительно возросло количество обитателей бедных районов, представляющих собой белых коренных жителей города, имеющих среднее образование, жилье в собственности и не получающих государственных субсидий»12. Иными словами, нищета воцарилась не только в городских трущобах, но и в прежде успешных пригородах.
Происходило это по разным причинам. Федеральная жилищная политика – от закона «О реинвестировании сообщества» Джимми Картера[13] до «общества собственников» Джорджа Буша-младшего[14] – активно поощряла покупку собственного жилья. Однако в Мидлтауне приобретение дома или квартиры сопряжено с большими социальными издержками: при снижении количества рабочих мест в определенном районе падает и стоимость жилья. Переехать в другое место вы не можете, потому что цены упали ниже среднерыночных и теперь вы должны банку больше, чем готовы предложить вам покупатели. Стоимость переезда столь высока, что многие жители вынуждены оставаться на месте. В ловушку, разумеется, попадают люди с самым низким достатком, потому что те, кому позволяют средства, предпочитают уехать при первой же возможности.
Власти и общественники пытались возродить центр города. Самый постыдный результат их усилий вы увидите, если проедете по Централ-авеню до самого конца, до набережной Майами-ривер. По каким-то непостижимым мне причинам эксперты-градостроители решили превратить это чудесное место в берег озера Мидлтаун. Амбициозный проект заключался в том, чтобы высыпать в реку несколько тонн песка в надежде, что из этого получится нечто путное. Разумеется, ничего не вышло, хотя теперь посреди реки красуется грязевой остров.
Попытки возродить Мидлтаун всегда казались мне тщетными. Люди уезжали не потому, что в городе не было модных развлечений. Это здешняя культура пришла в упадок, потому что в Мидлтауне не хватало ее потребителей.
И отчего же здесь теперь нет людей, готовых платить за развлечения? Потому что прежде всего не хватает рабочих мест. Безуспешные попытки обустроить центр города стали лишь симптомом того, что происходит с его жителями и, что куда более важно, с «Армко Кавасаки стил».
«АК стил» – это результат слияния в 1989 году «Армко стил» и «Кавасаки» – японской корпорации, которая делала маленькие мощные мотоциклы («ракетницы», как мы называли их в детстве). Однако новую компанию по старой памяти так и называют «Армко», и тому есть две причины. Во-первых, потому что, по словам Мамо, «именно Армко построила наш чертов город». Она не кривила душой – многие парки и городские сооружения и впрямь возведены на средства «Армко». Руководители корпорации занимали важные посты во многих местных организациях, что помогало финансировать школы. Еще они обеспечивали стабильной работой и достойной заработной платой тысячи местных жителей вроде моего деда.
«Армко» имела хорошую репутацию благодаря грамотно выстроенной политике. «До 1950-х годов, – как писал Чед Берри в книге “Южные мигранты, северные изгнанники”, – “большой четверке” работодателей региона Майами-Вэлли – “Проктор энд Гэмбл” в Цинциннати, “Чемпион Пейпер энд Файбер” в Гамильтоне, “Армко стил” в Мидлтауне и “Нэшнл кэш реджистер” в Дейтоне – удалось наладить стабильные трудовые отношения отчасти потому, что они <…> нанимали на работу сотрудников целыми семьями. Например, в цехах Мидлтауна работало 220 выходцев из Кентукки, причем 117 из них приехали из одного округа Вулф». Пусть к 1980-м годам трудовые отношения стали более напряженными, хорошая репутация «Армко» (и прочих предприятий тоже) сохранилась.
Другая причина, по которой корпорацию по-прежнему называли «Армко», заключалась в том, что «Кавасаки» была японской организацией, а в городе жило столько ветеранов Второй мировой войны и их потомков, что новости о слиянии были восприняты так, будто на юго-западе Огайо решил открыть магазин лично генерал Тодзё[15]. Правда недовольные лишь пошумели, да успокоились. Даже Пайо, когда-то грозивший отречься от детей, если те вдруг купят японскую машину, перестал бурчать уже через пару дней. «Дело в том, что японцы теперь наши друзья, – сказал он мне. – Если нам и придется когда-нибудь снова воевать с проклятыми азиатами, то, скорее всего, против нас выступят китайцы».
Слияние с «Кавасаки» обнажило неприглядную истину: производство Америки в условиях постглобализации переживало не лучшие времена. Компаниям вроде «Армко», чтобы удержаться на рынке, приходилось искать пути для модернизации. «Кавасаки» дала шанс, без которого «Армко», скорее всего, не выжила бы.
