Оригинал
Mutio alta, mutio poderosa e christianissima princesa, irmaa e prima, eu, Donna Catherinna, per graca de Deus Rainha de Portugal et dos Algarves, daquem et dalem Mar em Affriqua, senhora de Guinne et da conquista, navegacam, comertio de Ethiopia, Arabia, Persia et da Imdia, iffamte d’Alemanha, de Castela, de Liam, d’Araguam, das duas Cesilias, de Hierusalem etc., vos emvio muito saudar сото aquela que muito amo e prezo. Pela cartta que em XIX de dezembro passado m’escrevestes, emtemdy о desejo e affeicam que mostraes para о emtretimeto da amtigua paaz e amizade destas duas coroas e effecto do casamento do senhor Rey meu neto, о que eu de vossa partte tenho por muy certto por quamtas razoes para isso ha, as quaes todas vos obriguam muito a procurardes com as obras e corn todos os meyos possiveys que isto vaa sempre adiamte. E porque о que se ofereceo na Ilha da Madeira, obrigua a El Rey vosso filho fazer о aue Joao Pereira dira da partte do sehnor Rey meu netj, nam tenho aue dizer mais aue remeterme ao ditto embaxador ao que em ambas estas materias de minha partte vos disser. Muito alta, muito poderosa e christianissima princesa, irma e prima, Nosso Senhor aja sempre vossa pessoa e real estado em sua sancta guarda. Scripta e Almeirim a XVI de fevereiro de 1567.
Catherine Reine de Portugal, 17 février 1567.
[Энрике, кардинал-инфант, Екатерине Медичи 17 февраля 1567. Алмейрин]
Оригинал
Muito alta, muito poderosa e christianissima senhora, por muy certto tenho о que me vossa Alteza screve nesta sua cartta de XIX de dezembro, acerqua da boa vomtade do senhor Rey, seu filho, e sua, para entretimeto da amtigua paaz e amizade deste Reino e comclusam do casamento del Tey meu senhor. Por que assy he muy devido que se espere de Vossa Alteza por quamtas razoes para isso ha, as quaes devem ser muy presemtes a Vossa Alteza, para procurar que se faca о que El Rey meu senhor emvia pedir e о senhor Rey seu filho estaa obriguado fazer. Peco muito por merce a Vossa Alteza que pois tamto mostra desejar a comclusam deste casamemto, faca о que El Rey meu senhor de Vossa Alteza espera, сото Joam Pereira Damtas, embaxador del Rey, meu senhor, dira a Vossa Alteza de minha partte mais particularmente, cuja muy real pessoa Nosso Senhor guarde сото deseja. D’Almerim a XVII de fevereiro de 1567.
[Себастьян, король Португалии, Екатерине Медичи 30 октября 1567. Лиссабон]
Оригинал
Muito alta, muito poderosa e christianissima princesa, yrmaa e prima, eu, Dom Sebastiano, per graca de Deus Rey de Portugal e dos Algarves, daguem e dalem Mar em Afïriqua, senhor de Guine e da comquista, naveguacam, comercio de Ethiopia, Arabia, Persia et da India etc., vos emvio muito saudar сото aquela que muito prezo. Joam Pereira Dantas do meu comselho e meu embaxador me emviou pedir licemca para se vir, assi pelos muitos annos que ha me serve, сото рог quam comtrairos sam a sua saude os ares dessa terra e notavel periguo que correria se laa ficasse este ymvemo, pelo que lembrandome a obriguacam que tenho para folguar de lha comservar pelos servicos que me tem feitos e boa comta que de sy tern dado, ouve por bem de lhe dar a ditta licenca, e lhe screvo que se venha embora, e espero de mandar loguo outra pessoa que résida em seu luguar e faca as cousas de meu servico. Pareceo me dever vos dar conta disto para juntamente com isso vos pedir, сото peco, que pello dicto Joam Pereira me mamdeis muitas novas de vossa disposiciam que prazera a Nosso Senhor serem tam boas сото desejaes. Muito alta, muito poderosa e christianissima princesa, yrmaa e prima, Nosso Senhor aja sempre vossa pessoa e real estado em sua sancta guarda. Scripta em Lixboa a XXX d’octubro de 1567. Vosso boo yrmao e primo.
30 octob. 1567.
[Себастьян, король Португалии, Карлу IX 29 ноября 1572. Эвора]
Оригинал
Muito alto, muito poderoso e christianissimo principe, irmao e primo, eu, Dom Sebastiao, per graca de Deus Rey de Portugal e dos Algarves, daquem e dalem Mar em Affrica, senhor de Guine e da conquista, naveguacao e dalem Mar em Affrica, senhor de Guine e da conquista, naveguacao e comercio da Ethiopia, Arabia, Persia e India etc., vos emvyo muito saudar сото aquele que muito amo e prezo. Sao tao dividos a vosso grande mereccimento todos os louvores que se vos podem dar, pela sancta e honrrosa determinacao que Tomastes e execuccao delà contra os luteranos, imiguos de nossa sancta fe e reveis a vossa coroa, que inda que nao ouvera as muitas razoes do amor parentesco e amizande, que antre nos ha, pera vos mandar visitar em todas as ocasioes que о requerese, сото о sempre fiz, bastava о muito que fizestes, о que oje em dia fazeis, e о que se espera que ao diante ponhaes em effeito por servico de Nosso Senhor, conservacao da fe e de vossos Reynos, extirpacao das heregias deles, credito e ruputacao vossa. Pera me aver por muy obrigado a hu tall Rey e irmao, que se ja nao rivera о nome de christianissimo, о pudera novamente merecer aguora pera sy e pera todos os Reys, seus s obcessores, pelo que alem dos parabes que loguo vos mandey dar per Joham Guomez da Silva do meu conselho que em vossa corte reside, me pareceo tomar a fazer со vosco este officio, tao divido a nos ambos, pello novo inviado que ora a ysso mando, que he Dom Diniz Dalemcastro, comendador mor da ordem de nosso senhor Jhesus Christo, meu muito amado sobrinho, que vos esta dara, pessoa de que por suas calidades muito confio, e a que vos peco muito afectuosamente deis inteiro credito em tudo о que vos de minha parte disser. Muito alto, muito poderoso e christianissimo principe, irmao e primo, Nosso Senhor aja sempre vossa real pessoa e estado em sua sancta guarda. Escripta em Evora a XXIX de novembro de MDLXXII.
Варфоломеевская ночь и перспективы англо-французского союза
Брак Маргариты Валуа и Генриха Наваррского был не единственным союзом, пострадавшим в результате резни, учиненной католиками в ночь св. Варфоломея. Это событие существенным образом повлияло на развитие англофранцузских отношений и планы предполагаемого брака между Елизаветой I и одним из принцев дома Валуа, вынашивавшиеся в течение многих лет Екатериной Медичи.
В 70-е годы XVI в. протестантская Англия и католическая Франция, старые соперники на международной арене, вновь ощутили насущную потребность в сближении, возникавшую всякий раз, когда на континенте слишком усиливалась позиция Испании. Антигабсбургские интересы были единственной основой, на которой могли сплотиться две державы. Когда в 60-е годы в Нидерландах началось национально-освободительное движение, а испанцы ввели туда армию, Екатерина Медичи усмотрела в этом опасность, поскольку присутствие значительного испанского контингента не только ограничивало французское влияние в Нидерландах, но и подогревало амбиции партии Гизов, оппозиционной дому Валуа в самой Франции. В этих обстоятельствах протестантская Англия, негласно поддерживавшая мятежников-кальвинистов, с точки зрения королевы-матери могла послужить сдерживающим фактором для испанской экспансии. Те же соображения поддержания баланса сил на континенте подталкивали и Англию к союзу с католической Францией.
