— Да уж вестимо! — коротко хихикнул игумен.
— А поёт хор псалом о сотворении мира, прославляем премудрость Божию: «Благослови душе моя, Господи! Благослови еси, Господи! Господи, Боже мой, возвеличился еси зело, все премудростию сотворил еси. Дивна дела Твои Господи! Слава Ти, Господи, сотворившему вся!»
Спасский игумен осторожно потёр перстом широкую переносицу, поднял глаза и не скрыл под жёсткими усами простодушной улыбки.
— Зело памятлив и научен, сын мой! Да тебя и сейчас не зазорно видеть в попех! Давно ты в храме родителю помогой? А сколь те годков?
— С отроча в церкви. А лета мои — восемнадцать.
— Изрядно! Во-о-от! От добра корня — доброе древо растёт и цветёт. Так ты нарядился в монастырь… Ведомо ли тебе, что иноческая жизнь, монашество — удел немногих. Ты всецело отдаёшь себя служению Богу. Помни: свет инокам — ангелы, свет мирянам — иноки. И ещё помни слова Нила Росанского, тот сказывал: «Монах есть ангел, дело же его есть милость, мир и жертва хваления». Ты воньми, Иван, возьмёшь на себя добровольное мученичество, самоотречение, жизнь вдали от мира… Вот что советую: иди и паки и паки обмышляй ещё, попугай себя монашеством, чтобы после не хулил меня и не травил свою душу — никто тебя силком за монастырскую ограду не тянет. А ежели укрепишься в желании принять постриг — приходи, отправлю тебя на послушание в Введенский, там потруднее во всём, чем у меня…
— Я и помышлял о Введенском! — не сдержался Иваша.
— Похвально!
Афанасий встал из-за стола и явил милость: проводил до выходных дверей. Легонько приобнял парня за плечи, признался со вздохом:
— Веселю себя душой, но и плачу…
— Что так? — растерялся Иваша.
Игумен потупил глаза.
— После, когда состаришься — поймешь…
Иваша вышел из монастыря с недоумением: о чём это игумен?
Он поднимался от Сороки к тем же Кузнечным воротам крепости. Слева весёлым перезвоном наковален переговаривалось с десяток закопчённых кузниц. В тёмной глубине их, за дверными распахами, то гасли, то вспыхивали огненные зраки, дергались красные потные лица, оголённые руки, кожаные рукавицы…
Может, этот азартный, такой разнобойный и весёлый перезвон в кузницах и поднял Ивашу. А, может, высокое солнце, что дохнуло теплом. В нём поднялось что-то даже и озорное. А! Скоро в затвор монастырский, пока же, детинушка, твоя воля, твоя винушка! До вины Иваша не додумался, а вот налетной охотке потачку дал.
Отца у площадной коновязи не оказалось, Гнедко стоял в ленивой дрёме — нежил свои полные боки на щедром солнышке, косился на шумных воробьёв, что путались под ногами. Иваша сыпанул коню овсеца в торбу и оглядел площадь. Базар кончался, расторговались, однако, не все и потому крику-гомону ещё хватало.
Прислушался, различал призывные голоса:
— Подходи-и… Пышки горячие!
— Пироги с вязигой!
Мордвин-бортник уверял прохожих возле своих кадушек:
— Да ты понюхай медку мово — с понюху сыт будешь!
От ворот Николаевского монастыря неслось:
— Калачи, калачи из горячей печи!
Ложечник, весь обвешанный расписными ложками, с утра-то уже охрип от крику и теперь надрывался:
— Ложки точёные-золочёные. Рот не дерут — все их берут!
«Ой не все… — пожалел ложкаря Иваша. — Коль скоро ты с Нижнего базара, из щепного ряда сюда наверх притопал…»
Обрадовался старому знакомому. Почти у самых ворот Введенского бахвалился Прошка Шубин, сбитенщик. Охотников пить в конце базара не находилось, и постояли, поболтали друг с другом.
— Наш красносел всегда весел! — хитровато щурил свой серенький глаз Прошка. — Давай я тебе налью сбитню, так просто. Из остатков. Остатки — сладки…
— Я заплачу!
