Василий Сакович, высокий, худой, порывистый (в войсках ему дали кличку Журавель), целыми сутками пропадал на позициях, проверяя расстановку немногочисленных орудий и пулеметов, расположение стрелковых ячеек. Ходил он стремительно, казалось, поднимал за собой ветер, а, когда вертел в разные стороны головой на длинной шее, его пенсне пускало солнечные зайчики. Иногда он снимал его, клал в карман френча и вооружал свои близко сидящие к переносице глаза более мощной оптикой — биноклем.
Накануне боя Саковичу доложили, что к нему прибыло пополнение — отряд рабочих-горняков из Сучана численностью 400 человек. Сакович обрадовался:
— Мал золотник, да дорог! Теперь у меня будет резерв. А то все войска на передовой, в резерве — никого. Горняки — ребята крепкие, надежные, пустим их в дело в самый тяжелый момент…
Он, момент, наступил, увы, скоро, еще до боя. И рабочий отряд пришлось послать против… своих. Точнее, дезертиров. Накануне выступления чехословаков паникеры пустили слух о «силе несметной», о «таньках и еропланах», и многие красные гвардейцы стали бросать позиции и с боем брать поезда, уходящие на север.
Что мог сделать один главком, бегавший с револьвером и матом вдоль вагонов? Он мог застрелить одного-другого паникера, но как остановить целые подразделения? Пришлось призвать на помощь сучанскую дружину.
— Что же вы, братцы, — кричал один из рабочих дезертирам, цепляющимся за вагонные поручни, — мы шли к вам через тайгу, поспешали на подмогу, а вы же нас и бросаете! Это как? Али стыд не дым, глаза не выест?
Тем, на кого слово не действовало, приходилось отпускать по-пролетарски крепкую затрещину. В общем, мало-помалу порядок в рядах спассчан был восстановлен. А вскоре после этого и начался бой.
Он проходил в четырех верстах к югу от города. Линией фронта служила железная дорога. Как и предполагал Сакович, контрики не пошли по болотистой низине в лобовую атаку на позиции красногвардейцев, а, разделившись на две колонны, начали глубокий обход флангов. По данным разведки, на левом фланге наступали чехословацкие подразделения, на правом — калмыковцы.
По иронии судьбы получилось так, что напротив белочехов стояли чехи-красногвардейцы под командованием майора Мировски, а напротив белоказаков — красные казаки Гаврилы Шевченко. Свои дрались со своими; национальные и земляческие чувства были забыты, отринуты, все заслонила собой непонятная ненависть. Им, ставшим противниками, выйти бы навстречу друг другу, поговорить, разобраться, ведь на фронтах первой мировой братались даже с немцами, а здесь все свои, все братья-славяне. Так нет же! А когда люди не могут по-хорошему договориться, объясниться на родном языке, начинается гражданская война, и убивают люди — сосед соседа, брат брата…
Обходной маневр генерала Дитерихса провалился: наступавшие были рассеяны сильным огнем орудий и пулеметов, установленных на флангах. Сражение за Спасск — одно из первых сражений гражданской войны на Дальнем Востоке — выиграла Красная гвардия.
Однако контра продолжала тучей нависать над городом, а по железной дороге к ней ежедневно прибывало пополнение. Поэтому командование Уссурийского фронта решило отвести красные войска севернее, к станции Уссури, возле которой лихорадочно сооружались оборонительные сооружения, куда стекались добровольцы со всего Дальнего Востока и где молодой боец Иван Журба-Щедрый отрывал свой первый окоп…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Новая позиция обороны Красной гвардии устраивалась уже в ста верстах от Спасска, в районе казачьих станиц Донская и Медведицкая. Широкая быстрая Уссури и ее высокий правый берег представляли собой хорошее естественное укрепление. Обрывистые скалы стеной спускались до самой воды, подняться на них было трудно, почти невозможно. А левый берег был пологим, но болотистым; болота с кочками и редкими чахлыми кустиками тянулись верст на пятнадцать до Каульских высот, на которых засел враг.