Идея англо-французского альянса нашла воплощение в переговорах о браке между братом Карла IX герцогом Анжуйским и Елизаветой I, начавшихся по инициативе Екатерины Медичи. В 1571 г. ее личный представитель Г. Кавальканти, прибыв в Лондон, провел секретные консультации с У. Берли и другими членами Тайного совета об условиях, на которых могла бы совершиться подобная сделка. Переговоры были трудными, поскольку ни один из предполагаемых супругов не собирался в действительности вступать в этот брак, а следовательно, и идти на уступки в главном вопросе, который предстояло урегулировать, — конфессиональном. Герцог Анжуйский не намеревался отрекаться от католической веры, а Елизавета не соглашалась допустить даже частного отправления католического культа ее консортом. Но, несмотря на то что на этот раз достичь соглашения не удалось, обе стороны считали сам ход переговорного процесса чрезвычайно плодотворным, поскольку в результате его в апреле 1572 г. Франция и Англия подписали в Блуа договор об оборонительном союзе и взаимопомощи.
Чтобы закрепить достигнутый успех и продолжить диалог, Екатерина Медичи предложила Елизавете новую брачную партию, своего младшего сына, герцога Алансонского, специальный посол которого Ла Моль прибыл в Лондон и начал вести галантные ухаживания за английской королевой от имени своего господина; за ними последовал обмен письмами между Елизаветой и герцогом, изображавшим пылкую страсть. Однако их «роман» в письмах оказался внезапно прерван событием, заставившим содрогнуться весь протестантский мир, — массовым избиением гугенотов в Варфоломеевскую ночь.
Известия о трагических событиях во Франции достигли Англии 29 августа. По сообщению испанского посла де Гуары, два курьера — английский и французский — прибыли из Парижа и, минуя столицу, отправились ко двору, который находился в летней поездке по стране, но Лондон недолго пребывал в неведении благодаря толпам эмигрантов, начавших прибывать в Англию. Они, по словам испанца, принесли вести о «невероятном событии, случившемся в Париже. Восемь тысяч гугенотов были преданы смерти, вся их секта вместе с человеком, которого они называют королем Наваррским, принцем Конде и адмиралом Франции, а также все значительные персоны, собравшиеся на брачном пиру Наваррца»[84]. Как мы видим, первоначальная информация была неточна, и к жертвам были причислены уцелевшие политические фигуры. Все ждали официального подтверждения этих известий и уточнений, англичане — с ужасом, де Гуара — с надеждой. По словам последнего, «люди здесь охвачены паникой… и если все это действительно правда, королева и Совет будут тоже весьма встревожены»[85]. В первые дни сентября французские события оставались единственной новостью, которую обсуждали в Англии: «Изумление столь велико, что ни о чем больше не говорят, и каждый день из Парижа прибывают курьеры с новыми подробностями», вызывавшими при дворе ощущение подавленности[86]. Тайный совет заседал ежедневно, обсуждая необходимые меры безопасности, по тревоге было поднято ополчение всех графств, смотры которого не прекращались всю осень.
Пребывая в состоянии шока, англичане тем не менее не забыли о своих соотечественниках во Франции: до тех пор, пока их судьба оставалась невыясненной, французскому послу Фенелону Ла Моту было запрещено покидать резиденцию. Его освободили из-под домашнего ареста лишь после того, как выяснилось, что и английский посол в Париже Ф. Уолсингем, и его зять Ф. Сидни, и другие англичане не пострадали во время резни.
Среди первоочередных мер, принятых правящим кабинетом, была активизация контактов с шотландскими протестантами. Регента графа Мара предостерегали относительно угрозы со стороны французов, которые, по мнению английских министров, могли попытаться совершить в Шотландии такую же резню с помощью местных католиков. Англичан, разумеется, в первую очередь заботила проблема собственной безопасности, поскольку успех прокатолической партии в Шотландии и потенциальный мятеж в пользу Марии Стюарт на севере Англии при поддержке французов создавали реальную угрозу того, что страна окажется в полукольце врагов.
Англичане, похоже, внезапно вспомнили, что ставшие с недавних пор их союзниками французы — такие же католики, как и испанцы, и могут представлять собой не меньшую опасность. Де Гуара констатировал, что в Англии царит страх перед Испанией и Францией[87].
Кровавая французская свадьба резко нарушила благостное течение дружественных англо-французских отношений, прежде всего сделав невозможным продолжение переговоров о браке. Поначалу ужас англичан от содеянного «вероломными Валуа» был столь велик, что, казалось, это приведет к полному разрыву англо-французского альянса, на что и надеялся испанский посол, доносивший явно преждевременно: «Союз с Францией публично объявлен аннулированным»[88]. Этого тем не менее не произошло, хотя королева Елизавета недвусмысленно дала понять «своему дорогому брату Карлу» и его матери Екатерине Медичи, что она поражена и негодует, предприняв несколько демаршей.
Первым почувствовал на себе изменение отношения к Франции постоянный посол Карла IX Фенелон Ла Мот, некогда любимец английского двора. Де Гуара злорадно подмечал, что того, «кого так высоко ставили», бесконечно звали на застолья, теперь все избегают, «никто не осмеливается взглянуть на него или заговорить с ним после происшествия в Париже»[89]. Посол Франции подвергся домашнему аресту и не был допущен ко двору в течение недели, а потому не мог дать официальные разъяснения от имени своего короля, в то время как «провинившиеся» Валуа всеми силами стремились как можно скорее восстановить внезапно оборвавшийся контакт с Лондоном. Для этого Карлу IX пришлось использовать неофициального посла Ла Моля, направленного в Англию исключительно для ведения брачных переговоров. Он оставался единственным каналом сношений с Елизаветой, поскольку не был лишен ее милости. Трижды за первую неделю сентября к Ла Молю прибывали курьеры короля с письмами для Елизаветы, в которых он делал различные заманчивые политические предложения, пытаясь подтолкнуть Англию к открытому конфликту с Испанией, обещая в виде помощи 200 тыс. дукатов в случае начала войны и ни словом не упоминая о трагических событиях, которые могли смутить его союзников-англичан[90].
Реакция английской королевы была демонстративно-холодной: она устроила настоящий разнос и дипломату, и самому Карлу IX за ту «манеру, в которой они пытались вести с ней дела», за посылку неофициальных писем, написанных не рукой самого короля, в чем она усмотрела оскорбление, и потребовала от него личного послания, скрепленного собственной подписью, без которой любые слова и обещания оставались в ее глазах пустым звуком. Французская сторона продолжала заискивать, словно не замечая отчужденности англичан. Уолсингем сообщал из Парижа, что его пестуют и обхаживают при дворе, как никогда прежде. Карл отпустил несколько английских судов, задержанных за пиратство в проливах, и продолжал энергично заверять Елизавету в братских чувствах и своих надеждах на продолжение «лиги» между ними.
Наконец, 8 сентября новый чрезвычайный посол Франции удостоился аудиенции и представил Елизавете письмо короля с изложением официальной версии произошедшего в ночь св. Варфоломея, согласно которой погибший адмирал Колиньи и прочие гугеноты были участниками заговора против законного монарха. При этом король Франции настаивал на своем неотъемлемом праве распоряжаться жизнями своих неверных подданных. По сообщениям очевидцев, в середине чтения этого послания Елизавета обернулась к дипломату «без малейшего признака любезности на лице» и заявила, что весь ее опыт не позволяет ей доверять этим объяснениям, «но если все произошло именно так, как утверждает король, и заговорщики были справедливо наказаны, она желала бы знать, в чем повинны женщины и дети, которых убили?»[91]. Это было «туше», выражаясь языком, принятым в фехтовании, укол, который было невозможно парировать, и Елизавета еще несколько раз повторила его, ясно демонстрируя Валуа, что им не удастся ввести ее в заблуждение и что в ее глазах они — организаторы массовой резни ни в чем не повинных людей, единственный проступок которых состоял в том, что те исповедовали протестантскую веру.