В детстве мы с друзьями не понимали, как меняется мир. Пайо вышел на пенсию, получал неплохое пособие, еще у него имелись акции компании. У «Армко» был очень красивый частный парк, лучшее место для отдыха в городе, и доступ к нему прежде всего символизировал статус: значит, твой отец (или дед) – человек уважаемый, с хорошей работой. Мне никогда не приходило в голову, что «Армко» не вечна и не всегда будет финансировать школы, возводить парки и устраивать бесплатные концерты.
И все же мало кто из моих друзей стремился там работать. Детьми мы, как и все, хотели стать космонавтами, футболистами или героями боевиков. Я, в частности, мечтал быть профессиональным выгулыциком собак, что в те годы казалось мне чрезвычайно выгодным занятием. К шестому классу мы думали стать ветеринарами, врачами, проповедниками или бизнесменами – но никак не сталеварами. Даже в начальной школе имени Рузвельта (где согласно географии города родители большинства учеников не имели высшего образования) никто не помышлял о карьере рабочего и респектабельной жизни представителя среднего класса. Мы никак не предполагали, что устроиться в «Армко» будет большой удачей; работа там воспринималась как должное.
Многие дети, видимо, считают так и сегодня. Несколько лет назад я общался с Дженнифер Макгаффи, учительницей Мидлтаунской средней школы, которая работает с молодежью из группы риска. «Большая часть моих учеников просто не представляет, что творится за стенами привычного им мира, – сокрушалась она. – Есть дети, которые мечтают о карьере бейсбольного игрока, но в старших классах уходят из команды только потому, что им не нравится тренер. Есть те, кто учится из рук вон плохо, а когда с ними заводишь разговор о будущем, говорят, что пойдут в “АК”: мол, у них там дядя работает. Будто они не видят связи между разрухой в городе и сокращениями в “АК”». Сперва я удивился: как можно не замечать, что происходит вокруг? Ведь город меняется на глазах! Однако потом понял: этого не замечали мы, так с чего должны вдруг прозреть другие?
Для моих бабушки и дедушки «Армко» стала спасением – локомотивом, который доставил их с холмов Кентукки прямиком в средний класс. Мой дед очень любил корпорацию и знал наперечет все марки автомобилей, которые делали из продукции «Армко». Даже после того как практически все американские производители прекратили выпуск машин со стальными кузовами, Пайо всякий раз оживлялся, заметив на трассе древний «форд» или «шевроле». «Эту сталь сделали в “Армко”!» – говорил он мне. Редкие случаи, когда Пайо испытывал чувство подлинной гордости.
Однако невзирая на эту гордость, для меня он желал другой карьеры. «Твое поколение должно работать не руками, а головой», – сказал мне однажды Пайо. Единственной подходящей для меня вакансией на заводе он считал место инженера, но никак не рабочего в сварочном цеху. Многие другие родители Мидлтауна, видимо, думали так же: «американская мечта» требовала от их потомков дальнейшего роста. Физический труд был уважаем лишь для их поколения, а дети и внуки должны были заниматься чем-то другим. Шагать дальше, двигаться вперед. А значит, идти в колледж.
Хотя если высшее образование ты не получал, в тебя никто не тыкал пальцем, скорее даже наоборот. Учителя, конечно, никогда не говорили нам, что для колледжа мы слишком тупы или бедны, однако эта мысль читалась между строк: никто из наших родителей не получал высшего образования, а старшие братья и сестры вполне довольствовались своей нынешней жизнью в Мидлтауне, не помышляя о блестящей карьере. Мы не знали ни одного человека, который окончил бы престижный колледж, зато у каждого было полно знакомых, занятых на неполную ставку или вовсе слоняющихся без работы.
В Мидлтауне 20 % учеников старшей школы не доучиваются до выпуска. Еще меньше идет потом в колледж, причем исключительно местный – никто не пытается поступить в учебное заведение за пределами штата. Ученики просто не верят в свои силы, потому что не видят в окружении достойных примеров. Многие родители с ними согласны. Я не припомню, чтобы меня когда-либо ругали за плохие оценки, пока за мою учебу не взялась Мамо. Если мы с сестрой приносили двойки, на нас лишь махали рукой: «Да ладно, все знают, что Линдси ничего не смыслит в дробях» или «Пустяки, зато Джей Ди неплохо разбирается в цифрах, поэтому какая разница, что он завалил тест по правописанию».
Было (и есть) ощущение, что успеха добиваются только две категории людей. Первые – «счастливчики»: выходцы из богатых семей, у которых есть связи; их жизнь расписана наперед с самого рождения.