Вновь, как и под Спасском, главком Сакович тщательно готовил свои войска к обороне, вновь быстрыми и широкими шагами мерил позиции, и сопровождающие — адъютант, начштаба и начарт — с трудом поспевали за ним. Особое внимание уделялось расстановке артиллерии, ее набралось немало — 80 стволов. Но!
Позже, когда бои на Уссурийском фронте закончатся и белые начнут оправдываться в своем поражении, красногвардейцы, посмеиваясь, прочтут во владивостокских газетах о том, что они якобы имели новейшие орудия, присланные из Германии, а также первоклассные, отлично оснащенные бронепоезда.
Было над чем посмеяться. Артиллерия фронта собиралась со всего Дальнего Востока, можно сказать, с бора по сосенке. Были, конечно, и неплохие орудия, такие как трехдюймовые полевые пушки, были и две 42-мм гаубицы, но в основном приходилось иметь дело с безнадежно устаревшими орудиями, включая и неизвестно из какого музея доставленные на позиции пушки образца 1877 года. Последние рявкали преизрядно, но оказывали на противника только моральное воздействие.
А откуда появились у красногвардейцев бронепоезда, «первоклассные и отлично оснащенные»? Может, тоже немцы подкинули? Смех, да и только! Они рождались в железнодорожных мастерских, и происходило это так. Брали большую железнодорожную платформу с полутораметровыми железными бортами, внутри которых делали двойные стенки из шпал с промежутком, засыпанным песком, и на ней устанавливали одну шестидюймовую пушку и пару пулеметов «максим»; на паровоз навешивали несколько железных листов, предохраняющих от пуль, и бронепоезд был готов. Он получался немного смешным, даже уродливым, но зато вполне годился для того, чтобы бить врага, и рабочие по праву гордились своим детищем. Владивостокские моряки и амурские речники, которые, как правило, составляли команды бронепоездов, присваивали своему сухопутному кораблю грозное имя, что-нибудь вроде «Смерть мировому капиталу!», крепко жали руки рабочих и выезжали на фронт, который порой начинался сразу за воротами депо.
Вот как в действительности обстояло дело с боевой техникой у Красной гвардии на Уссурийском фронте. Что же касается живой силы, то в ней недостатка не было: из Владивостока, Хабаровска, Благовещенска — со всего Дальневосточного края прибывали отряды добровольцев. Приходили и очарованные романтикой Революции иностранные граждане: китайцы, корейцы, чехи, словаки, венгры, латыши… Общая численность красных войск под Спасском к концу июля 1918 года составила более 12 тысяч человек. Это почти столько же, сколько было у мятежных чехословаков с приданными им казаками Калмыкова и Орлова.
Белые не решались атаковать и ограничивались мелкими стычками с боевыми охранениями красных, выдвинутыми вперед, и тогда Сакович на военном совете предложил самим перейти в наступление. В ночь на 1 августа оно началось на правом фланге противника.
Ничего этого, конечно, не знал юный красногвардеец Журба-Щедрый, как и его товарищи — бойцы 4-го Спасского батальона, которые находились как раз на противоположном фланге и не спеша окапывались на задах деревни Лутковка. Иван быстрее других отрыл свой окоп — места-то ему требовалось меньше, чем взрослым, — и уже основательно обжил его. Сейчас он лежал на боку, правую руку положив на приклад винтовки, а левой то и дело ныряя в раскрытый сидор за очередным сухарем: отчего-то все время хотелось есть (так у него бывало и перед контрольной в семинарии). Из соседних ячеек тянулся противный махорочный дым. Иван неодобрительно косился в их сторону: «Портят воздух!»
А воздух был хорош! Упоительная утренняя свежесть разливалась в нем, в наступающем дне, первом дне последнего месяца лета. Солнце, умытое в росах правобережья Уссури, восходило на блекнущую синеву неба, суля скорую жару. Откуда-то с востока доносился смутный гул канонады, а здесь вовсю распевали камышевки. Одна из них, видать, самая бедовая, уселась на бруствер, перед Иваном, игнорируя и его самого, и его оружие. Она подергивала хвостиком и что-то поклевывала. Ване припомнился дурацкий, не помнил, чей, стишок: «Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя для себя никаких последствий».