В декабре 1572 г. Елизавета вновь предписала своему послу в Париже Уолсингему напомнить королю о его позорном деянии: «Великая резня во Франции знатных людей и дворян без суда и следствия… как нам кажется, настолько затрагивает честь нашего доброго брата, что мы не можем без слез и сердечного сокрушения слышать этого о государе, столь близком и союзном нам и связанном с нами цепью нерасторжимой любви, альянсом и клятвой… Их не привели отвечать перед судом, прежде чем казнили… и нам было в высшей степени странно и неприятно слышать об этом как об ужасном и опасном прецеденте. Мы сожалеем, что наш брат, чью натуру мы считали мягкой и благородной, столь легко склонился к такому решению, в особенности когда мы узнали, что женщин, подростков, девиц, детей и младенцев, еще сосущих грудь, убивали и сбрасывали в реку и что право на убийство было дано самой грубой и подлой черни… По всему видно, что эта ярость была направлена только против тех, кто исповедовал реформированную религию, несмотря на то, участвовали ли они в каком бы то ни было заговоре или нет, и вопреки эдикту об умиротворении, столь часто подтверждавшемуся, они были вынуждены либо бежать, либо погибнуть, либо отказаться от своей веры, либо лишиться своих должностей»[92]. Все это, по мнению Елизаветы, доказывало, что намерением «ее доброго брата» было искоренение той самой веры, которую исповедовала и она.
Тем не менее, продемонстрировав ясное понимание ситуации, Елизавета оставалась слишком прагматичным политиком, чтобы дать эмоциям возобладать над чувством политической целесообразности. Как и Валуа, она не была намерена разрушать с таким трудом созданный союз. Королева неоднократно подчеркивала, что уважает право любого монарха принуждать и наказывать своих подданных (какой бы веры они ни придерживались) за их проступки и не намерена вмешиваться в дела, происходящие на территории другого государства и в пределах чужой юрисдикции. В очередной раз устами Уолсингема выговорив Карлу за то, что он грубо попрал закон, она тем не менее вскоре подтвердила, что со своей стороны не видит угрозы англо-французской дружбе и не собирается предпринимать шагов для расторжения альянса, — а это было все, чего хотели Валуа. Почувствовав, что угроза миновала, Карл IX пригласил Елизавету стать крестной матерью его новорожденной дочери. И хотя королева попривередничала, деланно изумляясь, как это могло прийти ему в голову, — ведь она исповедует ту самую веру, которую он искореняет в своем королевстве, — в конце концов она согласилась и отправила во Францию корабль с подарками и графа Вустера, который должен был представлять ее самое. К великому удовлетворению английских протестантов, возмущенных этим шагом государыни, судно было ограблено пиратами в Ла-Манше и Валуа не получили ожидаемых даров.
Карл IX и королева-мать настаивали и на продолжении брачных переговоров, но поскольку английское общественное мнение резко отрицательно относилось к этой идее, Елизавета с легкостью отказалась от нее, заявив, что в данных обстоятельствах не верит в возможность того, что между ней и Алансоном «разгорится привязанность и истинная супружеская любовь»[93]. Общественное умонастроение, действительно, резко контрастировало с прагматизмом государыни. Страна бурлила от негодования, подогреваемого толпами все новых беженцев из Франции. Именно в это время в Англии начало складываться представление о «жаждущих крови Валуа», а также коварных Гизах, повинных в смерти тысяч гугенотов, о вероломстве французов-католиков, которое наложилось на негативный образ этой нации, и без того бытовавший в английском историческом сознании.
Радикальные протестантские проповедники взывали к отмщению. По информации испанского посла, первый министр лорд Берли был вынужден спешно прибыть в Лондон, «чтобы умиротворить город, ибо после событий во Франции сектанты, которых здесь большинство, проводят сходки и демонстрируют свое намерение предпринять что-нибудь против католиков в отместку за то, что сделали с гугенотами. Они зашли так далеко, что некоторые проповедники без колебаний призывают с кафедр начать такую акцию во имя мира и спокойствия» страны[94]. При этом сам Берли разделял если не их порывы, то недовольство французами и, к радости де Гуары, в разговоре с ним «сказал о французах больше плохого», чем это мог сделать сам посол Испании. Неожиданным следствием франкофобии, захлестнувшей страну, стало внезапное смягчение ненависти к испанцам: де Гуару теперь приветствовали те, «кто прежде был готов забросать его камнями»[95].
Продолжение борьбы между гугенотами и католиками во Франции еще более укрепило антивалуаские настроения англичан, которые активно поддерживали кальвинистский юг, посылая в Ля Рошель порох, оружие и продовольствие, разумеется, не без санкции королевы и Тайного совета, которые в данных обстоятельствах были не против подбросить топлива в пожар, полыхающий у соседей[96].
Что же касается официальной дипломатии, то в этой сфере Елизавета продолжала поддерживать иллюзию возможного альянса и даже брака с герцогом Алансоном. Последний впал в немилость за связи с гугенотами и был подвергнут аресту своим царственным братом, и именно заступничество английской королевы, намекнувшей Екатерине Медичи, что она все еще раздумывает над брачным предложением, но не может выйти за узника в кандалах, помогло ему обрести свободу. Однако когда в 1573 г. Карл IX в очередной раз стал предлагать ей руку своего брата, Елизавета прямо ответила, что это отвратит от нее сердца ее добрых подданных, которые теперь питают «новую ревность и нелюбовь» к предполагаемому браку[97]. Тем не менее переговоры продолжали вяло тянуться и в 1574 г. до самой смерти французского короля.
Брачные хлопоты неожиданно оживились во второй половине 70-х годов в изменившихся политических обстоятельствах. В это время осложнилась ситуация в Нидерландах. Верная своему принципу закулисной поддержки протестантов на континенте, Елизавета оказывала помощь кальвинистам Северных Нидерландов в их борьбе против испанцев, в то время как Южные Нидерланды в поисках политических союзников обратились к ее нареченному «жениху» Алансону, унаследовавшему к тому времени титул герцога Анжуйского. Новоиспеченный герцог Анжуйский был весьма активным авантюристом, охотно ввязывавшимся в любые аферы, сулившие ему обретение собственного престола. Его прельщала идея создать из Южных Нидерландов самостоятельное герцогство, удобно расположенное на границе с Францией, однако для осуществления этого замысла ему не хватало средств. Елизавета I была менее всего заинтересована в усилении французского влияния в Нидерландах, поэтому ей пришлось привлечь герцога и даже посулить финансовую поддержку, чтобы удержать его под своим контролем. Переговоры о браке вновь стали удобной формой продолжения англо-французского диалога, вне зависимости от истинных целей и намерений обеих сторон.
В 1578 г. их возобновил новый французский посол Симьер, представший при английском дворе как воплощение истинно французской галантности, живости и остроумия (за что получил от королевы шутливое прозвище «Обезьяна»). Его миссия продвигалась весьма успешно, поскольку королева, казалось, демонстрировала серьезные намерения выйти замуж. В августе 1579 г. герцог Анжуйский прибыл инкогнито на смотрины в Англию и был принят при дворе с такими знаками внимания, что многие даже в ближайшем окружении королевы поверили в возможность заключения этого брака. Реальность такой перспективы вызвала озабоченность и протесты самых разных кругов английского общества: от придворных фаворитов — графа Лейстера, К. Хэттона, до патриотически настроенного дворянства и пуританских проповедников. Вновь ожили ксенофобские настроения, и, разумеется, апелляция к парижским событиям 1572 г. стала одним из веских аргументов антифранцузской пропаганды. Память о трагической ночи св. Варфоломея не стерлась за прошедшие шесть лет, и мысль о том, что королева-протестантка может сочетаться браком с принцем из вероломного дома Валуа, оказалась невыносимой для убежденных сторонников англиканства.
