— Хорошо, Морин. А это Дагмар. Окорок — это Алиса. Алиса — это Окорок. И Пиксель, Дагмар, — это который на коротких ножках.
— Привет, Морин. Здорово, Пиксель.
— Мя-я-у.
— Привет, Дагмар. Извините, что задерживаю вас.
— De nada
— Дагмар, из нас двоих кто-то спятил: или я, или Морин. Скажите кто.
— А может, оба? На ваш счет я давно уже питаю сомнения, босс.
— Это понятно. Но у нее и в самом деле что-то выпало из памяти — это как минимум. Плюс возможные галлюцинации. Вы учили maleria medica гораздо позже меня: если бы кто-то захотел вызвать у человека временную амнезию, какой бы наркотик он выбрал?
— Нечего простачком прикидываться. Алкоголь, конечно. А впрочем, что угодно — что только нынче молодняк не ест, не пьет, не нюхает, не курит и не колет.
— Нет, не алкоголь. Алкоголь в необходимом для этого количестве вызывает жуткое похмелье с дурным запахом изо рта, дрожью и судорогами, и глаза наливаются кровью. А посмотрите-ка на нее: глаза ясные, здорова как лошадь и невинна, как щенок на чистом белье. Пиксель! Уйди оттуда! Так что же будем искать?
— Не знаю — так, посмотрим. Кровь, моча — слюну тоже взять?
— Конечно. И пот, если наберете.
— И мазок?
— Да.
— Погодите, — возразила я. — Если вы собираетесь копаться внутри, мне надо принять душ и подмыться.
— Фиг тебе, лапочка, — ласково ответила Дагмар. — Нам нужно то, что есть сейчас… а не то, что будет, когда ты смоешь свои грехи. Не спорь, мне неохота ломать тебе руку.
Я умолкла. Мне бы хотелось, чтобы от меня хорошо пахло во время осмотра. Но как докторская дочка и сама терапевт, я знаю, что Дагмар права, раз они ищут наркотики. Вряд ли найдут — но вдруг. У меня и в самом деле выпало несколько часов. Или дней? Все может быть.
Дагмар поставила мне баночку помочиться, взяла у меня кровь и слюну на анализ, потом велела лечь на кресло и поставить ноги в стремена.
— Кому это сделать — мне или боссу? Уйди, Пиксель. Не мешай.
— Все равно.
Дагмар — внимательная сестра. Некоторые женщины не выносят, когда их там трогают другие женщины, некоторые стесняются мужчин. Меня-то отец излечил от подобных глупостей, когда мне и десяти еще не было.
Дагмар отошла за расширителем, и я кое-что подметила. Я уже говорила, что она брюнетка. На ней по-прежнему не было ничего, кроме трусиков довольно прозрачных. Казалось бы, сквозь них должен просматриваться темный, данный природой фиговый листок, верно?
Так вот — ничего такого. Только тень на коже да самое начало Большого Каньона.
У женщины, которая бреет или как-то по-иному уничтожает волосы на лобке, любимый вид развлечения — секс. Мой любимый первый муж Брайан открыл мне на это глаза еще в эпоху декаданса, где-то в 1905-м году по григорианскому календарю. За свои полтораста лет я убедилась в справедливости этого наблюдения на многочисленных примерах. (Подготовка к операции или к родам не в счет.) А те, кто делает это потому, что им так больше нравится — все без исключения веселые, здоровые, раскрепощенные гедонистки.
Дагмар не собиралась оперироваться и явно не собиралась рожать. Она собиралась участвовать в сатурналиях — что и требовалось доказать.
Я испытывала к ней теплое чувство. Брайан, мир его распутной душе, оценил бы ее по достоинству.
Дагмар уже знала, в чем заключаются мои «галлюцинации» — во время процедур мы с ней все время болтали — и знала, что я в городе чужая. Пока она прилаживала этот чертов расширитель (всегда терпеть их не могла, хотя этот обладал температурой тела и его бережно вставляла женщина, сама знающая, что это за радость), я попросила ее, чтобы отвлечься:
— Расскажите мне о вашем фестивале.
— О фестивале Санта-Каролиты? Эй, лапочка, не зажимайся так, осторожней. Ты сделаешь себе больно.
Я вздохнула и попыталась расслабиться. Каролита — это моя вторая дочь, рожденная в 1902-м году по григорианскому календарю.
Глава 2
САД ЭДЕМА
Я помню Землю.
Я знала ее, когда она была еще свежей и зеленой, прекрасная невеста человечества, сладостная, обильная и желанная.
Речь идет, конечно, лишь о моей родной параллели — второй, код «Лесли Ле Круа». Но все наиболее известные параллели времени, исследованные Корпусом по поручению Ближнего Круга, в год моего рождения — 1882-й по григорианскому календарю, через год после смерти Айры Говарда представляли собой единую линию. В том году население Земли составляло полтора миллиарда человек.
