Александр Андреев
ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ
РАССУДИТЕ НАС, ЛЮДИ
ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ
Дождь сгонял остатки снегов. Ломаные потоки, шипя и всхлипывая, стекали в овраги, в низины. Заморенная лошаденка в безысходной покорности месила свинцовую дорожную слякоть. Извозчик Мотя Тужеркин, рослый парень с простоватой, беспричинной ухмылкой, изредка покрикивал на лошадь без надежды изменить ее тихий, умирающий ход. Он шагал позади телеги; парусиновый плащ, напитанный влагой, задубенело коробился на нем и скрипел при ходьбе.
Рядом с извозчиком устало шел Владимир Николаевич Аребин; пыжиковая шапка обвисла от сырости, полы демисезонного пальто были подоткнуты под ремень, чтобы дать свободу шагу.
На возу, среди узлов и чемоданов, прикрытые брезентовым пологом, сидели жена Аребина Ольга, закутанная в шерстяной белый платок, и шестилетний сын Гриша. Утомленный тряской дорогой, пригретый теплом матери, мальчик все время дремал. Вот он вздрогнул, должно быть от сновидения, испуганно округлил глаза и захныкал. Мать тоже вздрогнула, оттянула со рта платок.
— Озяб?
— Скоро, папа?
Аребин боялся, что сын подхватит простуду, укрыл его одеялом, краем брезента, подмигнул: «Крепись, дружище!..»
— Ну, правда же! — произнесла Ольга сдержанно. — Едем, едем — и конца-краю нет…
Мотя Тужеркин весело утешил:
— Вот на венец взъедем, а оттуда до села рукой дотянешься…
Ольга взглянула через голову лошади на венец. Там, затмевая свет, сизой ледяной горой стояла рыхлая туча. От нее тянуло стужей, вязкой изморосью. Ольга испугалась: окунется подвода в сырую, удушливую мглу — день навсегда померкнет… Она крепче прижала к себе сына. На мужа смотреть избегала: было до боли жаль его, он все время старался улыбаться ей ободряюще, а выходило виновато, искательно. Ну, какой он председатель? Доверчивый как ребенок… Колхозники обхитрят и проведут его — и оглянуться не успеет. И что он знает, что может? Из деревни ушел мальчишкой… Ну ладно, у него, как он говорит, особые обязательства перед селом, партийный долг и прочее… Но у нее, у Ольги, нет ведь таких обязательств. Зачем же она потащилась за ним? Откуда у нее нашлось столько смелости — собралась и укатила! Захлестнуло что-то…
Последние дни перед сборами в дорогу Ольга испытывала неестественное возбуждение, девичью беспечность, как будто ей не тридцать лет, а семнадцать: написала просьбу о расчете, принужденно смеясь, попрощалась с сотрудниками. Подруги были поражены ее необдуманным шагом: тихая, милая, коренная москвичка — и вдруг!..
— Опомнитесь, Ольга Сергеевна!..
— Жены декабристов шли же за своими мужьями… — попробовала она отшутиться и тут же отчаянно растерялась: ведь декабристов угоняли на каторгу. А ее муж едет в деревню по доброй воле…
В большой городской комнате как-то особенно тепло и уютно, когда на дворе хлюпает непогода. Володя в этот час уже вернулся бы с работы. И она тоже. Возможно, они встретились бы, как это часто случалось, на Арбате, или на углу, у магазина, или у подъезда и вместе бы вошли в дом. Нюша уже накрыла стол… Пушистый котенок вспрыгнул Ольге на колени… Со своей половины пришел папа: к нему, врачу-гомеопату, являются пациенты с самыми разнообразными недугами, и он рассказывает про больных интересные и часто смешные истории…
Ничего этого теперь нет. Надо готовить себя к другой жизни… Вспомнилась песня, которую пела Нюша еще давно, когда Ольга была девочкой:
И, как тогда, в детстве, подступили слезы…
«Не привыкну, — тоскливо подумала Ольга, оглядывая окутанные серой тьмой поля. — Никогда не привыкну…»
А Мотя Тужеркин, словно нарочно, омрачал воображение своими россказнями:
— Запихнули наше село Соловцово — дальше некуда! Отрезали от всех коммуникаций и культурных центров — прозябайте!
Аребин рассердился:
— Что ты разболтался! Если оно такое плохое, твое Соловцово, зачем же ты вернулся?
Глубокомысленная суровость сковала широкое, в расплывчатых лиловых веснушках Мотино лицо с тяжелым подбородком, заросшим рыжей щетиной; из-под собачьего малахая глянули блеклые, как бы не набравшие синевы, доверчивые глаза.