Одним из первых негативное отношение английского общественного мнения к этой перспективе высказал Ф. Сидни — молодой аристократ, обещавший стать блестящим дипломатом, родственник Лейстера и зять Ф. Уолсингема. Волею судьбы он оказался в Париже в 1572 г. и чудом избежал гибели в ночь св. Варфоломея, навсегда сохранив недоверие к правящему королевскому дому Франции. Сидни взял на себя смелость высказать королеве мнение о нецелесообразности «французского брака», широко распространенное в придворных кругах: в августе 1579 г. он обратился к ней с письмом, в котором убеждал Елизавету в том, что такой консорт «сильно уменьшит любовь, которую истинные верующие питают к ней». «Как будут саднить их сердца», писал он, «когда они увидят, что вы берете в мужья француза и паписта… Все люди хорошо знают, что он — сын Иезавели нашего века, что его брат устроил заклание из свадьбы своей сестры, дабы легче было организовать истребление людей обоих полов, что он сам, вопреки обещанию и благодарности, обретя свободу и свои основные владения главным образом благодаря гугенотам, разграбил Ла Шарите и совершенно уничтожил Иссуар»[98]. Присутствие такого человека в Англии, население которой расколото на две религиозные партии, как и во Франции, по мнению Сидни, воодушевит папистов и «охладит любящие сердца» протестантов. Амбиции самого герцога, непостоянного, «влекомого любым ветром, дающим ему надежду», могут подтолкнуть его к попытке реставрации католической религии. Сидни считает это практически неизбежным не только потому, что герцог — «папист», но и потому, что, будучи молодым мужчиной, занимающим второе по положению место в государстве, он захочет, чтобы «все разделяли его убеждения», и постарается навязать их силой. Эту силу не следовало недооценивать, «ибо он сам — принц, имеющий большие доходы, происходящий из самой многочисленной нации в мире, поставляющей множество солдат, к тому же привыкших служить без жалованья, поэтому их может привлечь грабеж; и, без сомнения, в этом случае его брат будет готов помочь ему… чтобы не позволить ему растревожить Францию»[99]. Не только темперамент и религиозные расхождения, но и патриотические чувства не позволят супругам по-настоящему сблизиться в таком браке, их интересы в публичных делах всегда будут подобны параллельным линиям, которые никогда не смогут пересечься, «ибо он француз и мечтает сделать Францию великой», а королева — англичанка, «созидательница и защитница» истинной веры, «единственное солнце, которое слепит им [католикам. —
В сентябре 1579 г. эстафету у придворно-аристократической оппозиции англо-французскому альянсу подхватили протестантские проповедники. Один из ревностных патриотов, Дж. Стеббс, выпустил в свет памфлет с устрашающе пророческим названием: «Зияющий зев, который поглотит Англию благодаря новой французской свадьбе». Уже само заглавие немедленно вызывало у английского читателя ассоциации с печальной памяти свадьбой в Париже. Рассуждения Стеббса о политической нецелесообразности англо-французского брака во многом перекликаются со сходными положениями у Ф. Сидни; весьма вероятно, что он был знаком с текстом вышеупомянутого письма, циркулировавшего в копиях. Однако сам жанр его произведения, адресованного более широкой аудитории и призванного заставить ее содрогнуться от ужаса перед лицом французской угрозы, заставляет Стеббса использовать иную аргументацию (основывавшуюся преимущественно на библейских текстах и примерах) и стилистику; в отличие от Сидни, соблюдавшего политическую корректность, Стеббс отнюдь не воздерживался от личных выпадов в адрес членов дома Валуа, а постоянное возвращение к леденящим кровь картинам парижской резни стало для него самым выигрышным художественным приемом и сильным антифранцузским аргументом. «Порочные» и «испорченные» правители Франции, предлагая брак с герцогом, направили, по его словам, «к нам сюда древнего змея в образе человека, во рту которого жало и каковой задумал соблазнить нашу Еву, чтобы она и мы с нею утратили наш английский Рай»[101].
Стеббс решительно ополчается против тех, кто пытается искать политических выгод в союзе с Францией, «подставляет плечи и тянет канаты», чтобы помочь пристать к английскому берегу «кораблю, с несчастливым грузом». В итоге «происков змея» «французы подведут подкоп под самое основание нашего государства, а добрую королеву Елизавету (я дрожу, говоря об этом), ослепленную, поведут на бойню, как несчастного агнца»[102]. Недомыслием кажется ему вера некоторых англичан в то, что англо-французский брак поможет распространить «истинную религию» во Франции и гарантирует безопасность гугенотов; напротив, Англия, как младенец, будет отдана жестокой кормилице, Франция и Рим мягко обовьют ее руками, но, сдавив в объятиях, исподволь нанесут смертельный укус, как уже сделали с истинной церковью во Франции. «Ради этого отпрыск французской короны собирается жениться на коронованной нимфе Англии…его приезд потрясет английскую церковь — как же он сможет утверждать веру во Франции? Что есть Франция для Божьей церкви и для Англии в деле религии? Франция — это дом жестокости, в особенности по отношению к христианам, главная подпорка шатающегося дома Антихристова»[103]. Она видится Стеббсу «вертепом идолопоклонства», «царством тьмы», где почитают Ваала. Противопоставляемая же ей Англия — «королевство света, исповедующее Христа», ее государыня — «храм Святого Духа», поэтому союз между двумя странами попросту невозможен, и, по мнению Стеббса, «громовой раскат божьего гнева поразит всех политиков», выступающих за такой альянс[104].
Немало места отводит Стеббс теоретическому обоснованию порочности смешанных браков между представителями разных конфессий, апеллируя к текстам Ветхого Завета, предписывающим равенство партнеров в браке: ангелы не должны соединяться с сыновьями и дщерями людскими, а верующие в истинного Бога — с идолопоклонниками. «Великий грех и нарушение Божьего закона для нас, которые в своих церквах говорят на языке Ханаана, объединяться с теми, кто во время мессы бормочет на чуждом языке Рима, соединять Божью дщерь с одним из сыновей людских», связывать христианку с «послушным сыном Рима, этой праматерью антихристовой»[105]. Безбожный брак запятнает дом, «и добрая жена Англии, и дети, и слуги», все окажутся подвержены опасности развращения и утраты веры[106].
В этом пророческом контексте пример несчастного брака, заключенного между лидером гугенотов и католической принцессой из дома Валуа, становится одним из самых убедительных «
По глубокому убеждению английского проповедника, за кровавыми деяниями Франции стоял Рим, доказательством чего были шумные торжества в столице католического мира по поводу истребления гугенотов в Варфоломеевскую ночь. "Дабы сослужить службу римской синагоге, французы превозносили как прекрасные добродетели свою ложь, предательства, отравления, резню и то, что они перевернули все королевство вверх дном. И чтобы вознаградить их за смелую ночную вылазку в Париже, в их честь тотчас устроили триумфальный проезд колесниц у врат Рима. Весь мир был свидетелем панегириков в их честь и торжественных молебнов… а также множества праздничных фейерверков в честь этой варварской, не-мужской и предательской победы над благородным адмиралом…"[110].
Рассуждая о происках Рима, Стеббс обращает свое гневное красноречие против "итальянской колдуньи", королевы-матери Екатерины Медичи, которую он выводит в образе зловещего "зомби", управляемого папой. Но в то же время флорентийка и сама искусно манипулирует французским двором. "Она — душа, которая движет телами короля, монсеньора, их сестры Маргариты и всех высокопоставленных людей во Франции, как тысячью рук, чтобы добиваться своих целей. И когда мы говорим о королеве-матери, мы должны немедленно представить себе не что иное, как тело или сосуд, в котором папа движет ее душой… подобно тому, как некроманты… приводят мертвое тело в движение с помощью нечистой силы. И эта душа Франции, самым яростным образом настроенная против церкви Христовой,, была самой опасной интриганкой в брачных делах (
Влияние Екатерины Медичи, по мнению Стеббса, роковым образом сказалось на судьбах дома Валуа, поскольку все потомство Генриха II, рожденное от флорентийки, "было обречено противостоять Евангелию", став ненавистным людям. Впрочем, автор не был снисходителен и к предшественникам Генриха II на французском престоле, но все же главным грехом Валуа, превосходившим любые недостатки прежних королей, в его глазах была борьба с "истинной верой", которую "наихристианнейшие" государи Франции вели "с жестокостью турок". Они — отступники, подобные Юлиану, "их Новый Завет — Макиавелли"[114].
