— Нет… Впрочем, что-то припоминаю… Это была репетиция в комнате, а почему не было кинопроб — не знаю… Хотя потом, читая вашу книгу, где вы пишете, что хотели играть Гамлета, — посмеялся. Забавно, дружочек, вы это написали: очень наивно браться женщине за эту роль.
Я не спорю… Продолжаю спрашивать:
— А как вы относитесь к своему Гамлету?
— Тогда этой роли были отданы не только силы и опыт, но и кусок жизни. Отданы трепетно, с сердцем, душою. Извините, что банальные слова говорю, но это так и есть. Когда фильм был уже снят, то казалось, что можно было сделать лучше, тоньше… Но я был в работе предоставлен самому себе. Режиссер с самого начала сказал, что хочет выявить мою индивидуальность, поэтому разрешил мне делать, что хочу. Жена меня успокаивала: «У тебя помощник хороший». — «Кто?!» — «Шекспир»… Однако драматургия — это метафизическая основа, а мне был, конечно, нужен критический взгляд со стороны. Но я сделал то, что я мог сделать на том отрезке моей жизни. И потом — я сыграл Гамлета в том возрасте, в каком его нужно играть. Лоуренс Оливье спросил меня (это было в 66-м году): «Сколько вам лет?» — «42 года». — «О, успел. Повезло! Потом сердце не выдерживает такой нагрузки»…
Сколько лет шекспировскому Гамлету? В пьесе возраст прямо не указан… Но роль была написана для актера Гаррика — полноватого и в то время уже пятидесятилетнего человека. «Наш сын тучный и страдает одышкой», — говорит про Гамлета Клавдий.
В те времена закон театра требовал непрерывности времени в драме (а это предполагало совершенно другую сценическую условность). Пьеса не была разделена на акты. У Шекспира, например, нет прямого ответа на вопрос, сколько реального времени проходит с момента появления Тени до смерти самого Гамлета. Можно только догадываться, что, видимо, около десяти лет: в начале пьесы Гамлет — студент Виттенбергского университета, а в конце пьесы могильщик говорит, что принцу сейчас ровно тридцать.
Бернард Шоу где-то сказал, что актер, играющий Гамлета, не знает неуспеха… И все же мне кажется, что по-настоящему успеха в этой роли актер может добиться только после тридцати лет. Нужен опыт — профессиональный и житейский… Гамлет — роль необычайной трудности. Она вмещает в себя все человеческие чувства: любовь, ненависть, нежность, злобу, отчаяние, скорбь, разочарование — и все на полном пределе выразительных средств при быстрой смене настроений. Актер, играющий эту роль, должен быть личностью — отличаться не только умом, талантом, добротой, но и силой, мужеством, а главное — чувством трагического…
О фильме Козинцева «Гамлет» было написано много — и у нас, и за рубежом. Этот фильм увидел весь мир… Однако, по-моему, сейчас настало время кинематографу снова взяться за эту пьесу — с трагическим ощущением сегодняшнего дня, с ощущением надвигающейся неизбежной опасности… Потому что сила шекспировского «Гамлета» не в фабульном переплетении судеб, а в той философской, нравственной насыщенности, которую надо вложить в уста шекспировских героев, используя их репутацию давно известных имен для передачи собственных мыслей о проблемах сегодняшнего времени.
Конечно, можно переместить шекспировских героев в сегодняшний день буквально, как, например, это сделал западногерманский режиссер Хельмут Кейтпер в фильме «Дальше — тишина…». В театре одно время было модно играть пьесу «Розенкранц и Гильденстерн — мертвы». Но «Гамлет», на мой взгляд, настолько совершенная пьеса, что точно найденное решение будет отвечать на вопросы каждого сменяющегося десятилетия…
Гамлет Смоктуновского возник в начале шестидесятых годов. Это время — особое… Время больших ожиданий. Появились новые имена в искусстве и науке. Театр проснулся от долгой спячки академического, импозантного зрелища. Кино стало искать новые рамки выразительных средств. В общественной жизни после XX съезда партии изменился социальный климат. Время поставило перед людьми вопросы, корни которых уходили в нашу историю…
Гамлет Смоктуновского в первую очередь был человеком добрым, всепрощающим…
— Иннокентий Михайлович, вы давно видели своего «Гамлета»?