Когда же я, всего век спустя, покидала Землю, ее население возросло до четырех биллионов, и эта куча народу каждые тридцать лет еще удваивалась.
Помните старую персидскую притчу о том, как удваивали зернышки риса на шахматной доске? Четыре биллиона человек — это вам не рисовое зернышко: никакой доски не хватит. В одной из параллелей население Земли перед окончательной катастрофой раздулось до тридцати биллионов, в других конец наступил, когда оно еще не достигло десяти. Но во всех параллелях доктор Мальтус смеялся последним
Бесполезно скорбеть над хладным телом Земли — это все равно что плакать над пустой куколкой, из которой вылетела бабочка. Но я неисправимо сентиментальна и до сих пор грущу о старой родине человека.
У меня было замечательно счастливое детство.
Я не только жила на тогда еще юной и прекрасной Земле — мне выпало счастье родиться в одном из прелестнейших ее садов, в южном Миссури, чьи зеленые холмы еще не изуродовали люди и бульдозеры.
И мало того, что я родилась в таком месте, мне еще посчастливилось родиться дочерью своего отца.
Когда я была еще совсем юной, отец сказал мне:
— Возлюбленная дочь моя, ты — существо глубоко аморальное. Я это знаю, потому что ты — вся в меня: голова у тебя работает в точности как моя. Так вот, чтобы твоя натура не сгубила тебе жизнь, тебе придется выработать свой собственный свод правил и жить по нему.
Я обдумала его слова, и у меня потеплело внутри. Я — существо глубоко аморальное. До чего же хорошо отец меня знает.
— А какие это правила, отец?
— Придется самой выбирать.
— Десять заповедей?
— А ты подумай. Десять заповедей — это для недоумков. Первые пять предназначены исключительно для священнослужителей и властей всякого рода; остальные пять — полуправда, им недостает полноты и точности.
— Тогда скажите, какими они должны быть, эти пять последних заповедей?
— Так и сказал я тебе, лентяйка. Ты это сделаешь самостоятельно. — И он внезапно встал, стряхнув меня с колен, так что я чуть не шлепнулась задом на пол. Это была наша постоянная игра. Я должна была успеть спрыгнуть и стать на ноги, иначе отцу засчитывалось очко. — Проанализируй тщательно десять заповедей. И скажи мне, как им следовало бы звучать. А пока что, если я услышу еще раз, что ты вышла из себя, и мама пришлет тебя ко мне разбираться, подложи лучше себе в штанишки хрестоматию Мак-Гаффи.
— Да полно вам, отец.
— А вот увидишь, морковка, увидишь. С наслаждением тебя отшлепаю.
Пустая угроза. Он ни разу не шлепал меня с тех пор, как я достаточно подросла, чтобы понимать, за что меня ругают. Да и раньше никогда не шлепал так сильно, чтобы пострадало заднее место — страдали только чувства.
Материнское наказание — другое дело. Отец представлял собой высшую судебную инстанцию, мать — низшую и среднюю, для чего ей служил персиковый прутик. О-ой!
А отец меня только портил.
У меня было четверо братьев и четверо сестер: Эдвард, 1876-го года рождения; Одри — семьдесят восьмого: Агнес — восьмидесятого; Том восемьдесят первого; в восемьдесят втором родилась я, потом Франк в восемьдесят четвертом. Бет в девяносто втором, Люсиль в девяносто четвертом, Джордж в девяносто седьмом. И отец тратил на меня больше времени, чем на троих других детей вместе взятых, а то и на четверых.
Оглядываясь назад, я не нахожу, что он как-то особенно поддерживал наше общение, но получалось так, что я проводила с отцом больше времени, чем мои братья и сестры.
Две комнаты в нижнем этаже нашего дома служили отцу кабинетом и амбулаторией; в свободное время я оттуда не вылезала — меня притягивали отцовские книги. Мать находила, что мне не следует их читать, в медицинских книгах содержится много такого, во что леди просто не должна вникать. Леди не подобает знать таких вещей. Это нескромно.
— Миссис Джонсон, — сказал ей отец, — если в этих книгах есть некоторые неточности, я сам укажу на них Морин. Что касается гораздо более многочисленных и гораздо более важных истин, то я рад, что Морин стремится их познать. «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Иоанн, глава восьмая, стих тридцать второй.
Мать плотно сжала губы и промолчала. Библия для нее была непререкаемым авторитетом, между тем как отец был атеистом, в чем тогда еще не признавался даже мне. Но Библию он знал лучше матери и все время цитировал из нее подходящий стих — я считаю, что это исключительно нечестный прием, но нужно же отцу было как-то обороняться. Мать была женщина с характером.