Вторые – «гении»: они родились с мозгами и даже при большом желании не могут облажаться. Представителей первой категории в Мидлтауне было мало, поэтому люди искренне считали, что любой человек, добившийся успеха, невероятно умен. В глазах среднего мидлтаунца любые усилия ничего не стоят, главное – иметь прирожденный талант.
Нет, конечно же, родители и учителя заставляли нас учиться. Они никогда не говорили вслух, что не ждут от нас больших успехов. Подобные мысли выражались не словесно, а скорее в действиях. Одна из наших соседок, например, всю жизнь получала пособие, частенько выпрашивала у бабушки машину и предлагала ей обменять продовольственные талоны на наличку с доплатой, а сама при этом рассуждала про важность труда. «Слишком многие живут за счет государства, – говорила она. – Поэтому трудолюбивые люди просто не могут получить необходимую помощь». Она выстроила в голове простую логическую цепочку: большинство бенефициаров государства – редкостные лентяи и дебилы, но сама она – не проработавшая в своей жизни ни дня – разумеется, не такая.
В местах вроде Мидлтауна только и говорят, что о работе. Пройдитесь по городу, где 30 % молодежи не работает полный день – и вы не найдете ни одного человека, который расписался бы в собственной лени. В ходе предвыборной кампании 2012 года Общественный институт религии, аналитический центр левой направленности, опубликовал результаты исследований в среде белых рабочих. Среди выводов была озвучена мысль, что представители рабочего класса работают больше, чем люди с высшим образованием. Однако этот посыл – что среднестатистический белый рабочий трудится больше образованного человека – в корне неверен13. Свои выводы Общественный институт религии сделал на основе результатов опроса, то есть по сути организаторы просто обзванивали людей и интересовались их мнением14. Единственное, что доказывает их исследование – это что люди утверждают, будто работают больше, чем есть на самом деле.
Разумеется, бедняки работают меньше ожидаемого по разным, порой весьма сложным причинам, не стоит списывать все исключительно на лень. Многие просто не могут обеспечить себе полную занятость, потому что в «Армко», теряющей позиции в мире бизнеса, идут сокращения персонала, а в других сферах экономики их навыки не востребованы. Однако каковы бы ни были причины, несомненно одно: слова зачастую расходятся с делом.
И в этом, как и во многом другом, переселенцы ничем не отличаются от своих родственников из Аппалачей. В документальном фильме «Эйч-Би-Оу» о жителях восточного Кентукки был показан один патриарх большой семьи из Аппалачей. В своем монологе он четко описал работу, подходящую для мужчин и приемлемую для женщин. И если с «женскими» обязанностями все было очевидно, то какие именно вакансии он считал пригодными лично для себя, так и осталось неясным. Вряд ли речь шла о наемном труде, ведь, как выяснилось в итоге, этот человек не проработал в своей жизни ни дня. В конечном счете его разоблачил собственный сын: «Отец говорит, что он работал. Однако единственное, чем он занимался – это просиживал задницу. Почему бы не сказать об этом прямо, а, па? Папаша у нас был тем еще алкоголиком. Пил не просыхая, а еду в дом приносила мать. Если бы не она, мы все подохли бы с голоду»15.
Наряду с противоречивыми представлениями о важности низкоквалифицированного труда бытовали заблуждения о том, чем должны заниматься «белые воротнички». В детстве мы не имели ни малейшего представления, что в мире – да что там, даже в нашем городе – уже ведется борьба за право встать хоть на ступеньку выше других. В первом классе каждое утро у нас начиналось с одной игры: учительница говорила число, а мы каждый по очереди приводили математический пример, на который это число было ответом. Например, если объявляли число «четыре», можно было сказать «два плюс два» и получить приз – чаще всего карамельку. Однажды объявили число «тридцать». Ученики до меня говорили простые примеры: «двадцать девять плюс один», «двадцать восемь плюс два», «пятнадцать плюс пятнадцать»… Я нетерпеливо ерзал на стуле, рассчитывая поразить всех своим интеллектом. Когда настал мой черед, я гордо выпалил: «Пятьдесят минус двадцать». Учительница громко восхитилась моим ответом и вручила мне две карамельки за то, что я вспомнил про вычитание, которое мы начали изучать буквально на предыдущем уроке. Однако не успел я погреться в лучах славы, как уже через минуту кто-то в классе произнес: «Трижды десять!» Я вообще не понял, что это. Как это – «трижды»? О чем вообще речь?!