— Последний раз — лет пять назад.
— И что? Другое ощущение, чем после премьеры?
— Не помню… Так и напишите, Алла, — не помню… После премьеры из ста процентов девяносто семь говорили мне, какой я замечательный актер и как я это гениально играю.
— И вы соглашались с такой оценкой?
— Да, это хорошая актерская работа. За исключением некоторых сцен… А есть просто прекрасные: сцена с флейтой, например, или разговор с артистами, встреча с Розенкранцем и Гильденстерном. У меня в этой роли хорошая пластика, я хорошо двигаюсь. Сразу видно — это гибкий человек…
Порой я думаю: а разве можно так хвалить свою работу? Ведь это нескромно… Но иногда наша актерская «скромность» в оценке своих работ — почти по анекдоту: «Как вы прекрасно выглядите! — Да что вы, это вам показалось, я не выспалась, глаза красные, опухли» и т. д. Или: «Какое на вас красивое платье! — Да что вы, это старое платье, валялось, валялось в шкафу, все по швам лезет…»
Ведь ликовал же Пушкин, написав «Бориса Годунова»: «Ай да Пушкин!..» Правда, наедине с самим собой…
А с другой стороны, кто, как не сам художник, может оценить свою работу в целом, сравнивая благие намерения — изначальный замысел — с тем результатом, который в силу неких причин оказался не таким, каким был задуман…
Только мудрый может узнать мудрого.
Только тот, кто занимается бумажной пряжей,
Может сказать, какого качества и что стоит моток ее…
Мой знакомый краснодеревщик очень хорошо знает, когда он сделал хороший шкаф, а когда — плохой. Если у него под рукой плохой материал, он может «пустить пыль в глаза» и убедить заказчика, что сделано прекрасно. Но сам-то он в душе знает, чего стоит эта его работа, и с другим знакомым краснодеревщиком посмеется над наивностью заказчика. Только вдвоем они и могут всласть поговорить о достоинствах сделанного шкафа, пусть даже другого мастера, потому что они видят, как тот искусно обошел или выявил сучок дерева, и как искусно зашлифовал щель, и как мастерски повел к тому или иному решению…
Почему же, слушая оценки моего знакомого своей или чужой работы, я не удивляюсь превосходным степеням, а когда мой товарищ по работе, причем тот, которого я считаю Мастером, говорит: «Вы бы посмотрели эту мою работу, Алла, >ам, правда, эпизод, но это произведение искусства, это изучать в школе надо…» — то во мне, хоть и понимаю, что, наверное, так и есть — изучать надо, — невольно звучит мещанский голос: «Как же так можно о себе!..»
Можно.
— Иннокентий Михайлович, как по-вашему — что такое талант?
— Не знаю… Может быть, это повышенная трудоспособность. Концентрация всех человеческих возможностей. Даже если делаешь сложные вещи — в результате видимая легкость. Нужно, чтобы легко работалось.
— Вам — легко?
— Нет, начало всегда трудное, но когда вошел в работу — то уже легко.
— Вы считаете себя гением?
— Гениальность проверяется временем… А я способный человек — не более. Я работяга, ломовая лошадь. Я ведь очень много работаю…
— Какие роли в кино больше всего цените?
— По масштабу и глубине литературы — Гамлета, наверное, а по актерским выразительным средствам — Моисея Моисеевича в «Степи», например, Циолковского в «Укрощении огня», врача-психиатра в «Уникуме»… Вы удивляетесь, почему я считаю себя лидером? Но, Алла, дорогая, а вы можете мне назвать какого-нибудь актера, у которого за плечами Мышкин, царь Федор, Иванов, Иудушка Головлев, Гамлет… Хотя бы просто по масштабу ролей?