— Кто его знает зачем! — Мотя ничуть не обиделся на грубоватый окрик Аребина. — У меня, Владимир Николаевич, за время службы в армии сильно поднялось гражданское самосознание. Я исполнял свой воинский долг за рубежами нашей державы. Ох, чисто живут немцы! Ну, куда там! Не нам чета. Что в домах, что на улицах — ни соринки, блестит все: так они все вылизывают. Пьяные не колобродят, как у нас, песни не горланят… Первое время все было в диковинку, конечно — чужая страна! Да и немочки попадались на удивление хорошенькие, аккуратные, как пышечки. Жаль только, что в солдатском распорядке дня времени на девушек отпущено маловато!..
А потом тоска взяла, давит и давит на душу — мочи нет! Куда ни взглянешь, торчат острые коньки под красной черепицей да памятники понатыканы во всех местах — все больше Вильгельму дер Гроссе… Последнее время я уж глаз не подымал: хожу, под ногами глазами шарю, будто потерял что. И злой стал, того гляди на людей кидаться начну. Все норовил вырваться оттуда, рапорта писал — не помогли. Вот-вот было на рискованный шаг решился: хотел разбить витрину в магазине. Думал, осудят и отправят наверняка. Но не решился: солдатская гордость не позволила… Потом уж и срок наступил… Распрощался я — и ту-ту домой…
По дороге один сослуживец затуманил мне мозги: с какой радости, говорит, ты, Матвей, попрешься в деревню, ты, говорит, теперь не того полета птица, чтоб в глухомани приземляться. По заграницам поездил, свет повидал, зачем, говорит, тебе соваться опять в эту дыру? Запрягут, говорит, тебя в колхозе, и будешь ишачить от зари до зари. Какое в этом удовольствие?
И в самом деле, чего это я не видал в колхозе, городов, что ли, мало на нашей земле?.. И попал я, Владимир Николаевич, в Ейск, что на Азовском море, чистенький такой городок, курортный…
Прибыл я туда вечером, переночевал на вокзале, а утром отправился в военкомат в полной ефрейторской, форме, предъявляю документы: желаю обосновать здесь место жительства, прошу направить на работу. А мне говорят: мест нет и чтобы я ехал домой, в деревню. Нет, шалишь, думаю… Переночевал опять на вокзале и на другой день — в райком комсомола. Секретарь долго на меня глядел, долго думал, потом улыбнулся и написал записку, послал по одному адресу.
Ладно, иду… Прочитали там записку и направили во двор к одноглазому старику. Тот обошел вокруг меня, точно я столб какой. Очень хорошо, говорит, что ты в полной воинской форме. «Лошадь запрягать умеешь?» — спрашивает. Лошадь, вернее — старая кляча, тоже кривая оказалась, с бельмом. Запряг я ее в фургон. Старик сует мне в руки сачок на длинном шесте и говорит: «Поезжай на базар, лови собак для мыловарни. Тебя собаки не будут бояться, ты в форме…»
Мать честная! Вот так должность! Однако деваться некуда. Взял я сачок, влез на фургон, поехал на своей кляче на базар за собаками. Они, собаки, и вправду видно, уважение имеют к военным: не боятся, подпускают к себе. А я их цап сачком — и в фургон. Восемь штук зауздал. Одна попалась жирная, на коротеньких ножках, как свинка, породистая, с медалями. Пихнул и ее в ящик. А тут, как на грех, объявилась хозяйка, такая же жирная, тоже на коротеньких ножках. Как она заголосит на весь базар: отдай! Народ сбежался, милиционер засвистел, женщина с кулаками на меня: живодер, кричит, шкурник, разбойник! Я скорее поворачиваю клячу — и домой. Женщина не отстает, честит на всю улицу почем зря! Ну, отдал я ей собачку… за полсотню…
А в это время огромный рыжий кобель вырвался из ящика — и на меня! Зарычал, как волк, шерсть на хребте дыбом, глаза кровавые, клыки наружу… Ну, думаю, конец моей жизни, разорвет зверь — и ходу! Кобель нагнал меня, схватил всеми клыками за ефрейторское галифе и содрал. Напрочь! Едва отбился…
Однако за первый улов мне премия. Поселили меня с одноглазым в сторожке… В субботу принарядился, одеколоном опрыскался и подался в клуб на танцы.
В зале духовой оркестр гремит, девушек много. Подойти-то к ним уж я умею… Пристукнул каблуками по-ефрейторски: битте, фройлен!.. Приглашаю одну — отказалась. Устала, говорит, хотя танцы только начались… Пристукнул каблуками перед второй — та с другим пошла. И третья уклонилась… Что такое? Никогда со мной такого конфуза не бывало!