Не без удовлетворения Стеббс перечислил симптомы божьего проклятия, тяготевшего над родом Валуа, убеждая читателей, что череда смертей в этом семействе есть не что иное, как зловещее предостережение, подобное надписи, начертанной огненным перстом на стене в чертоге Валтасара — "Мене, текел, упрасин". Генрих II узрел свое "мене", погибнув от удара копьем в глаз, прежде чем смог увидеть, как сгорит на костре протестантская проповедница Анна де Бург, осужденная им на смерть (а король поклялся, что это произойдет у него на глазах). Его сыну Франциску II проклятие, "текел", было послано в виде болезней, гнойного нарыва в ухе (видимо, выдуманного Стеббсом) и скорой смерти. Что же касается Карла IX, виновника Варфоломеевской ночи, его "упрасин" — кровавый пот, мучивший его накануне смерти. "Проклятием отмечена каждая пора его тела", и, поскольку он пролил христианскую кровь, подобно Юлиану Отступнику, "он должен набрать в горсть собственной крови и сказать вместе с Юлианом: "Ты победил, галилеянин!"" "Кто не содрогнется, встретившись с таким семейством, отмеченным гневом господним", — риторически вопрошает Стеббс, напоминая, что Англия тем не менее готова к союзу с ним[115].
Автор "Зияющего зева" живописует отталкивающие портреты Валуа исключительно на фоне событий Варфоломеевской ночи. Карл IX — это клятвопреступник, разыгравший из себя покровителя гугенотов и друга адмирала Колиньи, "король, навещавший у постели больного, жизнь которого вскоре намеревался отнять, запятнавший себя кровью подданных, поверивших его слову"[116]. Генрих III (герцог Анжуйский в 1572 г.) — один из "волков Валуа", участник резни невинных агнцев. В назидание англичанам Стеббс рассказывает о том, какой холодный прием оказали ему протестантские князья Германии, когда герцог, будучи избран королем Польши, проезжал в свои новые владения: его повсюду поносили, называя "королем мясников", а курфюст Пфальцский демонстративно повесил в апартаментах, отведенных герцогу, большую картину, изображавшую Варфоломеевскую ночь в Париже. В этом отношении, по мнению Стеббса, англичанам следовало брать пример с немцев — "мужественной нации"[117].
Наконец, очередь доходит и до младшего из принцев дома Валуа, жениха английской королевы, которого, в отличие от куртуазного Сидни, Стеббс не собирался щадить. Для него герцог — папист, запятнанный кровью мучеников-гугенотов не меньше, чем остальные члены семьи. "Что же касается принца, предлагаемого нынче для брака нашей Церкви, если он и отставал от других в их дурных делах, не забывайте, что он был еще молод и не имел возможности (не обладая властью над королевством) проявить свою врожденную злонамеренность по отношению к Церкви… Тем не менее в той мере, в какой его положение позволяло, его использовали, чтобы послужить Риму и нанести ущерб Церкви… Во время кровавой свадьбы он был еще недостаточно зрел, чтобы стать исполнителем, но был посажен своей матерью плакать и сокрушаться о жестокостях, чтобы, демонстрируя таким образом недовольство ими, спасти свою репутацию для другого такого же безрассудного брака, поскольку репутации всех остальных — тогдашнего короля, его матери, брата и сестры — были слишком испорчены и не могли прикрыть совершенное злодеяние"[118]. Истинную же свою сущность монсеньор обнаружил позднее, когда из-за разногласий с братом-королем стал заигрывать с гугенотами, однако это было не более чем притворством: "Он был согласен, чтобы его использовали, дабы выманить города из рук протестантов, а во время войн против них (а именно против Ла Шарите и Иссуара)… он совершил такие отвратительные жестокости и зверские безобразия, что трудно поверить, будто дурными руками этого человека может быть заложен хоть один камень [в здание] Божьей Церкви". Все дальнейшие размолвки герцога с братом, его побеги от двора и примирения Стеббс клеймит как "французскую легковесность и лживость, свойственные всем папистам этой нации"[119].
После всех приведенных доказательств коварства Валуа, восклицает английский проповедник, ничто не может удержать доброго подданного от страха перед теми, "кто пожирал божьих людей, как хлеб, пил кровь благородных дворян". Тем самым был довершен коллективный портрет французских королей как каннибалов и человеконенавистников.
Рассуждая об отсутствии каких бы то ни было гарантий безопасности для королевы и Англии в случае "французского брака", Стеббс еще раз возвращается к парижской свадьбе и событиям, предшествовавшим ей, в частности к таинственной смерти Жанны д’Альбре — матери Генриха Бурбона, наступившей, как полагали, из-за пропитанных ядом перчаток, полученных от Екатерины Медичи. "Жемчужина среди государынь, добрая королева Наваррская" избегла варфоломеевской резни лишь потому, что уже успела вдохнуть аромат отравленных перчаток и перенеслась в мир иной, "не воспользовавшись гарантиями безопасности… которые они, Валуа, не скупясь дают"[120]. "О том, какие личные гарантии этот брак дал доброму и истинно благородному адмиралу, мир будет вспоминать и рассказывать до конца света, чтобы упрекать французов за их обещания. А сам жених, король Наваррский, какие гарантии его безопасности обрел он в этом браке? Он сменил радостную свободу на страшную темницу, ощутил пистоль, приставленную к его груди, лишился верной и надежной дружбы многих тысяч людей и попал в руки смертельного врага"[121].
Королева Елизавета весьма резко отреагировала на антифранцузскую пропаганду и попытки общественного мнения повлиять на ее сложные политические интриги, издав прокламацию[122], запрещавшую под страхом смерти хранить и распространять памфлет Стеббса, копии которого разыскивали и конфисковывали по всему Лондону, тем более что близилось начало парламентской сессии, во время которой радикальные протестанты без труда сумели бы развернуть свою агитацию в палате общин. Сам Стеббс, его печатник и издатель были схвачены и приговорены к отсечению правой руки. Печатника все же помиловали, но двое других понесли суровое наказание, которое свершилось при большом стечении народа. Стеббс прокричал при этом: "Боже, храни королеву", а издатель сказал: "Здесь я оставил руку истинного англичанина". Но ни прокламация, ни расправа со Стеббсом не положили конца брожению умов. Испанский посол Мендоса сообщал: "Народ в целом очень недоволен; в дополнение к опубликованной книге на дверях дома лорда-мэра появились два пасквиля с очень резкими высказываниями по поводу брака, в частности о том, что, если свадьба произойдет, сорок тысяч человек соберутся и будут готовы помешать ей"[123]. Прокламация же, "вместо того чтобы умерить всеобщую ненависть к Франции, лишь возбудила ее и раздула пламя". В результате появилась еще одна книга, повторявшая аргументы Стеббса, а при дворе и в городе распространялось множество копий различных посланий к королеве, отговаривавших ее от брака и доказывавших, что французы — старые и вероломные враги, а народ Англии "не захочет жить с врагами у ворот, которые могут захватить их страну"[124]. По мнению испанского посла, все эти письма и воззвания были инспирированы главными противниками брака — Лейстером и Хеттоном.
К числу полемических антифранцузских произведений того времени можно отнести еще один любопытный памятник, вышедший из-под пера известного поэта Э. Спенсера, близкого кругу Ф. Сидни. Речь идет о его "Просопопойе, или Сказке матушки Хабберд". Эта небольшая сатирическая поэма была впервые опубликована Спенсером в 1591 г., однако, как полагают исследователи его творчества, она была написана во второй половине 70-х годов и содержала явные аллюзии на визит герцога Анжуйского в Лондон и его брачные планы.