— Нет, нет — вы правы…
Я часто слышу со стороны слова «феномен Смоктуновского». Или когда актер к тридцати годам теряет надежду выбиться — его обычно утешают: «Ты посмотри — сам Смоктуновский появился только после тридцати!»
Как он «появился»?
Иннокентий Михайлович не заканчивал ни одной театральной школы. Но когда действительно «он появился после тридцати» — за плечами у него было несколько театров и множество ролей…
Когда началась война, ему было 16 лет. Он учился в восьмом классе. Отец ушел на фронт, пришлось идти работать, чтобы поддержать многочисленную семью: мать, двух братьев и трех сестер. Перепробовал несколько профессий, учился даже на киномеханика, но только потому, что там платили стипендию, а когда исполнилось 18 лет — пошел в военное училище, откуда почти сразу на фронт. Бежал из плена, попал в партизанский отряд, который соединился с частями Красной армии, и очутился опять на передовой. Дошел до Берлина. После войны собрался было поступать в технологический, но приятель уговорил поступать в театральную студию при Красноярском театре. Поступил. Проучился около года. Времена были сложные… Бывших пленных арестовывали и ссылали в лагеря. И Иннокентий Михайлович, не закончив учебу в студии, по найму стал работать в Норильском театре. Там актеры были разные — и вольные, и попавшие туда далеко не по собственному желанию, как, например, Георгий Степанович Жженов, с которым Иннокентия Михайловича связывала многолетняя дружба.
В 51-м году жестокий авитаминоз погнал Смоктуновского на юг, там он стал работать в русском театре драмы в Махачкале, где за один год «успел испечь пять основных ролей», как напишет впоследствии Иннокентий Михайлович в своей книге «Время добрых надежд», вышедшей в издательстве «Искусство» в 1979 году, «не принесших мне, однако, ни радости, ни истинного профессионального опыта, ни даже обычного умения серьезно проанализировать мысли и действия образа».
Потом работал в театре Сталинграда. Опять много играл. И маленькие, и большие роли… Ничего не приносило радо-сти. Стал пить. Ссорился с коллегами по труппе: «Мы все что-то неинтересное делаем. Одни театральные пошлые штампы…»
— Иннокентий Михайлович, откуда у вас тогда появилось чувство неудовлетворенности в актерской профессии?
— Вы верно спросили, Алла, именно — чувство. Может быть, я тогда не очень понимал, что пришла другая манера игры, но хорошо это чувствовал. Мы ведь тогда смотрели много заграничных трофейных фильмов. Я помню, что меня поразил в «Президенте буров» Эмиль Янинкс. Поразила мощь простоты. Он вроде бы ничего не играл, а я думал: «Какой интересный человек! А как он живет?» И, уходя из сталинградского театра, после очередного скандала, я сказал своим коллегам: «Если обо мне не услышите через 5 лет, то уйду из актерской профессии». Это было в январе 55-го года, а в декабре 57-го — сыграл Мышкина.
Есть роли у актеров, точно попадающие ко времени. Правда, это бывает очень редко.
Мышкин Смоктуновского абсолютно вышел из Достоевского, был человеком прошлого века, но полностью отразил потребности времени в искусстве шестидесятых годов XX века.
Можно ли вернуть, реставрировать время? Если нет, то зачем играть классику, а не современные пьесы?
Говорят, чувства с веками мало изменились. Меняются, мол, только средства выражения их. Я этому мало верю. Мы не можем чувствовать как древние греки, не можем жить внутренней жизнью людей шекспировских времен. Изменились человеческая психика, поступки, идеалы, ритмы, реакции и, наконец, — само время.
Реставрировать время, наверное, невозможно, как невозможно войти дважды в одну и ту же воду в реке.
Но ничего не уходит безвозвратно. История и время растворяются у нас в крови, и «как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошлое тлеет…». Когда я сегодня читаю Достоевского, то в данный момент его герои мне ближе, чем, предположим, люди, с которыми я еду вместе в автобусе.
В какое-то время возникает интерес к Шекспиру, и все повально ставят и экранизируют «Гамлета» и «Лира»; затем — Достоевского или Чехова…
Важны идеи! А идеи, как известно, «носятся в воздухе», то есть их рождает конкретное время.