— Улетай, глупыха! Зараз стрельба начнется!
Камышевка послушалась, но бой все не начинался. Еще на рассвете белые дважды высовывались из хутора, лежавшего в версте от линии окопов, но, встреченные пулеметными очередями и винтовочными залпами, быстренько ретировывались. Третья атака задерживалась.
Иван стрелял вместе со всеми, не уверенный, что попадает, но верить этому хотелось. А еще, глядя на удирающих контриков, он верил, что они, взрослые, настоящие солдаты, боятся его, мальчишку, и от сознания этого он вырастал в собственных глазах, укреплялось то чувство собственной значимости, какое возникло у него, когда он впервые надел военную форму и взял в руки оружие.
К середине дня и командирам, и бойцам батальона стало ясно, что здесь, возле Лутковки, ничего серьезного не произойдет, что главные события развернутся — или уже развернулись — где-то восточнее, на правом фланге фронта. Это подтвердил и связной из штаба, прискакавший на жеребце с лоснящейся от пота шкурой и передавший приказ выдвинуться левее железной дороги, в направлении на Каульские высоты. Послышалась команда строиться.
Немного жаль было Ивану покидать свой окопчик, который он сооружал с деревенской основательностью и старательностью и к которому так хорошо притерся и приладился, где все было под рукой, но ничего не поделаешь — приказ!
Иван быстро собрал свое нехитрое имущество, сидор за спину, винтовку в руки и побежал к своему отделению.
Каульские высоты — это горная цепь, тянущаяся от железнодорожной станции Кауль почти до самой Уссури; сопочки походили на архипелаг небольших островков, торчащих посреди океана, роль которого выполняли болота, лежавшие вокруг на многие версты. На высотах засел враг, его нужно было выбить оттуда.
Спассчане, влившись в большой отряд краскома Урбановича, переждали артподготовку (между прочим, малоэффективную, так как орудия у красногвардейцев были маломощными, а артиллеристы малоопытными) и двинулись в атаку. Когда отряд показался на равнине, белогвардейцы и чехословаки с сопок открыли сильный огонь. Рядом с Иваном то и дело падали бойцы — одни ранеными и убитыми, другие — спотыкаясь о кочки. Сам он тоже несколько раз падал, но поднимался, весь в грязи, и продолжал бег. Вокруг кричали что-то вроде сплошного «а-а-а!» — и он кричал, вокруг на бегу стреляли — и он стрелял, торопливо передергивая затвор и не целясь. Сосед по цепи, бородач в серой солдатской папахе, кричал ему, с трудом проталкивая сквозь хриплое дыхание слова:
— Пошто… паря… патроны жгешь? Ить чех-то еще далеко…
И то верно, стрелять было бесполезно: неприятель был вне досягаемости. Не палить надо было в белый свет как в копеечку, а быстрее бежать, как можно скорее пересечь открытое, насквозь простреливаемое пространство, достичь мертвой зоны, и — наверх! А там все в ход пойдет: и пуля-дура, и штык-молодец!
Но уж больно плотный огонь вели обороняющиеся, на равнину обрушивался прямо-таки свинцовый град, только летящий не перпендикулярно, а параллельно земле. Он косит бойцов; прижимает их к земле, а на ней, кроме кочек, и спрятаться-то не за чем. Не раз и не два захлебывалась атака. В третий раз это произошло, когда откуда-то стало известно, что убили командира Урбановича. А командир Иванова отделения погиб рядом, у мальчишки на глазах, его перерезало пулеметной очередью, и он умер сразу, не мучаясь…
Снова лежали бойцы в гнилой воде болота, ругая врага, стыдясь себя, когда над ними взвился молодой звонкий голос:
— Вперед, товарищи! Ведь совсем немного осталось!
Эти слова Иван услышал, уже стоя на ногах. А может, он их и крикнул? Неважно. Важным было то, что бойцы вновь поднялись и бросились вперед, а часть их, можно сказать, горсточка, и среди них легкий на ногу Журба, достигла подошвы одной из высот и завязала ближний бой с обороняющимися, отвлекая на себя часть их огня.