Учительница восхитилась громче прежнего, и мой соперник получил не две, а целых три карамельки. Она в двух словах рассказала про умножение и спросила, кто еще в классе знает о таком математическом действии. Руки никто не поднял.
Я был морально растоптан. Домой вернулся весь в слезах. Наверное, причина моего невежества в том, думал я, что мне не хватает ума. Иными словами, я чувствовал себя тупым.
Не моя вина, конечно, что до того дня я никогда не слышал слово «умножение». В школе нас этому не учили, а дома, разумеется, мы не решали математические задачки. Но для маленького ребенка, который хотел преуспеть в учебе, это был сокрушительный провал. Своим незрелым мозгом я не сознавал разницы между знанием и интеллектом. Поэтому счел себя идиотом.
Однако когда я пожаловался Папо, тот сумел обратить этот промах мне на пользу. Еще до ужина я обучился и умножению, и делению. Следующие два года мы с дедом раз в неделю занимались математикой, за успехи вознаграждая себя мороженым. Если что-то не получалось сразу, я вновь винил себя и, признавая поражение, тут же бросал задачу. Папо, дав мне немного похныкать, приходил на помощь. Мамо была не сильна в математике, зато она, едва я научился читать, отвела меня в городскую библиотеку и объяснила, как пользоваться читательским билетом, проследив потом, чтобы дома всегда были детские книги.
Иными словами, какие бы испытания ни подстерегали меня в окружающем мире, дома я всегда получал поддержку. Наверное, это меня и спасло.
Глава пятая
Скорее всего, не я один плохо помню себя в возрасте до шести-семи лет. Помню, как в четыре года залез на обеденный стол, объявил себя Невероятным Халком и прыгнул, долбанув головой стену, в надежде ее проломить (увы, стена оказалась крепче).
Еще помню, как меня тайком пронесли в больницу, чтобы попрощаться с дядюшкой Тиберри. И как сидел у Мамо Блантон на коленях: она до самого рассвета читала мне библейские притчи, а я дергал колючие усы у нее над губой и спрашивал, зачем Бог дал старушкам волосы на лице. Помню, как объяснял миссис Гидорн, что меня зовут Джей Ди: «Джей точка, Д, точка». Еще как Джо Монтана в Супербоуле вырвал победу у команды «Бенгалс»[16]. И тот теплый сентябрьский день, когда мама с Линдси, забрав меня из детского сада, объявили, что я больше никогда не увижу отца. Он отказался от родительских прав, сказали они. Мне никогда в жизни не было так грустно.
Мой отец, Дон Бауман, был вторым мужем матери. Они поженились в 1983 году и расстались, когда я был еще совсем крохой. Через пару лет после развода мать снова вышла замуж. Отец же, когда мне исполнилось шесть, написал отказ от родительских прав и на несколько лет исчез из моей жизни. Я плохо помню время, что мы прожили вместе. Помню, что отец любил горы и пастбища Кентукки. Еще он любил арсиколу[17] и говорил с ярко выраженным южным акцентом. Много пил, но бросил после того, как вступил в пятидесятническое братство[18]. Мне казалось, он меня любит, поэтому я был дико расстроен, узнав от матери и Мамо, что больше ему не нужен. У него появилась новая жена, двое маленьких детей – я исчез из его жизни.
Моего отчима и будущего приемного отца звали Боб Хамел, и на вид он был славным парнем. Боб всегда хорошо относился ко мне и Линдси. Правда Мамо его невзлюбила. «Тупой беззубый урод», – говорила она. Видимо, ее смущало происхождение Боба. Мамо с юности прикладывала титанические усилия, чтобы сделать жизнь лучше. Пусть богатой она так и не стала, но ей хотелось дать детям образование, найти им перспективную работу и выдать дочерей замуж за достойных представителей среднего класса. А Боб был типичным хиллбилли. Рос практически без отца и, как и он, бросил двоих родных детей. Они жили в Гамильтоне, всего в десяти милях южнее Мидлтауна, но он никогда их не навещал. Половина его зубов сгнила, оставшиеся почернели и стали кривыми от любви к сладкой газировке и нелюбви к стоматологам. Всю жизнь, с юных лет, он работал дальнобойщиком.
Больше всего Мамо раздражало, что Боб был точной ее копией. Она, видимо, понимала то, что сам я осознаю лишь двадцать лет спустя: социальный класс в Америке – это не только деньги, но и окружение. Бабушка стремилась обеспечить детям достойное будущее, интуиция подсказывала, что этот человек не годится ее детям или внукам в спутники жизни.