А что такое «время»? Вне социально-психологического аспекта? Физики говорят, что время — это вид протяжения. Масштаб индивидуален. Вы замечаете, как одни люди жалуются, что «время сейчас летит, ничего не успеваешь», а другие, наоборот, говорят о застойном характере времени. Знаю одно: если человека лишить восприятий извне, он вовсе потеряет представление о течении времени. Следовательно, чем большее количество сведений он поглощает в единицу времени, тем быстрее для данного человека течет время. Может быть, мы сами себя перегружаем ненужной информацией? Или топчемся на одном месте, пережевывая одну и ту же истину?
В 1969 году в соседних павильонах на «Мосфильме» снимались одновременно две чеховские пьесы: «Дядю Ваню» ставил Андрон Кончаловский, «Чайку» — Юлий Карасик. Смоктуновский играл дядю Ваню, а я — Аркадину. Каждый раз, опаздывая на спектакль и пробегая через соседний павильон, я наталкивалась на сидящего в кресле Иннокентия Михайловича в гриме и костюме дяди Вани: «Здравствуйте, Иннокентий Михайлович! Как дела?» — не столько заинтересованно, сколько вежливо спрашивала я, пробегая. «Всё ужасно, Алла. Сижу. Жду. Никто ничего не делает. Воротничок плохо сшит. Непрофессионализм. Режиссер ничего не понимает в Чехове…» Так продолжалось приблизительно месяц. Потом я уехала в Италию с «Дневными звездами» и «Шестым июля». В Италии я первый раз. Масса впечатлений. Города. Люди. Кино. Встречи. За неделю прожила несколько лет по насыщенности. Возвращаюсь. Опять съемки в «Чайке». Опять пробегаю мимо сидящего в той же позе Иннокентия Михайловича. На бегу: «Здравствуйте, Иннокентий Михайлович! Как дела?» И в ответ слышу: «Всё ужасно. Сижу. Жду. Никто ничего не понимает. Воротничок…» — «А помните, Иннокентий Михайлович, в японской поэзии: “В горах побывал лишь семь дней, а в мире тысяча лет пронеслась”?»
Этот ход — разного восприятия времени — я, кстати, предложила потом Ларисе Шепитько, когда снималась у нее и фильме «Ты и я». В фильме от меня уходит муж. Без объяснения. Уезжает неожиданно на Север, бросив все. Я не знаю об этом и в течение дня звоню ему из города и, естественно, не застаю. А у него, на Севере, в это время — в течение моего одного дня — проходит зима, наступает лето. Он работает. Кого-то спасает. Новые люди. Другое течение времени…
Многие зрители не были подготовлены к такому восприятию времени, не поняли нашего замысла, недоуменно пожимали плечами и спрашивали, почему это она ему звонит целый летний день — ведь у него уже там зима…
Без ощущения своего времени человек жить не может. Может быть, время — условие существования нашего «я»? Разрыв — смерть. Время — это состояние нашей души.
Говорят, что время — необратимо… Мы не можем физически вернуться в прошлое… Но что такое прошлое? То, что прошло? А что значит — прошло? Ведь для каждого человека в прошлом заложена непреходящая реальность настоящего, текущего мгновения. Иногда прошлое в определенном смысле даже реальнее, стабильнее, устойчивее настоящего. Настоящее скользит и уходит, как песок меж пальцев, и обретает свою материальную весомость лишь в воспоминаниях о нем. Или в воспроизведении. Искусство делает время обратимым.
В «Бесах» у Достоевского есть прекрасный диалог:
«Ставрогин…В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
Кириллов. Знаю. Это очень там верно, отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
Ставрогин. Куда же его спрячут?
Кириллов. Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме».
Время — идея. Очень верно. Ведь история — это еще не время. Это последовательный ряд событий.
Время — это ощущение себя в пространстве? Или это наше внутреннее «я», часть личности? Время нужно для того, чтобы человек ощущал себя личностью?