Написанная в форме традиционной средневековой аллегории, "Сказка" повествует о проделках двух ловких мошенников — Лиса и Обезьяны. С одной стороны, образ Лиса, безусловно, был призван напомнить о его знаменитом предшественнике из "Романа о Лисе", с другой — этим нарицательным именем в Англии нередко именовали герцога Анжуйского за его настойчивость и изворотливость (в частности, такое сравнение встречалось и у Стеббса). Что же до Обезьяны, то здесь без колебаний можно было усмотреть намек на Симьера, известного под этим прозвищем при дворе. У Спенсера двое хитрецов покидают родные места, чтобы снискать себе богатство и высокое положение в чужих краях. Они бесконечно переодеваются, меняют обличья, выдавая себя за тех, кем не являются. Кульминацией их авантюр становится попытка присвоить себе престол и власть над чужим лесом и его обитателями. Заметив, что царь зверей Лев уснул, они похищают его регалии и водворяются в королевском дворце, изображая из себя Льва и его советника. (Отметим попутно, что Лев бьш не только аллегорией королевской власти, но и геральдическим символом Англии, более того, в одной из строф Спенсер применяет ко Льву местоимение "она", укрепляя уверенность своего читателя в том, что речь идет либо об аллегории потерявшей бдительность страны, либо о ее государыне.)[125]
Описание бесчинств мошенников Лиса и Обезьяны представляет собой не что иное, как перечень традиционных страхов английских придворных и дворянства, возникавших при мысли о чужеземном владыке на престоле: мнимый Лев не слушает ничьих советов и никого к себе не допускает, окружая свою особу "воинственным отрядом иноземных зверей, происходящих не из этого леса", странными чудовищами — грифонами, минотаврами, крокодилами, драконами, кентаврами. С такой "гвардией" узурпатор может никого не бояться, "он правит и тиранит всех, как хочет", местных благородных зверей превращает в своих вассалов и, грабя их, увеличивает свои богатства[126]. Правосудием и доводами разума здесь пренебрегают, умеренность забыта, повсюду правят жестокость и высокомерие. Новый король бесконтрольно распоряжается всеми доходами, пожалованиями, грабит церкви, и нет ни одного статута или обычая, которые бы он не нарушил. Его презрение к местной знати приводит к тому, что она хиреет, древние замки приходят в упадок и рушатся, да и сам дворец вот-вот падет. Однако финал "Сказки" выглядел оптимистично: наблюдавший за кознями самозванцев с небес Юпитер посылает Меркурия, чтобы разбудить спящего Льва; грозный владыка леса быстро наводит порядок, изгоняя проходимцев и возвращая свои регалии.
Результатом пропагандистской кампании против французов и дома Валуа, а также отсутствия у самой королевы искренних намерений выходить за герцога Анжуйского стал его отъезд из Англии под радостные крики толпы, попытавшейся напасть на него. Вослед ему Елизавета направила послание с извинениями, которое свидетельствовало о накале страстей в Лондоне. "Я уверяю Вас, что крайне недовольна тем, что это неблагодарное сборище, эта толпа так оскорбила такого принца"[127]. Однако спустя год и сама королева солидаризировалась с толпой, ее возмущению герцогом не было предела, поскольку в августе 1580 г. депутация Штатов предложила ему стать правителем Нидерландов. В одно мгновение ее "жених" мог завладеть ими и превратить в католическую страну, которая к тому же была бы удобным плацдармом для броска через проливы и возможного захвата Англии. Тень Варфоломеевской ночи снова нависла над островом, старые страхи ожили.
Чтобы нейтрализовать неожиданного соперника, Елизавета в очередной раз возобновила брачные переговоры, как обычно, не собираясь идти в них до конца. Основанием для ее уклонения от окончательного решения снова стало английское общественное мнение и неприятие идеи этого союза. Королева писала: "Невозможно, чтобы наш брачный пир сопровождался ограблением наших подданных [буквально: "был сдобрен соусом из богатств наших подданных"]. Что они подумают обо мне, погубившей ради своей собственной славы свою землю?.. Неужели случится, что королева Елизавета благословит Англию на вечное зло ради заманчивого брака с Франсуа, французским наследным принцем? Нет, нет, этого никогда не случится"[128]. Этого и не произошло. Она продолжала свою искусную игру с герцогом в течение еще четырех лет, снабжая его деньгами, но удерживая на расстоянии до самого дня его смерти, после чего королева выступила в роли скорбящей и безутешной "вдовы", обещавшей Екатерине Медичи оплакивать ее сына до конца своих дней.
Безусловно, ее политика в отношении "французского брака" определялась исключительно соображениями целесообразности, однако английское общественное мнение всегда было составляющей, которую Елизавета I принимала во внимание. Историческая память о недавнем грехе Валуа, обагривших руки кровью протестантов, разумеется, сыграла свою роль в подрыве доверия к французам и дала ей козырную карту на тот случай, если бы она захотела ею воспользоваться. Королева прибегала к ней всякий раз, когда требовалось затормозить ход переговоров и удержать французов на расстоянии, ссылаясь на "глас народа". Тень Варфоломеевской ночи, таким образом, сделала невозможным англо-французское сближение, в котором, впрочем, английская сторона никогда не собиралась идти до конца.
Почему избиений не было больше?
Пример Дижона
Череда событий, известных под названием "Варфоломеевская ночь", которые начались покушением на жизнь гугенотского вождя Гаспара де Колиньи 22 августа 1572 г., а затем привели к массовым насилиям и убийствам протестантов католиками в столице и еще 12 городах Франции в течение шести недель, не имеет себе равных в истории Реформации и Религиозных войн в Европе XVI в. Как исполнители, так и жертвы были лицами в основном гражданскими, а не военными. По меньшей мере 5000 французских протестантов пали на улицах или в своих домах от рук католических соседей. В самом деле, Религиозные войны во Франции ни с чем не сравнимы, так как ни одной стране Европы не привелось испытать в описываемое время ужасов гражданской войны, которая велась бы на протяжении жизни двух поколений.
Основные дискуссии, касающиеся Варфоломеевской ночи, обычно велись вокруг роли двора и того, кто же прежде всего искал смерти адмирала Колиньи[129]. Эти споры все еще продолжаются. Недавно Жан Луи Буржон постарался защитить Екатерину и Карла IX от традиционных обвинений в соучастии и указал на других виновников, в частности на некоторых судей Парижского парламента и короля Испании[130]. Но, похоже, ни ревизионистские взгляды Буржона, ни более ранние попытки Николы Сатерленд пересмотреть дело[131] не произвели большого впечатления на специалистов по данному периоду. В последних исторических трудах господствуют традиционные воззрения на Религиозные войны; основная вина в них, как прежде, возлагается на Екатерину Медичи и Гизов[132]. Итак, в начале XXI в. в центре внимания историков Варфоломеевской ночи все еще находятся главные фигуры французского двора.
Лишь сравнительно недавно историки обратились к проблеме народного насилия, спровоцированного решением двора умертвить Колиньи и главных гугенотских вождей и явившегося причиной гибели большинства жертв. Натали Дэвис в своей (ставшей классической) статье 1973 г. первой предположила, что всеобщая вспышка насилия в Париже не была ни спонтанной, ни безумной, но заведомо была окрашена ритуалистическим поведением, подражающим и клиру и магистратам[133]. Чуть раньше Жанин Гарриссон указывала, что народное насилие было вызвано еще и социально-экономическим напряжением, ибо богатые гугеноты стали жертвами менее состоятельных католиков[134].
Совсем недавно Барбара Дифендорф и Дени Крузе уверенно заявили, что насилия мотивировались в большей мере религиозным пылом, чем классовыми трениями. Хотя и разными путями, оба пошли дальше теории Натали Дэвис об "обрядах насилия" и показали, что религиозные расправы на религиозной почве проистекали, по Дифендорф, из локальных противоречий между двумя конфессиями (крайне обострившихся после того, как по политическим мотивам зимой 1571/72 гг. власти сняли католический крест, возведенный на месте разрушенного гугенотского дома), или, по Крузе, в эсхатологической боязни конца света[135]. Хотя акценты расставлены у них по-разному, Дифендорф и Крузе выявили остроту межконфессиональной розни после Сен-Жерменского мирного эдикта 1570 г. В тех городах, где гугеноты и католики с трудом сосуществовали в течение десяти лет, страсти настолько накалились, что двор не мог не сознавать возможность взрыва, по выражению Барбары Дифендорф, "от малейшей искры"[136].
Но в таком случае почему избиений не было еще больше? Если религиозные распри и конфессиональные страсти были столь сильны, а многие католики твердо верили слухам, будто Карл IX в самом деле повелел умертвить всех гугенотов, почему же тогда побоище ограничилось Парижем и лишь 12 провинциальными городами?[137] В них, как и в столице, имелось значительное протестантское меньшинство; более того, во всех этих городах уже были случаи религиозного насилия[138]. Но то же самое можно сказать и о десятках других городов Франции, где Варфоломеевской ночи не было. Рассмотрим пример Дижона. Анализ решения там судьбы гугенотов проливает свет на более общий вопрос: почему вспышка религиозного насилия в Париже не вызвала еще более мощного и смертоносного взрыва во французских провинциях?