Несколькими минутами позже, когда подоспело подкрепление, атакующие полезли на сопку. Лезли, тяжело дыша, цепляясь за острые камни, корни деревьев, колючие кусты, лезли, кровяня руки, лезли, расстреливаемые в упор, лезли, лезли, лезли…
В передних рядах, которые добрались до больших гранитных валунов, где гнездился враг, винтовочные выстрелы и взрывы гранат стали редкими: там работали в основном штыками и прикладами, слышались крики, проклятья и стоны. Перед Иваном неожиданно вздыбился огромный, как ему показалось, похожий на медведя, поднявшегося на задние лапы, вражеский солдат. Его уложил молниеносным ударом штыка все тот же бородач в папахе, имевший поручение от командира батальона Борисова (о чем не знал Журба) опекать в бою мальчишку-красногвардейца.
А мгновением позже Иван увидел его; еще только поднимал, точнее, вскидывал винтовку, а уже знал, что он… Что всего страшнее на войне? Может быть, ее звуки, ее симфония или, вернее сказать, какофония, когда громко и беспорядочно бабахают с обеих сторон: б-бах! б-бах! — ружейные выстрелы, и пули, не найдя живой плоти, которую поражают бесшумно, рикошетят в стороны со злым взвизгом: з-зи-и-у, з- зи-и-у; когда с частым татаканьем работают пулеметы, звуком похожие на частый стук швейных машинок Зингера, только тысячекратно усиленный; когда ахают орудия, и воет воздух, и лопается небо: у-у-у-ах! у-у-у-ах! — и на земле вырастают громадные черные кусты взрывов; когда рядом с тобой раздаются предсмертные хрипы и жалобные стоны раненых?
А может, страшнее всего паника, похожая на камнепад, когда маленький кусочек гранита или базальта, совсем крошечный, сам по себе ничего не значащий отломыш, покатившись с горы, увлекает за собой десятки и сотни своих соседей, больших и маленьких камней, и вся лавина несется вниз, обещая катастрофу для находящихся внизу; когда организованное и дисциплинированное войско, уязвленное в одночасье слухом об убийстве командира или появлением вблизи чего-то неведомого, а потому ужасного, например, газов, танков или аэропланов, превращается в табун обезумевших лошадей, который несется к краю пропасти, к своей гибели, ведь убегающих легче убивать?
Но большинство возразит: самое страшное на войне — быть убитым, когда ты, еще секунду назад полный всклень жизнетворной крови, превращаешься в холодеющий труп или, что гораздо хуже, оказаться тяжело раненным, а потому стать обузой сначала для своих боевых товарищей, а потом и для своей семьи, и всю оставшуюся жизнь живешь калекой, получеловеком, недочеловеком, и, чтобы этого не произошло, ты прячешься от пуль и осколков, вжимаясь в грязь болота, прячась за ненадежными кочками…
Но найдутся и такие, которые скажут: самое страшное на войне — это самому убить человека! Особенно, когда тебе всего пятнадцать лет и это твой первый бой, когда ты не издалека подстрелил его, а достал вблизи и видел глаза этого человека, когда ты знаешь, что лично тебе он ничего плохого не сделал, когда не помогает сознание того, что если не ты его, то он тебя, — тогда это страшно, очень страшно!
И это было с Иваном Журбой в его первом бою за Каульские высоты. Перед ним в некрасивой изломанной позе, застряв между валунами, лежал убитый им человек. Это был русский офицер с погонами прапорщика. На его молодом, быстро бледнеющем лице с открытыми голубыми глазами застыло недоуменное выражение, он словно силился понять, неужели тот, мельком увиденный им, мальчишка убил его.
А Ваня смотрел на него как загипнотизированный, и боясь мертвого лица, и не в силах отвести от него взгляд. Ему вдруг расхотелось воевать, а захотелось убежать домой, в деревню, вбежать в свою хату, уткнуться бабке Евдохе в иссохшую грудь и облегчить душу слезами…
Солдат-бородач потоптался возле него, тронул за плечо.