— Иннокентий Михайлович, как вы относитесь ко времени?
— Я по-прежнему чувствую себя двадцатипятилетним. Правда, последнее время стал почему-то уставать…
У Конфуция: «Время бежит? Бежите вы. Время стоит!»
В актерской профессии, особенно когда играешь классику, одно время наслаивается на другое. Актер живет как бы в двойном восприятии времени. А иногда в ролях происходит присвоение чужой биографии, чужого времени персонажа. Мне кажется, что такое перевоплощение в судьбу человека другого времени было у Иннокентия Михайловича Смоктуновского в князе Мышкине.
В Мышкине у Смоктуновского был как бы другой пульс, другой отсчет времени, чем у партнеров, игравших с ним рядом, хотя это были прекрасные актеры… Но когда на сцену БДТ в «Идиоте» выходил Смоктуновский, то время останавливалось — зал замирал, затаив дыхание. Мы, зрители, жили одновременно вместе с ним в двух временных и пространственных измерениях: время Достоевского и сиюминутное время соединялись, давая нам объем и растяжение. За один спектакль мы успевали прожить несколько жизней…
Но как понять время другого человека? В данном случае Достоевского? Через память, может быть. Память и время — две стороны одной медали. Мы рождаемся с заложенной в нас памятью? Генетической — да. Но память — это прежде всего понятие духовное. Это благо, самокультивируемое. Жизнь — отведенный человеку срок, за который он должен сформировать свой дух в соответствии со своим понятием о человеческом предназначении. Жизнь — это время. Человек за свою жизнь должен стремиться к осознанию своей нравственной природы, к познанию истины. Без памяти эти задачи неразрешимы. Память делает человека неудовлетворенным, дает возможность растягивать пространство, сопрягать себя с другими людьми и поступками.
В искусстве создается свой, условный поток времени, не зависимый от времени, существующего реально сейчас. И в этом нам помогают наша память, наше нравственное представление о добре и зле, наша способность выявлять сущность вещей.
— Иннокентий Михайлович, вы в своей книге пишете, что доброта и человечность Льва Николаевича Мышкина потом перешли и на Гамлета, и на Деточкина в «Берегись автомобиля», и на Илью Куликова в «Девяти днях одного года». Но, может быть, это ваша человеческая сущность полностью совпала с ролью Мышкина?
— Ну что вы, Алла, дорогая! Такого мучения в работе, такой трудности я и предположить не мог… У меня были только его глаза, как говорили вокруг. И у меня ничего не получалось. Моим партнерам надоело возиться со мной — шпыняли, смеялись в лицо, просили снять меня с роли. Говорили на репетициях: «Ну, больной, будешь работать?» или «А ты делай, как я!»… Но я не мог!
— А когда роль «пошла»?
— Я снимался тогда в «Ночном госте» на «Ленфильме». И как-то раз, проходя по коридору, увидел среди снующей толпы человека, который стоял и читал книгу. Я «увидел» его спиной. Остановился. Это было как шок — у меня стучало в висках. Я сразу не мог понять, что со мной. Оглянулся — и тогда-то и увидел его. Он просто стоял и читал, но он был в другом мире, в другой цивилизации. Божественно спокоен. Это был одутловатый человек, коротко стриженный. Серые глаза, тяжелый взгляд. К нему подошла какая-то женщина, что-то спросила. Он на нее так смотрел и так слушал, как должен был бы смотреть и слушать князь Мышкин. Потом я спросил эту женщину: кто этот человек, с которым она только что разговаривала? Она долго не могла сообразить, о ком это я, а потом чуть пренебрежительно: «А, этот идиот? Он — эпилептик. Снимается в массовке». И начала мне рассказывать его биографию, но это была биография князя Мышкина (а она не знала, что я репетирую эту роль). Оказывается, он был в лагерях 17 лет. (А князь Мышкин 24 года жил в горах.) Я не слышал, как он говорит, но на следующий день на репетиции заговорил другим голосом… А когда мы еще раз с ним встретились — я поразился, что и голос у него такой же, как я предположил. После этой встречи и роль пошла…
В 61-м году мы, первокурсники Щукинского училища, подрабатывали на съемках — снимались в массовых сценах фильма «Девять дней одного года». Я издалека смотрела на то, как бережно работает Михаил Ильич Ромм с актерами, тихо завидовала Тане Лавровой, что она снимается с такими замечательными актерами — Иннокентием Михайловичем Смоктуновским и Алексеем Владимировичем Баталовым. Поражалась их легкости, свободе, интеллигентности. Глядела, как они что-то со смехом обсуждают с режиссером, и думала: так общаться между собой могут только люди добрые, независимые и талантливые. Мои любовь и симпатия ко всем троим были столь велики, что, когда по ходу эпизода мы стайкой студентов влетели в «квартиру» Гусева, у меня не сходила с лица широкая, от всего сердца, улыбка. Наверное, из-за этой улыбки М.И. Ромм в следующем дубле вытащил меня на передний план… Потом, после выхода фильма на экраны, мы были все влюблены в Смоктуновского, смотрели по нескольку раз этот фильм и искали таких людей в жизни…
— Иннокентий Михайлович, вас сразу утвердили на роль в «Девяти днях одного года»?