Для начала необходимо подчеркнуть, что несмотря на все споры о смерти Колиньи и десятков других дворян-гугенотов в Париже ранним утром 24 августа 1572 г., решение об этом было, очевидно, политическим. Ни один современник не утверждает, будто Колиньи пал жертвой своей веры. Выдвигаются две политические причины: адмирал и его главные сторонники были умерщвлены, дабы избежать военного похода гугенотов на помощь восставшим против Испании Нидерландам или же чтобы предотвратить мнимое вооруженное выступление гугенотов в столице во время торжеств по поводу венчания Генриха Наваррского и Маргариты Валуа[139]. Итак, именно политика разожгла религиозное насилие в столице, хотя последствия такого решения должны были ясно осознаваться при дворе ввиду религиозных распрей в Париже за два предшествовавших года. Что касается событий в провинции, то там местная власть действовала по-иному. Ее занимали не столько внешняя политика и мятежные Нидерланды, сколько поддержание порядка внутри городских стен. Чтобы проанализировать, почему в одних случаях на местном уровне бойня произошла, а в других — нет, необходимо оценить политику провинциальных городов, особенно по отношению к гугенотам после первого мирного эдикта января 1562 г.
Эдикт терпимости, изданный в январе 1562 г., впервые обеспечил гугенотам законное признание. Для большинства французских католиков он стал горькой пилюлей, и реакция на него в Бургундии показывает, что миряне воспринимали различия между двумя конфессиями в основном в социальном плане. Хотя эдикт и признавал за протестантами право на существование, оно было весьма ограниченным. Им не дозволялось собираться для богослужения, тайно или явно, ни в одном городе Франции, но лишь за пределами территории городской юрисдикции. Гугеноты были обязаны соблюдать всяческие ограничения во время католических праздников и прочих торжеств. Все эти меры налагались на протестантов ради поддержания общественного порядка[140].
Когда дижонские гугеноты стали нарушать эти ограничения, в жалобах на них мэра и городского совета начинает явно прослеживаться цель сохранения общественного порядка. В пространной петиции, обращенной к Клоду Лотарингскому — герцогу д’Омаль и королевскому наместнику Бургундии, мэр и совет города призывали к аресту и задержанию всех гугенотов, нарушивших условия эдикта. Часто речь шла о том, что поведение лиц "так называемой реформатской веры" было противно "чести Господней, служению Его Величеству, защите и обороне сего города, миру и покою добрых, преданных и верных подданных". 12 пунктов прошения охватывали всю сферу социального регулирования: это отказ гугенотов соблюдать католические праздники, когда "так называемые реформаты работают и трудятся открыто и явно в своих лавках"; торговля "запрещенными и возмутительными книгами"; продажа трактирщиками мяса во время поста; совершение протестантских обрядов брака и крещения в дни, запрещенные католической церковью, "к великому и всеобщему возмущению"; постоянное распространение "тайных учений… дабы совратить бедняков и юнцов, неспособных противиться их мерзким речам"; "возмутительное пение в обществе псалмов громким голосом" и даже сопротивление гугенотов результатам последних выборов мэра в июне 1561 г., на которых воинствующий католик взял верх над кандидатом-протестантом. Эта опасность, как уверяли магистраты, угрожала "всему порядку управления городом и была противна праву жителей избирать своих магистратов и чиновников, что всегда пребывало признаком знаменитейших, древнейших и процветающих республик"[141].
Однако очевидно, что средоточие этих жалоб королевскому наместнику — выпады гугенотов против католической евхаристии. "Они открыто выступают перед Дворцом [правосудия], да и повсюду во всех общественных местах с продажей клевет, позорищ, изображений и прочих нечестивых и презрительных представлений Святого Таинства Мессы". Более того, многие протестанты открыто хулили таинство, "осмеливаясь дерзостно называть Святое Причастие
Магистраты уведомили наместника, что уже схватили гугенотов, осквернивших Святое Таинство прозванием
Еще более ярко социальный смысл реформации в Бургундии высвечивают источники другого рода: многочисленные свидетельства отречения, которые должны были подписать гугеноты, решившие оставить протестантизм и воссоединиться с католической церковью. Они содержат во многом схожие формулы и отражают позицию городских магистратов, которые, похоже, больше занимались этими сертификатами, чем интересовались искренностью раскаяния подписавших их гугенотов. Тем не менее они говорят о многом.
С одной стороны, эти свидетельства почти ничего не сообщают нам о религиозном обращении или отречении, поскольку любой протестант мог освободить себя или свое имущество из-под ареста, лишь подписав одно из них. Это определялось волей местных магистратов — мэра и эшевенов Дижона, а не какими-либо мирными указами периода гражданских войн (и даже прямо противоречило отдельным из них). Более того, хронология отречений ясно подтверждает, что большая их часть следовала сразу же за арестом гугенотов. Из уцелевших сертификатов отречения (в общей сложности касающихся 287 человек)[144] 76 (26 %) датируются сентябрем 1568 г., когда третья гражданская война положила конец миру в Лонжюмо; 147 (51 %) датированы 2 сентября — 31 октября 1572 г., после событий Варфоломеевской ночи в Париже и ареста всех дижонских гугенотов; 34 (12 %) относятся к июлю-августу 1585 г., когда Генрих III капитулировал перед Католической лигой, подписав Немурский эдикт. В сумме это составляет 257 личных дел, или 89 %. Итак, бесспорно, отречения, зафиксированные в этих сертификатах, — итог усилий католических магистратов взять бургундских протестантов под стражу.
С другой стороны, сертификаты любопытны тем, как они отражают восприятие католиками гугенотов, а также реальный смысл отречения гугенотов и воссоединения враждовавших сторон в католическом лоне. Свидетельства составлялись приходским духовенством, избранным властями города, и подавались мэру и совету прежде, чем какой-либо пленник или его имущество могли быть освобождены. Хотя на каждом документе есть подпись священника, их содержание скорее отражает заботы магистрата, нежели духовенства. Один из самых ярких признаков этих сертификатов — отсутствие в них упоминания о доктрине, вере и католической теологии. Только в 2-х случаях из 287 мне удалось найти ссылки на доктрину: это отречения купца Тьерри Лефевра и прачечника Жана дю Матталя в сентябре 1568 г.
Как гласит сертификат, Лефевр осознал, что "долг христианина — смиренно представать для таинства исповеди и восприятия Святейшего Тела и Крови Иисуса Христа во время Святой Мессы"[145]. То ли сам Лефевр, то ли священник заметил ошибку, и слова "
Дю Матталь — другой протестант, прямо ссылающийся в своем отречении на доктрину, клялся, что никогда не состоял в протестантской церкви, но "всегда соблюдал Пасху, как подобает доброму христианину". Он также настаивал на том, что его кюре и соседи могут это подтвердить, и даже добился того, чтобы они поставили свои подписи, засвидетельствовав, что видели, как он праздновал Пасху и 3 сентября стоял с ними у мессы в церкви Сен-Мишель[146]. Лишь эти два гугенота упоминают о таинствах или о папстве. Исключения подтверждают правило, — правило, что отречения имели и социальные, и теологические последствия, — Лефевр и дю Матталь прямо говорят о Теле Христовом и таинстве евхаристии, столь важном для католического мира общественном ритуале.