Ну, согласилась одна, не из первых красавиц, конечно… Я ее спрашиваю: что, мол, у вас девушки стеснительные такие или танцевать не любят? Она засмеялась: «Нет, — говорит, — девушки танцевать любят, но с вами не хотят, от вас, — говорит, — за версту псиной несет: все знают, что вы на базаре собак ловите…»
Как она мне это сказала, словно кипятком окатила: стою я посреди зала и ничего не вижу, свет затмило. Возненавидел я себя! Неужели, думаю, собак гонять лучше, чем хлеб сеять? И вот приехал домой…
Аребин усмехнулся, выслушав Мотину исповедь.
— Выходит, Матвей, собаки загнали тебя домой?
Мотя радостно хохотнул, обнажая два ряда плотных и желтоватых, словно кукурузные зерна, зубов.
— Выходит, они, Владимир Николаевич, чтоб им пропасть, чертям клыкастым! Я и вправду, наверно, псиным духом пропитался насквозь: все собаки с подозрением обнюхивают меня. А вот эта не отстает ни на шаг.
Впереди лошади трусила собачонка странной породы: коротенькая, с большой косматой мордой.
— Гибридный песик, должно, дворняга была обласкана псом благородных кровей…
Ольга грустно улыбнулась: забавный, простодушный парень, много, наверно, таких в этом углу…
С венца сквозь густую, сочащуюся влагой мглу расплывчато проступало большое село; оно, как бы отяжелев, продавило под собой землю и погрузилось в глубокую лощину, заслонившись со всех сторон голыми пологими возвышенностями. Лошадь, почуяв близость конюшни, шумно фыркнула, но шагу не прибавила, хотя дорога спадала под уклон, а только расслабленнее качалась в оглоблях, когда телегу швыряло на выбоинах.
— Но-но, шевелись! — прикрикнул Мотя на лошаденку и ободряюще улыбнулся Ольге. — Еще одна преграда, Козий овраг, и конец! Тридцать верст отмахали! После такой дорожки горячая печь — рай.
Ольга с горечью думала, глядя на село: «Вот оно, наше пристанище…» Ей казалось, что там холодно, как в колодце, там навечно осел туман, в котором можно задохнуться, и все скользкое и липкое от сырости… По спине побежали ознобные мурашки… Нет, жить тут она не сможет.
Уже сползли и плотно сомкнулись в Козьем овраге сумеречные тени; на дне еще лежал снег, под ним шипела и булькала полая вода. Лошадь всхрапнула и приостановилась, почуяв опасность.
Мотя, посуровев, выдернул из передка телеги кнут.
— Это место надо брать штурмом. Вы, Владимир Николаевич, хватайтесь за тяж и в случае чего приналягте что есть духу, а то засядем… — Хлестнув лошадь кнутом, он вдруг заорал на весь овраг: — Ну, ну, милая, пошел, пошел, пошел!!
Лошадь с неожиданной прытью рванулась вперед, увязла в снегу по самое брюхо, выпрыгнула; Аребин едва успел крикнуть жене: «Держи сына!» Телега рухнула вниз, с маху проскочила глубь, передок вздыбился, а задние колеса завязли в снегу и грязи. У кобылки не хватило мочи выдернуть их. Она остановилась вздрагивая; мокрые бока вздымались и опускались, как мехи, от них валил пар.
— Ну что? — спросил Аребин.
— Вот черт, засосало! Ничего, выберемся, здесь ночевать не останемся…
Обнимая сына, Ольга со страхом посмотрела на мужа.
Именно в этот момент Аребин услышал вновь тот строгий, почти беспощадный вопрос: «Сможете ли вы, товарищ Аребин, посланец партии, столицы, за два-три года вывести колхоз на уровень передовых? Вам достанется хозяйство далеко не на высоте… Подумайте и скажите. А мы в зависимости от вашего ответа примем решение…»
В наступившей тишине Аребин услышал учащенные удары своего сердца. До отчаяния, до глухой тоски не хотелось ехать в колхоз. Но признаться в малодушии невозможно, постыдно. И мысли метались, отыскивая опору: «Два года — срок небольшой. Попробую…»
— Думаю… — глухо проговорил он и осекся: захотелось передохнуть. — Думаю, смогу…
Так решилась судьба.
Два часа назад Мотя Тужеркин остановил подводу у райкома.
Немолодая женщина осторожно пробиралась по тропке, держась близко к изгороди: боялась замарать новенькие резиновые боты.
— Привет, Варвара Семеновна! — крикнул Тужеркин.
Выбравшись на сухой «пятачок», женщина подняла синие удивленные глаза.
— Товарищ Аребин! Прибыли? — Она мельком взглянула на подводу. — Вы, оказывается, не один. О, и с маленьким! — Поспешно подступила к телеге. — Здравствуйте. Продрогли? — С укором покачала головой. — Зачем вы их привезли? Устроились бы сперва сами, а потом семью переправили…
Аребин рассмеялся так, словно сняться с места и прикатить сюда ему ничего не стоило.