— Нет, должен был играть Юрий Яковлев. Но он попал тогда в автомобильную катастрофу и не мог сниматься. На роль пробовали много актеров. Во-первых, нужен был интеллигентный человек, а с этим у нас не густо. И потом, Куликов — самовлюбленный, убаюканный успехом человек. Во мне все это отсутствовало.
— Почему же все-таки утвердили вас?
— Ромм помнил меня — я у него снимался в маленьком эпизоде в «Убийстве на улице Данте», и у него осталось впечатление, что я гибок. Он дал мне репетицию и пробу. На пробе хохотал — я делал все не то. Нужны были избалованность, божественный покой, моцартовский полет мыслей, уверенность в своих словах и поступках. Даже внешне — нужен был полный человек. Пробовали, например, Эльдара Рязанова на эту роль. Я сказал Ромму — я сделаю все, что вам нужно. Меня утвердили.
Понятия «интеллектуальный актер» и «интеллектуальное кино» у нас стали появляться в конце пятидесятых годов. Интеллект не только как средство познания жизни, а как принцип бытия, духовная сила бытия, главная идея. Нужны были другие выразительные средства, другой язык искусства, чтобы отразить эти поиски жизни.
М.И. Ромм в фильме «Девять дней одного года» был одним из первых, кто пытался разобраться в перестройке нашего сознания, в попытке анализировать возникновение качественно нового типа на экране — «интеллектуального героя».
Моя умная приятельница, узнав, что я пишу заметки о Смоктуновском, сказала, что я взялась за трудную тему — любое мое замечание будет восприниматься со скептической усмешкой: мол, а сама-то ты кто… А Иннокентий Михайлович после моих бесконечных вопросов и расспросов как-то сказал:
— Зачем вам это, Алла? Сравниваете с собой?
— Сравнивать нечего — много похожего, буду просто писать о вас. Но вот ка-а-ак напишу что-нибудь эдакое… за все ваши насмешки надо мной…
— А я не боюсь. Мне обязательно позвонят из редакции и спросят — печатать ли? Один актер однажды уже послал статью в газету с критическим разбором моей работы — не напечатали… А я подумал: «Ах, моська, знать, она сильна…»
— Нет, Иннокентий Михайлович, я лаять не посмею. Разве что буду подскуливать иногда…
Мы так часто — смешком — подтруниваем друг над другом, едучи в машине на съемку. Он всегда сидит затиснутый в угол за шофером на заднем сиденье — не знаю, что в этом: отсутствие всякой сановитости и позы или же садится в этот угол как на самое безопасное место? Тут же мысленно слышу голос Иннокентия Михайловича: «Как это вам, дружок, могло прийти такое в голову?» — это он говорит низким бархатным голосом, потом переходит на верхние регистры и быстро-быстро начинает объяснять, причем в этом мелком бисере никогда не можешь понять, что правда, что вы-
думано, что насмешка, а что истина. И еще — я не могу никак привыкнуть к перепадам его голоса. Вдруг в середине фразы какое-то слово неожиданно падает в пропасть — и долго тянется низкая бархатная гласная: «Заче-е-ем?..» Иногда, когда он хочет сказать какую-нибудь колкость, начинает низким полушепотом: «Вы такая гордая, Алла: подлетаю к вам с улыбкой после спектакля, а вы, чуть повернув голову, так надменно в ответ — «Здравствуйте…» — Вдруг переходит на фальцет и быстро заканчивает: — Как будто я — Демидова, а вы — Смоктуновский!» И вопросительно смотрит, смеется, довольный.