Когда Боб официально меня усыновил, мать сменила мне имя: с Джеймс Дональд Бауман на Джеймс Дэвид Хамел. Меня назвали в честь отца, и мать постаралась стереть любое упоминание о нем. Первую букву пришлось оставить, потому что к тому времени меня уже прозвали «Джей Ди». Мать сказала, что новое имя мне дали в честь дядюшки Дэвида, ее старшего брата – того самого любителя покурить травку. Даже в шесть лет это показалось мне странным. Скорее всего, она выбрала имя наугад: любое, лишь бы не Дональд.
Сперва наша новая жизнь с Бобом была похожа на сюжет семейного сериала. Они с мамой неплохо ладили. Купили дом в паре кварталов от бабушки (буквально в двух шагах: если у нас были заняты обе ванные или мне хотелось перекусить, я оправлялся к Мамо в гости). Мать устроилась на работу в больницу, а Боб неплохо зарабатывал, так что деньги у нас водились. Вместе с бабулей и новым отцом мы стали полноценной семьей: пусть странной, но вполне счастливой.
Жизнь текла предсказуемо: утром я шел в школу, потом возвращался домой и обедал. Почти каждый день ходил к Мамо и Папо. Дед курил на крылечке, и я сидел и слушал его брюзжание: он ругал то политиков, то профсоюзы сталелитейщиков. Когда я научился читать, мать купила мне первую книгу – «Хулиган из космоса»[19]. Читать мне нравилось, решать математические задачки с Папо – тоже. Еще нравилось, как искренне и громко мать радуется любым моим успехам.
С матерью нас сближало многое: например, любовь к футболу. Я запоем читал каждую, даже самую крохотную заметку про Джо Монтану, лучшего квотербека всех времен; смотрел матчи, писал фанатские письма в «Фортинайнтез», а потом и в «Чифз», его новую команду. Мамо нашла в библиотеке книгу по футбольной стратегии, и мы соорудили из бумаги и монеток модель футбольного поля, где пенни были вместо защитников, а никели[20] и даймы[21] нападавшими.
Мать хотела, чтобы я не только знал правила игры – она стремилась научить меня тактике. На нашем бумажном поле мы разыгрывали различные комбинации: что будет, если форвард (блестящий никель) вдруг промахнется? Или что делать квотербеку (дайму), если все ресиверы (другие даймы) вне игры? Шахмат у нас не было, вместо них был футбол.
Как никто другой в нашей семье, мать хотела, чтобы мы умели общаться с людьми самого разного круга. Один из ее приятелей по имени Скотт был геем (она как-то обмолвилась, что он внезапно умер). Еще она заставила меня посмотреть фильм про Райана Уайта[22] мальчика, который в моем возрасте заразился СПИДом во время переливания крови, а потом затеял судебную тяжбу за право вернуться в школу. Каждый раз, когда я жаловался на учебу, мать напоминала мне про Уайта и говорила, какое это благо – получать образование. История Райана так ее поразила, что после смерти юноши в 1990 году она написала его матери письмо.
Мать всегда верила в святость образования. Сама она училась неплохо, но в колледж поступать не стала, потому что родила Линдси через несколько недель после выпускного. Потом она все-таки получила диплом медсестры. Пошла работать, когда мне было семь или восемь лет. Я, наверное, тоже внес свой вклад в ее обучение, я всегда послушно подставлял ей свои руки, когда она училась брать кровь из вены.
Порой мамин интерес к моей учебе превращался в настоящую одержимость. В третьем классе она помогала мне с одним научным проектом: подсказывала, как распланировать работу, как собрать материал и как его оформить. Вечером накануне сдачи проект выглядел как надо – криво слепленной бестолковой работой школьника. Я лег спать, рассчитывая сдать проект и с чистой совестью про него забыть. При некоторой доле везения я мог бы попасть в следующий этап конкурса. Однако утром выяснилось, что за ночь мать все переделала. Проект теперь выглядел так, будто к его созданию приложили руки художники и ученые. Судьи, конечно, пришли в восторг, но когда мне стали задавать вопросы, а ответить я не сумел (хотя как автор работы должен был знать все нюансы), они быстро поняли, в чем дело. Разумеется, в финал конкурса я не попал.
Этот случай научил меня, что надо самому делать свою работу, а еще дал понять, как трепетно мать относится к моим успехам. Ее безмерно радовало, когда я заканчивал читать одну книгу и просил другую. Все вокруг твердили, что моя мать – умнейший человек на свете. И я в это верил. Она и впрямь была очень умна.