У них с отцом во многом не было согласия, но существовали правила, позволявшие им жить, не портя крови друг другу. И не только жить, но и делить постель, и производить на свет одного ребенка за другим. Чудеса, да и только.
Думаю, что почти все эти правила исходили от отца. В то время и в той стране считалось непреложной истиной, что глава семьи — муж, и жене следует ему повиноваться. Вы не поверите, но тогда даже невеста во время брачного обряда обещала всегда и во всем повиноваться своему мужу.
Насколько я знаю свою мать (а я ее почти совсем не знаю), она свои обещания держала не больше получаса.
Но они с отцом выработали себе систему компромиссов. Мать возглавляла дом. Сферой отца были кабинет с амбулаторией, амбар, службы и все связанные с ними работы. Все финансовые дела вел отец. Каждый месяц он давал матери деньги на хозяйство, которые она тратила по своему усмотрению, но отец требовал, чтобы она записывала расходы и вела книги, которые он же ежемесячно и проверял.
Завтрак у нас был в семь, обед в полдень, ужин в шесть. Если отец из-за больных не мог вовремя поспеть к столу, он предупреждал об этом мать — по возможности заблаговременно. Но семья садилась за стол в назначенный час.
Если отец присутствовал, он пододвигал матери стул, она благодарила его, он садился, а следом — и все мы. Он читал молитву — утром, днем и вечером. Если отца не было, мать усаживал брат Эдвард, а молитву читала она. Или просила это сделать кого-нибудь из нас, для практики. Патом мы приступали к еде, и дурное поведение за столом приравнивалось чуть ли не к государственной измене. Зато ребенку не приходилось ерзать на стуле и ждать, когда доедят старшие: он мог попросить разрешения и выйти из-за стола. Возвращаться не разрешалось, даже если ушедший обнаруживал, что совершил ужасную ошибку и забыл про десерт. Но мать в таких случаях допускала послабление и позволяла торопыге доедать десерт на кухне, если только он не приставал и не хныкал.
В тот день, когда старшая сестра Одри перешла в среднюю школу, отец ввел дополнение в протокол. Он, как обычно, пододвинул матери стул, та села и сказала: «Спасибо, доктор». Потом Эдвард, на два года старше Одри, пододвинул стул сестре и усадил ее.
— Что надо сказать, Одри? — спросила мать.
— Я сказала, мама.
— Да, мама, она сказала.
— Я не слышала.
— Спасибо, Эдди.
— Пожалуйста, Од.
Тогда мы все тоже сели.
С тех пор, когда кто-то из нас, сестер, переходил в старшие классы, подходящий по старшинству брат включался в церемонию.
По воскресеньям обед подавался в час, потому что все, кроме отца, ходили в воскресную школу и все, включая отца, посещали утром церковь.
Отец никогда не появлялся на кухне. Мать никогда не заходила к нему в кабинет — даже чтобы прибрать там. Уборкой занималась приходящая прислуга, или кто-то из сестер, или я, когда подросла.
Неписаные, но никогда не нарушаемые правила позволяли родителям жить в мире. Знакомые, должно быть, считали их идеальной парой, а про нас говорили: «Какие хорошие у Джонсонов дети».
Я тоже считаю, что у нас была счастливая семья. Всем было хорошо — и нам, девятерым детям, и нашим родителям. И не думайте, что такая строгая дисциплина делала нашу жизнь тоскливой. Нам жилось очень весело — и дома, и за его стенами.
Нам было чем себя занять. Должно было пройти много лет, прежде чем американские дети разучились развлекаться без помощи дорогостоящей электронной техники. У нас никакой техники не было, и мы не испытывали в ней нужды. Тогда, около 1890-го года, мистер Эдисон уже открыл электричество, а профессор Белл — изобрел телефон, но эти новомодные чудеса не добрались еще до наших Фив в графстве Лайл, Миссури. А что до электронных игрушек, то даже слова «электрон» еще никто и не слыхивал. Но у братьев были санки и тележки, у нас, девочек, куклы и игрушечные швейные машинки, и много было общих для всех настольных игр: домино, шашки, шахматы, бирюльки, лото, «поросята в клевере», анаграммы.
На воздухе мы тоже играли в игры, которые не требовали, или почти не требовали, снаряжения. У нас в ходу была разновидность бейсбола под названием «скраб», в которой могли участвовать от трех до восемнадцати игроков при добровольном содействии собак, кошек и одной козы.