Эти голосовые перепады есть и в его ролях… Больше двадцати лет назад я видела Мышкина — Смоктуновского, но до сих пор слышу тогда меня поразивший голос в сцене с Рогожиным, после убийства Настасьи Филипповны, когда Мышкин, показывая на нож, спрашивает неожиданно высоким, детским, любопытным фальцетом: «Ты этим ножиком?..» Интонация, которая идет вразрез происходящему, есть в каждой роли у Смоктуновского, но это не штамп, а — своеобразие индивидуальности. Всегда к месту и необходимо.
И еще одна черта, которая есть, пожалуй, только у него одного. Когда говорит в роли — он д ы ш и т. В жизни у него — дыхание легкое, незаметное; в ролях — много выдохов, междометий, вздохов — и опять-таки это не штамп, а кажется, что по-другому нельзя. Я попробовала так дышать — не получилось, оказалось — очень трудно…
Иннокентий Михайлович говорит, что для него главное — это услышать, как персонаж, которого играешь, говорит, то есть то, что в старину в театре звалось «взять верный тон». Потом такие выражения, как «крепкий тон», «держать тон», «поднять тон» и т. д., стали синонимами дурного ремесла и вместо них в театре стали говорить: «поднять ритм», «упал ритм» и т. д., но суть не изменилась. Станиславский писал, что «крепкий тон» означает уверенное вживание в образ, виртуозное показывание верными и меткими мазками характерных черт духовного и внешнего образа. Другими словами — ясный, смелый и определенный рисунок роли.
А великий русский драматург А.Н.Островский в своих заметках «Об актерах по Сеченову» писал, что «тон есть импульс», то есть толчок к действию.
Когда речь идет о первом, бессознательном импульсе или скрытом творческом процессе, тогда мы это относим к области психологии искусства и разбор этих необходимейших актеру вопросов отдаем целиком ученым, подчас пугаясь самих научных терминов…
Как возникает первый импульс у актера, работающего над ролью? Импульс, нужный для образа? Из чего складывается и возникает сам образ? Как он передается через актера зрителю? Какие интереснейшие вопросы! И как на них хочется получить ответ.
Академик И.П. Павлов предполагал, что изучение того, как актер приспосабливает свое поведение соответственно поведению в роли, позволит понять механизм перестроек в нервной системе.
В науке выработано понятие о естественном эксперименте, то есть опыте, условия которого не нарушают естественного течения процесса. Работа актера, на мой взгляд, представляет собой естественный эксперимент для психологов.
Для сознательного овладения профессией актеру тоже бы хорошо разобраться в этих процессах.
Что раньше — курица или яйцо? Замысел или образ? Замысел или результат? Казалось бы, ответ напрашивается сам собой, а между тем в многочисленных исследованиях о природе творчества говорилось, что если художник способен рассказать о своем замысле, определить его смысл, то есть его осознать, то тем самым он или разрушает свое произведение, или слишком рационально подходит к искусству, а оно, дескать, все на бессознательном, на дословесном, на эмоциональном уровне. Еще не был определен термин «бессознательное», а это понятие уже ставили во главу угла, разбирая природу искусства.
Попробуйте вспомнить знакомого вам человека. Его образ всплывет перед вами, сначала вы его увидите внутренним зрением, вы его ощутите, а уж потом вам легче будет о нем рассказать.