— Пойдем, паря… Дел однако невпроворот… А мертвяк он и есть мертвяк, чего на него глазеть? Привыкнешь…
— Не знаю…
Они пошли догонять своих, которые уже готовились к штурму новой, еще более укрепленной сопки под названием Круглая.
…Ополченцы взяли-таки Каульские высоты. Взяли, необученные и плохо вооруженные, взяли с неимоверными усилиями и с немалыми потерями. Взяли — и потрясли этим как друзей, так и врагов! И словно сломали запруду на бурной горной реке: хлынуло наступление революционных войск. Чего стоил только один рейд красных казаков Гаврилы Шевченко! Они сплавились по Сунгачу, считавшемуся несудоходным, пересекли озеро Ханка с его штормами и мелями, высадились в тылу врага в Камень-Рыболове и обратили в бегство большой (600 сабель, 8 орудий) отряд подполковника Орлова.
А главные силы Красной гвардии тем временем двигались на юг вдоль железной дороги, освобождая одну за другой станции, станицы, деревни. «Так скоро и дома будем, в Спасске!» — радовался Иван.
Всех боев он не помнил и не во всех участвовал, да и во многом они были похожи, как сходны меж собой и деревни, за которые велись эти бои. Но некоторые эпизоды навсегда впечатались в его память…
Вот стоит он перед одним из самых знаменитых красных командиров Флегонтовым, тот удивленно смотрит на него, маленького не только по росту, но и по возрасту, теребит свои небольшие усики, похожие на крылья бабочки, и спрашивает:
— А ты откуда взялся? Кто таков?
— Красногвардеец 4-го батальона Иван Щедрый!
— Ишь ты, красногвардеец… И как же тебя, такого недоросля, взяли на войну?
Журба обижается за «недоросля», тем не менее, находчиво отвечает:
— Наверное, догадывались, что я вам пригожусь.
Флегонтов смеется, но недолго.
— Мне сказали, что ты знаешь тропу через болото к Антоновке?
— Так точно, знаю.
— Что, живешь в этих краях?
— Нет, я спасский. Но у деда моего возле Афанасьевки — это рядом — есть заимка, и мы там часто бываем.
— Хорошо. Проведешь нас. Но учти: пойдем ночью, скрытно… Сможешь ночью провести бойцов по болоту?
— Да я, товарищ командир, даже с закрытыми глазами…
— С закрытыми не надо. Наоборот — надо, чтобы глаза были нараспашку, ушки на макушке, ну, а рот на замочке! — Флегонтов неожиданно наклоняется к Ивану и шепчет: — Самого атамана Калмыкова пойдем брать, штаб у него в Антоновке. Только — тссс! — никому, слышишь?
— Чую! — выдыхает Журба, от волнения он переходит на родной украинский. — Хиба ж я нэ розумию!
— И последнее. В бой не встревай. Ты проводник — и только. Все, ступай. Тебе скажут — когда.
Операция начинается глухой ночью, ближе к рассвету. Бойцы, ведя коней в поводу, осторожно пробираются по болоту вслед за маленьким проводником. Беспросветная темень, усугубленная туманом, тишина, нарушаемая лишь чавканьем грязи под ногами, комары, сырой холод…
Иван — винтовка за плечами, в руках жердина — бредет по жиже, не столько видя тропу, сколько чувствуя ее, узнавая по каким-то неведомым даже для себя приметам. Он панически боится, но не встречи с врагом, а потерять в болоте свои сапоги, которые все-таки оказались великоваты. Изредка сердитым шепотком он одергивает рыскнувших в сторону или шумнувших ненароком бойцов.