— Птицы по весне как прилетают? Разве в одиночку? Вот и мы всей стаей.
Варвара Семеновна встретилась с глазами Ольги.
— В гостинице пожить придется первое время…
Аребин решительно перебил ее:
— Направляйте сразу на место.
— Тоже резонно, — согласилась Варвара Семеновна. — Пройдемте ненадолго ко мне.
Мотя Тужеркин крикнул им вслед:
— Товарищ Ершова, я их все равно к себе увезу! Наши они!..
На крыльце задержались. Аребин шутливо попросил:
— Позвольте доложить, товарищ Ершова: опыта у меня с воробьиный нос, о делах колхозных знаю, в сущности, по газетам, брошюрам, постановлениям. Направьте, если можно, в небольшое, не очень разваленное хозяйство. И вдруг я, собрав все свои силенки, обновлю его за два года…
Ершова не приняла шутки:
— С небольшими да с легкими хозяйствами и мы, товарищ Аребин, справились бы. Не стоило бы вас беспокоить… Сами к нам пожелали?
— Да. Если работать, так в знакомых местах: я из-за Суры.
— Поедете в «Гром революции», — сказала Ершова. — Не везет там с председателями. В эту зиму много молодняка погибло. Не углядели. — И неожиданно сорвалась с губ жалоба: — Разве за всем углядишь?.. Район большой, глуховатый. С кормами неважно… В «Гром революции» поехал Прохоров, председатель райисполкома, разбираться. Повстречаетесь с ним…
Мотя Тужеркин в последний раз затянулся дымом папиросы, вдавил в грязь окурок, потом вытащил из кармана плаща сдавленный ломоть хлеба, дал лошади, проверил, крепко ли держится дуга в гужах, толкнул ногой колесо.
— Да, тяжеловата тележка для такого конька…
— Я сойду, — поспешно сказала Ольга, высвобождаясь из-под брезента.
— Придется сойти, Оля. — Аребин помог жене слезть с телеги, затем снял Гришу.
Мотя опять закрутил над лошадью кнутом, опять натужно закричал. Кобыла как-то присела, оскалила зубы и вся подалась вперед, упала на колени, ткнувшись храпом в землю, выдернула воз из овражка и засеменила быстро-быстро, торопясь перевалить через горку. Мужчины, оскользаясь и крича, тянули воз за тяжи.
К Соловцову приближались в сумерки. Кое-где уже засветились огни. На одном дворе, длинном и приземистом, в белых пятнах известковой покраски, вместо кровли высились редкие ребра стропил. Другой был наполовину раскрыт. Человек вилами скидывал с конька солому. Донеслись причитания женщины. Аребин приостановился.
— Макариха голосит, — пояснил Мотя, тоже задерживаясь. — Должно, еще один телок ноги протянул…
Аребин решительно свернул с дороги. За ним, остановив лошадь, побрел и Мотя.
На дворе было сумрачно, пахнуло устоявшимся, плотным запахом навоза и прелой соломы. Аребин прошел по мощеному полу к тому месту, куда шлепались сверху охапки с крыши. Здесь было светлее. Возле стены на подстилке лежал, беспомощно вытянувшись, худенький теленок; у него жалостливо вздрагивало ухо и дергалась задняя нога, открытый глаз уже мертвенно застекленел. Возле него на корточках сидела женщина. При появлении Аребина причитания ее оборвались. Поднявшись, она двинулась навстречу, грузная, широколицая.
— Теленок что дите: разжуй да дай, тогда он будет сыт! — заговорила она сердито. — А с гнилой соломы долго ли протянешь! Своих-то телят мы в избах держим вместе с собой, а тут постой-ка на ветру да на морозе… Сил нет глядеть на такие безобразия!
Аребин внезапно ощутил ужасную, старческую усталость.
— Не в ту пору к нам попали, Владимир Николаевич, — пожалел Мотя, — рановато. Лета бы надо подождать…
Проезжая мимо старых ветел, рассаженных вдоль дороги, Тужеркин встрепенулся, дернул Аребина за рукав и по-мальчишески взвизгнул, задирая голову:
— Глядите, глядите! Заявились дружки залетные, черти горластые! Грачи! На старые гнезда. Открыли сражение за место жительства. Слышите?
В ветвях, несмотря на поздний час, плескали крыльями и вскрикивали невидимые в сумерках птицы. От рассерженного грачиного рокотания, от всплесков крыльев веяло детством… «Грачи-то совьют себе гнезда: ветвей много, — а вот нам как удастся?..» Горькая и жалостливая мысль эта вызвала в Аребине досаду. Он даже в темноте ощутил на себе укоризненно-скорбный взгляд жены. «Устала, — с нежностью подумал он. — Такая дорожка и вола укатает…»
— В правление заглянем, Владимир Николаевич?
— Ну, а куда же?