Заплатил, простился с парнишкой и пошёл искать пироги с визигой: любил, когда на зубах хрумтела крошеная спинная хрящевина из стерлядей.
Сыскались пироги, купил пару. Завернутые в чистый капустный лист, они еще ласково грели пальцы.
Пошёл к Гнедку. Вслед неслось зазывное Прошки:
«Что в миру соблазнов-то всяких!» — вдруг ужаснулся Иваша, дожевывая пирог. Он упал на солому в передке телеги, да так молча, пластом и пролежал до прихода отца.
— Что-о с тобой… — потревожился Фёдор Степанович, дотрагиваясь до плеча сына.
— Душа моя над бездной соблазнов человечьих мучилась, стало так-то не по себе… — глухо отозвался Иваша и тихо заплакал.
Больше родитель до самого дома не тревожил своего старшего.
Провожая в монастырь, хоша и грешно, но крадучись, оплакала мать сына — он навсегда уходил, отрешался от родителей и от всего мирского.
Угрюмо молчал всю дорогу отец, пока отвозил свое чадо в Арзамас, и только перед самым уж расставанием не сдержался, неловко, судорожно, крепко прижал к себе и повлажнел глазами.
Не сразу послушник удостоился облачиться в суровые одежды монаха.
Не скоро, но настал день желанного пострижения.
Обряд свершили во время литургии. Перед началом — малый звон. Его тихого, послушного старец привёл в храм. Стали посредине, поклонились, подошли к настоятелю Тихону и приняли благословение. Положили три земных поклона у царских врат, приложились к иконам, снова склонились в земном поклоне противу царских врат… Вернулись в притвор церкви, где Иваша снял верхнюю мирскую одежду, сапоги, облачился во власяницу и там стоял начало литургии.
После пения монахами обычных антифонов[11] и малого входа, после пения дневных тропарей братия дружно подняла голосами тропарь восьмого гласа… В это время все монахи вышли в притвор и вернулись в храм вместе с Ивашей, который в одной власянице, неопоясанный, босой, с непокрытой головой, сложив на груди руки, шёл позади всех между своим старцем и священником.
При самом входе в церковь его встретил Тихон в облачении, с крестом в руках и возгласил:
— Христос невидимо присутствует здесь, призывая, спрашивает: «Кто хочет идти за Мною?»
Иваша знал, что ответить:
— «Вот я, Господи, хочу идти за Тобою и желаю исполнить Твою волю, но позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего и проститься с домашними моими…»
Игумен объявил:
— «Христос, призывая, повелевает: предоставить мертвым погребать своих мертвецов, а ты иди за Мною, благовествуя Царство Божие, ибо, никто, возложивший свою руку на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для царства Божия».
И опять Иваша вспомнил что сказать:
— «Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое воздать Тебе обеты мои пред всем народом Твоим, Ты же, Боже, поспеши на помощь мне и прими меня, как жертву непорочную, с любовью приносящуюся Тебе».
Еще возглашал Тихон и опять заученно отзывался постригаемый:
— «Твой я, Господи, спаси меня и ради имени твоего води меня и управляй мною, а я, всякий день исполняя обеты мои, буду вечно воспевать Твое имя».
… Пошёл игумен к алтарю, братия запела тропарь. Иваша дошёл с Тихоном до царских врат, трижды распростёрся перед ними. Лежал лицом вниз, втайне молясь о прощении грехов и о принятии в число кающихся.
А рядом уже всё приготовлено для его пострига…
Опять говорил Тихон добрые слова, затем склонился над лежащим Ивашей, взял его за правую руку и поднял.
Начались долгие вопрошения:
— «Зачем пришел ты, брат, припадая перед святым жертвенником и перед этим Христовым воинством?»
Поклонился ищущий ангельского чина.
— «Желаю подвижнической жизни, святой отец».
— «Желаешь ли ты удостоитися ангельского образа и присоединиться к числу монашествующих»?
— «Желаю, с Божьей помощью, святой отец».
И ещё десять раз обращался Тихон к испытуемому и на всё получал твёрдый ответ.
Затем началось долгое наставление, которое игумен читал Иваше, после чего возложил ему на голову святую книгу — молился, просил Господа оградить последовавшего за ним от дьявольской силы.