Сколько они так идут — неизвестно, кажется, вечность, но вот уже чернеет на задах деревни изгородь поскотины. Антоновка! Иван оборачивается лицом к отряду и машет рукой. Бойцы взлетают в седла, лошади недовольно ржут. И ночь вмиг оживает: на улицах — топот копыт, выстрелы, крики, в избах — хлопанье дверей, звон стекол…
Когда все заканчивается, Флегонтов благодарит Ивана за помощь, а своих бойцов ругает:
— Подняли, черти, раньше времени стрельбу! Ушел сволочь Калмыков! В одном, говорят, исподнем, но ушел! Ладно, еще встретимся… Спасибо тебе, хлопец, а теперь дуй назад, в свою часть. Заодно передашь Саковичу пакет от меня.
С боями Красная гвардия дошла до Свиягино, до Спасска было уже рукой подать. Но тут случилось непредвиденное. В один из последних августовских дней разведка, вернувшись с задания, доложила, что на передовых позициях противника появились какие-то странные солдаты. Перебивая друг друга, бойцы рассказывали:
— Якись гады, казахи чи киргизы, таки малэньки и чернявы, но уперты тай злющи, як бисы!..
— А на картузах у них желтые ленты!..
— Какие гады, какие ленты? — раздраженно спрашивал командир. — Что вы несете!
— Не верите — сами посмотрите! — обиделись разведчики. — Мы одного такого подстрелили и привезли с собой. Вон он лежит…
Командир посмотрел и сразу нахмурился.
— Японцы! И не ленты это, а околыши на фуражках. Форма у них такая…
Да, союзное командование, обеспокоенное успехами красных, начало срочно перебрасывать на Уссурийский фронт крупные подразделения интервентов, среди которых самыми боевыми были японские. Главком еще по русско-японской войне знал о выучке и дисциплинированности солдат микадо и понял, что дело пахнет керосином. Так он и сказал своему штабу.
Под мощным натиском больших сил интервентов (только японцев было три дивизии), располагавших в достаточном количестве артиллерией и пулеметами, красные начали откат к Хабаровску. Одна за другой отдавались станции, станицы, деревни, еще недавно освобожденные. Наиболее боеспособные части уходили за Амур, в Зейский горный округ, готовиться к новым боям, а отряды Красной гвардии, или, говоря точнее и проще, народного ополчения, были отпущены по домам. На прощальном митинге главком сказал:
— Упорная борьба рабочих и крестьян Дальнего Востока на Уссурийском фронте помогла Красной армии задержать продвижение белогвардейцев и интервентов на запад. В течение двух с лишним месяцев вы держали здесь контру, и она не смогла пробиться к своим единомышленникам на Урал и Волгу. Вы сделали свое дело, и спасибо вам, товарищи, за это! Сегодня мы расстаемся, но я говорю вам: не прощайте, а до свиданья! Мы еще повоюем, мы освободим наше родное Приморье!
…Иван Журба возвращался домой, в занятый белыми Спасск. Военную форму и оружие пришлось сдать, и шел он в обычной крестьянской лопотине, приобретенной на толкучке в Бикине. Мальчишка думал о деде Сергее, бабке Евдохе, об отце. За все это время он не мог подать им весточки о себе, и они, возможно, уже мысленно его похоронили. Он думал также о друзьях, о том, как он будет рассказывать им о боях, в которых довелось участвовать, и при этом, конечно, не будет хвастать и уж точно — не врать. Еще он думал, будет ли открыта в Спасске при белых и оккупантах семинария и не выгонят ли его теперь как сына бедняка.
А о том, что новые власти могут арестовать его и даже расстрелять за участие в Красной гвардии, если, конечно, узнают об этом, думать не хотелось…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Занятия в учительской семинарии начались, как и положено, 1 октября. Со стопочкой книг и тетрадей, перехваченной ремешком, Иван Журба не без волнения вошел в знакомый дом на Базарной улице. Все в нем было как всегда: пахло после летнего ремонта краской и свежей известкой, шаги в еще не заполнившихся коридорах были гулкими, учителя еще не выглядели замордованными, семинаристы, встречаясь друг с другом, издавали приветственные кличи… Все было как всегда, и все же у Ивана возникло какое-то чувство новизны, наверное, он сам за это время изменился, повзрослел, что ли, хотя прошло всего-то четыре месяца…
Первым, кого из одноклассников он встретил в коридоре, был верзила Сологуб. Он как будто стал еще выше ростом и, похоже, начал бриться, во всяком случае темный пух над верхней губой и на щеках, что был у него весной, исчез. Журба с завистью отметил это изменение, у него самого на смуглых щеках кроме детского румянца ничего не было.