О чем же тогда повествуют остальные 285 отречений, если не о доктринах и таинствах? Почти во всех сертификатах звучит фраза, что каждый гугенот обязуется "
Из этих примеров, взятых из свидетельств об отречении, явствует, что магистраты Дижона были в гораздо большей мере озабочены возмутительными действиями, изменой, верностью короне и угрозами общественному порядку, чем заявлениями о вере или доктрине. Я не хочу сказать, что вера не считалась важной, но для большинства мирян верования имели могучее социальное значение. Когда причастие именовалось
Однако эти примеры не означают, что все гугеноты либо отреклись, либо стали никодимитами, лишь внешне подчиняясь общим правилам, чтобы выйти из тюрьмы, хотя многие, наверное, поступали именно так. 287 случаев публичного отречения не характеризуют всю протестантскую общину Дижона. Численность дижонских гугенотов в 1562 г. оценивается в 500–600 человек (при населении около 15 тыс.), и многие при первых признаках давления со стороны магистратов бежали из города[150]. Немало гугенотов отправились прямо в Женеву, расположенную гораздо ближе, чем Лион или Париж — французские города с крупными гугенотскими общинами. Были и такие, кто остались преданными своей вере и не пошли на отречение. Они составляли явное меньшинство, поскольку большая часть все же бежала или отступилась. Но некоторые, подобно сапожнику Никола Юрто, предпочли длительное заключение отступничеству от кальвинизма. Юрто был арестован вместе с женой в октябре 1563 г. после жалобы соседей, что они "очень громко распевали по-французски псалмы Давида в своей лавке"[151]. И вновь существо вопроса заключалось в нарушении социальных отношений. Вместо отречения и обещания "жить по-католически", данного многими собратьями по вере, Юрто некоторое время упорствовал. Через пять лет, в 1568 г., он примкнул к десяткам людей, отрекшихся в целях освобождения из тюрьмы[152].
Поскольку большинство рассмотренных отречений — чуть более половины — сделаны в течение нескольких недель после Варфоломеевской ночи, в августе 1572 г., заманчиво сделать вывод, что эти гугеноты, возможно как и многие другие, не были искренними в своем отступничестве. Они могли всерьез опасаться дижонской бойни, похожей на парижскую (так и произошло в 12 других провинциальных городах, где имелись большие общины протестантов), или же подверглись обращению насильственно. Однако все сохранившиеся источники доказывают, что насилия в Дижоне не было. Как только 31 августа 1572 г. вести о парижских убийствах достигли Бургундии, Леонар Шабо, граф де Шарни и наместник провинции, приказал всем дижонским гугенотам на другой же день явиться в ратушу к городским властям. Затем протестантов согнали в донжон замка для их же безопасности. Когда через пару дней прошел слух, что всех протестантов надлежит умертвить по воле короля, Шарни и Пьер Жаннен — молодой адвокат дижонского парламента — приказали прево не трогать сидевших в замке. При этом Жаннен, который позже прославился во времена Лиги, а затем и как министр Генриха IV, якобы произнес: "Королям должно повиноваться не спеша, когда они гневаются", и заметил, что римский император Феодосий однажды пожалел, что в гневе приказал перебить множество христиан. Быть может, эта фраза апокрифична, ибо Жаннен приводит ее в своих мемуарах лишь 50 лет спустя[153]. Но побоище в Дижоне удалось предотвратить, так как местных гугенотов продержали взаперти до выяснения истинной воли короля. Один из гугенотов все же погиб — некий сьер де Трав, застреленный при попытке к бегству вечером 21 сентября. Назавтра Шарни распорядился отпустить всех заключенных, кто подпишет обязательство "жить по-католически", тем самым начав уже описанный процесс массовых отречений[154].
Чтобы объяснить отступничество около полутора сотен дижонских гугенотов вскоре после Варфоломеевской ночи в Париже, необходимо искать ответ не в слепом насилии, а в более систематическом и длительном воздействии, приведшем не к избиению, а к отречению. Пример Дижона показывает, что, несмотря на крайнюю враждебность к гугенотам, вплоть до незаконного их заточения и захвата имущества, бойня не была предопределена даже после известия о событиях в Париже. После начала религиозных смут отцы города в своих действиях руководствовались скорее общественно-политическими, чем доктринальными мотивами, т. е. сохранением единства католической общины в богослужении и поведении и, следовательно, сохранением социально-политического порядка. Разумеется, эти цели были связаны с вопросами доктрины, но предотвращение раскола в обществе и охрана порядка, пожалуй, стояли выше в списке их приоритетов, нежели чистота веры. В конце концов они добились и того и другого без насилий, подобных бойне Варфоломеевской ночи, поскольку политика вынужденных отречений оказалась столь успешной еще с 1562 г. Как ни странно, политика дижонских властей, которые игнорировали или не так строго соблюдали мирные эдикты 1562, 1563, 1567 и 1570 гг. (все они гарантировали гугенотам определенные права и защиту законом), в итоге привела к воссоединению и сплочению горожан вокруг католического большинства. Напротив, королевская политика ограниченной веротерпимости и ряд мирных эдиктов, призванных избежать насилия и гражданских войн, в конечном счете привели к обострению последних. Именно политика короны усугубила религиозные противоречия и вызвала вспышки народного насилия, что во многом объясняет размах убийств. Однако Дижону и ему подобным городам по всей Франции удалось избежать кровавых ужасов Варфоломеевской ночи в отличие от Парижа и десятка других центров избиения гугенотов в 1572 г.
В заключение я хотел бы снова подчеркнуть, что искра, приведшая к взрыву насилия в Париже 24 августа 1572 г., была вызвана политическим шагом французского двора. Бесспорно, городские советники Парижа заботились о поддержании порядка не менее, чем их коллеги в Дижоне. Но они не были в состоянии воспротивиться решению Королевского совета умертвить Колиньи и других дворян-гугенотов или предотвратить переход от этих убийств ко всеобщему избиению с куда более серьезными последствиями. В Дижоне, а возможно и в других городах, даже яростно настроенные против гугенотов католические магистраты, в отличие от короля, королевы-матери и членов их совета, сознавали, что истребление гугенотов — не лучший способ избавить страну от ереси. Подобные действия лишь углубляли социально-политический раскол и затрудняли его преодоление. По крайней мере в Дижоне было успешно применено иное средство обуздания ереси: тюремное заключение и арест имущества. Будучи незаконными согласно эдиктам веротерпимости, эти действия все же дали графу де Шарни и Пьеру Жаннену возможность прибегать к прянику, а не кнуту, чтобы к 1572 г. удержать большинство горожан-гугенотов в повиновении и избежать бойни.
Варфоломеевская ночь и парижская буржуазия
Уже четыреста лет историков Варфоломеевской ночи занимает главный вопрос — роль короля: в какой момент и почему Карл IX решил дать приказ об истреблении предводителей гугенотов, собравшихся в Париже по случаю свадьбы его сестры Маргариты Валуа и принца-протестанта Генриха Наваррского? Не менее важными, чем личная ответственность короля за эту бойню, являются и вопросы об участии в этом решении Екатерины Медичи и о связи между избиением 24 августа 1572 г. и неудачным покушением на гугенотского вождя адмирала Гаспара де Колиньи 22 августа.
До недавнего времени участию народа в Варфоломеевской ночи уделялось меньше внимания. Одни ученые видели в этом наиболее зловещую сторону продуманной бойни, другие — непреднамеренное, хотя и неизбежное последствие более ограниченного приказа о расправе, но народное участие в убийствах обычно вызывало лишь чувства сожаления и редко подвергалось анализу. Статья Натали Земон Дэвис "Обряды насилия", "Воины Божьи" Дени Крузе и мое исследование "Под крестом: католики и гугеноты в Париже XVI в." помогли заполнить этот пробел[155]. Но есть и еще одна группа, чью роль в побоище до недавнего времени признавали, но не анализировали, — это парижская буржуазия. В последних работах о Варфоломеевской ночи выделяются два очень разных подхода к проблеме ответственности за бойню "доброй буржуазии" Парижа.
В двух своих книгах и ряде статей Жан Луи Буржон обвинил парижскую буржуазию в потворстве убийцам[156]. Он также счел виновной в государственной измене местную элиту, поскольку она примкнула к герцогу Генриху Гизу и другим ультракатолическим вождям и к международному заговору, направленному как против гугенотов, так и против французской короны. По его словам: "Никогда в достаточной мере не скажут о том, что именно парламентарии и нотабли… сделали возможной Варфоломеевскую ночь, ни того, что у всех сливок парижского общества руки были в крови"[157].