Иваша старательно слушал Тихона. Но были мгновения — они ему казались долгими, когда голос иеромонаха вдруг затихал, почти не слышался. И в ладанной пахучей тишине всей душой своей он ощущал особую наполненность храма святостью. В страхе и трепете, вроде бы не глядя по сторонам, встречал он ответные взгляды живых иконных ликов, ободряющую ласку больших глаз Богородицы и ее Сына. Он, давно-давно привыкший к церковным службам, посвященный в таинства этих служб, сейчас полнился особой высшей радостью своего общения с Богом, который явно пребывал в монастырском храме и благословлял обряд его пострижения…
Дьякон положил на Евангелие ножницы, Тихон опять обратился к Богу о приеме «раба твоего Исаакия»… «оставившего мирские страсти и себя и принесшего Тебе, Владыке, живую и угодную Тебе жертву…»
Игумен простёр руку к Евангелию и заговорил особенно мягко:
— «Вот Христос невидимо стоит здесь! Смотри, чадо, ибо тебя никто не принуждает к монашеской жизни, смотри, как ты добровольно принимаешь обручение великого ангельского образа».
— Да, святой отец, своею охотою!
Тихон трижды брал ножницы с Евангелия и бросал их на пол со словами:
— Возьми ножницы и подай их мне!
Трижды поднимал постригаемый их, целуя руку игумена. Когда Тихон последний раз принял ножницы, то произнес:
— «Вот ты принимаешь их из руки Христовой, смотри к Кому ты приступаешь, Кому обещаешься и от Кого и от чего отрекаешься. Благословен Бог, желающий, чтобы все люди спаслись и достигли познания истины. Благословен Он во веки веков!»
— Аминь! — пропела братия.
Игумен крестообразно постриг волосы на голове и дал Иваше новое имя.
Торжественно заканчивал обряд Тихон:
— Брат наш Исаакий постригает волосы головы своей в знак отречения от мира, от всего мирского, отличной воли и от всех плотских влечений — во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Воззовем все о нем: «Господи, помилуй!»
Братия трижды стройно пропела «Господи, помилуй».
Исаакию с благословением передали монашеские одежды. Облачился он в рясу, опоясался кожаным ремнем, закрепил на себе мантию, на голову ему воздели клобук, он обул сандалии, вручили ему чётки, ручной крест. И наконец подали в руки зажжённую свечу, и опять игумен говорил, твердел голосом:
— Возьми, брат Исаакий, эту свечу, что отныне своею чистотою, добродетельною жизнию и благонравием ты должен быть светом для мира, как сказал Господь: «Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного»…
Выходили из монастырской церкви, старец Варлаам — духовный отец новоявленного монаха, тихонько объявил:
— На пять дней ты, брат, свободен от всех дел в обители, но будешь пребывать и в храме, в молитве.
— Исполню! — готовно ответил Исаакий и тут же увидел отца. Не знал, что Фёдор Степанович наблюдал обряд пострижения сына. Родитель увлёк за ворота монастыря. У ограды в чёрной, запорошенной снегом шубе стояла мать.
Агафья кинулась на грудь сына — молодого монаха.
— Ангел мой! — и заплакала.
Родитель мягко отстранил её от Исаакия.
— Жено — ребро ты моё любимое, пазушное. Богу сын отдан, радуйся! Ну, а ты, Исаакий, прохождай иноческий искус…
… Он лег рано в своей прохладной келье. А до этого долго сидел впотьмах, перебирал в руках чётки, вспоминал, что говорил Тихон, когда передавал их ему:
— Прими, брате, меч духовный, иже есть глагол Божий, его же нося во устах твоих, уме же и сердце, глаголи непрестанно: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного».
Главная площадь города затихала поздно. Слабо, но донесся с улицы смех, резкие голоса и опять рыкающий басистый смех… «О чём это они там?» — недоумевал Исаакий. Как-то не принималось, что в этот день, в этот вот вечер кто-то со стороны может так громко, вызывно смеяться. Ну, люди!
А день был февраля шестой года от Рождества Христова 1689-й.[12]
Исаакию ещё не исполнилось и девятнадцати лет.[13]
Глава вторая