Степан протянул ему здоровенную ладонь и радостно возопил:
— Ванька! Здорово! Где ты пропадал целое дето? Я слышал, ты был…
— У матери в Харбине, — быстро проговорил заранее заготовленную фразу Иван. Все в классе знали, что его мать живет в Маньчжурии, работает на КВЖД и у нее там своя семья.
— По-онятно! — многозначительно усмехнулся Сологуб и оглядел коридор, уже наполнившийся семинаристами. — Ладно, потом расскажешь… про Харбин. Пошли в класс, кажется, был звонок.
Преподаватели в учительской семинарии кроме общего прозвища — халдеи — имели еще и персональные: Кощей, Лимпопо (с ударением на первом «о»), Акула, Фита… Учителя истории Сильвестра Ивановича окрестили Опричником. Кличка несправедливая: историк был хотя и мало симпатичным, но добрейшим стариканом, фанатически влюбленным в свой предмет. Толстый, высокий, с неопрятной бородой, похожий на попа-расстригу, облаченного в старый засаленный вицмундир, он торжественно, с подвывом читал «Повесть временных лет», лишь изредка косясь в книгу:
— «В лето 6476-ое придоша печенези на русску землю первое, а Святослав бяша Переяславци. И затворися Волга во граде со унуки своими…»
В классе царила вольница. Кто-то играл в перышки, кто-то в карты, кое-кто в углу уже расплачивался за проигрыш, получая свою порцию щелбанов, «горяченьких, со смазкой»; семинарист Деревянко мурлыкал дурацкую бурсацкую песенку:
Только несколько семинаристов, и среди них Иван Журба, слушали учителя. Иван не просто внимал, он увлекся рассказом историка, ведь речь шла о князе Святославе, который ходил на врагов «с быстротой барса», не брал с собой в походы ни возов, ни котлов, ни шатров, спал на земле, подложив под себя конский потник, а под голову — боевое седло, который не любил нападать на противников врасплох, а благородно предупреждал: «Иду на вы, готовьтесь к честному бою со мной!». Но не только потому Иван весь обратился в слух, но еще и потому, что один из эпизодов тех далеких времен напомнил ему события совсем недавние и хорошо знакомые… Что же рассказывал Опричник?
В 968 году на русскую землю пришли, подстрекаемые Византией, печенеги и, воспользовавшись отсутствием Святослава, который находился в Переяславле на Дунае, осадили Киев. Там правила мать Святослава Ольга, при ней находились внуки Ярополк, Олег и Владимир. Печенеги так плотно обложили город, что невозможно было ни войти в него, ни выйти. Киевляне изнемогали от голода. Между тем на другом берегу Днепра стояло русское войско под командованием воеводы Претича, не ведающее о беде единоверцев. Нужно было послать кого-нибудь к нему за помощью…
«И сказал один отрок: „Я проберусь“, — и ответили ему: „Иди“. Он же вышел из города, держа уздечку, и побежал через стоянку печенегов, спрашивая их: „Не видел ли кто-нибудь коня?“ (Ибо он знал по-печенежски, и его принимали за своего). И когда он приблизился к реке, то, скинув одежду, бросился в Днепр и поплыл. Увидев это, печенеги кинулись за ним, стреляли в него, но ничего не смогли ему сделать. На том берегу заметили это, подъехали к нему в ладье и привезли к дружине. И сказал им отрок: „Если не подойдете завтра к городу, то люди сдадутся к печенегам“».
Дальше шла история спасения киевлян от печенегов и в первую очередь, разумеется, княгини Ольги с внуками, но Иван слушал уже без интереса: его главным образом занимал эпизод с уздечкой. «А я-то считал, что это я придумал трюк с уздечкой! — даже расстроился он. — А это, оказывается, уже было, да еще почти тыщу лет назад!».