В хозяйстве имелась и другая живность: лошади, количество которых в иные годы доходило до четырех; гернсейская корова Клитемнестра; куры (обычно красной род-айлендской породы); цесарки, утки (белая домашняя порода), временами кролики, а раз завели свинью по кличке Смолка. Отец ее продал, когда выяснилось, что мы не хотим есть свинью, которую сами вырастили. Свиней нам держать было не обязательно: отец чаще получал гонорары ветчиной или беконом, нежели деньгами.
Мы все ловили рыбу, а братья еще и охотились. Как только мальчик вырастал достаточно большой, чтобы удержать ружье (это бывало лет в десять, как мне помнится), отец начинал учить его стрелять, поначалу из ружья двадцать второго калибра. Учил он братьев и охотиться, но я этого не видела — девочки на охоту не допускались. Я и сама не стремилась туда и наотрез отказывалась обдирать и потрошить Зайцев, обычную их добычу. Но научиться стрелять мне хотелось, и я по неосторожности сболтнула об этом при матери. Та вспылила, а отец спокойно сказал мне:
— Поговорим после.
И год спустя, когда все привыкли, что я иногда езжу с отцом к больным за город, мы без ведома матери укладывали сзади в кабриолет под джутовые мешки одностволку двадцать второго калибра. Я обучалась стрельбе, а главное — тому, как себя не подстрелить, то есть правилам обращения с огнестрельным оружием. Отец был терпеливым учителем, но требовал от ученика старания. Спустя несколько недель он сказал:
— Ну, Морин, если ты запомнила то, чему я тебя научил, это может продлить твои дни — надеюсь. Пистолетом в этом году заниматься не будем у тебя для него рука недостаточно сильна.
Нам, молодежи, принадлежала вся округа — играй где хочешь. Мы собирали ежевику, дикие грецкие орехи, искали папайю и хурму. Мы выходили на долгие прогулки и устраивали пикники. Когда мы подрастали и начинали испытывать еще неизведанное восхитительное томление, то ухаживание, как это тогда называлось, происходило тоже на природе.
В нашей семье всегда отмечались одиннадцать дней рождения, годовщина свадьбы родителей, Рождество, Новый год, Валентинов день, день рождения Вашингтона, Пасха, Четвертое Июля (двойной праздник: и День Независимости, и мой день рождения). День отпущения десятого августа, где главным событием была ярмарка графства — отец участвовал там в скачках ездовых лошадей, предупреждая своих пациентов, чтобы на этой неделе не болели или обращались к доктору Чедвику. Мы сидели на трибуне и орали до хрипоты, хотя отец редко приходил победителем. Потом шли День Всех Святых и День Благодарения, а там, смотришь, и опять Рождество.
Получается целый месяц праздников, каждый из которых отмечался с шумным энтузиазмом. Были и просто будние вечера, когда мы рассаживались вокруг обеденного стола, лущили орехи — отец с Эдвардом еле поспевали их колоть, — а мать или Одри читали вслух приключения Кожаного Чулка, «Айвенго» или Диккенса. А еще жарили кукурузу, или делали кукурузные шарики, которые липли к чему попало, или варили тянучку, или собирались вокруг пианино и пели под мамин аккомпанемент — это было лучше всего.
Несколько зим подряд мы каждый вечер состязались в правописании, потому что этим всерьез увлеклась Одри. Она бродила повсюду с учебником Мак-Гаффи и с «Американским орфографическим словарем Уэбстера» под мышкой, шевеля губами с отсутствующим видом. Побеждала всегда она — и мы с Эдвардом соревновались обычно за второе место.
В шестом классе Одри одержала победу на общешкольном конкурсе Фив и на следующий год поехала в Джоплин на окружной конкурс — лишь для того, чтобы проиграть противному мальчишке из Ричхилла. Но в средней школе она выиграла окружной конкурс, отправилась в Джефферсон-Сити и завоевала там золотую медаль самой грамотной ученицы штата Миссури. Мать ездила с ней на финальные соревнования и вручение наград — дилижансом до Батлера, поездом до Канзас-Сити и на другом поезде до Джефферсон-Сити. Я бы здорово завидовала Одри — не ее золотой медали, а ее путешествию, — если бы сама в ту пору не собиралась в Чикаго (но это уже другая история).
Дома Одри встречали с духовым оркестром, который обычно играл на ярмарках — теперь его собрали специально для того, чтобы почтить «Любимую дочь Фив, — как было написано на большом плакате, — Одри Адель Джонсон».
Одри плакала. Я тоже.
Мне запомнился один яркий июльский день. «Будет ураган», — сказал отец, и действительно, в тот день через город прошли три смерча, один совсем рядом с нашим домом.
Мы были вне опасности — отец велел всем спуститься в подвал, как только стемнело, и бережно свел вниз мать — она опять ждала ребенка, кажется, сестренку Бет. Мы сидели там три часа при свете амбарного фонаря, пили лимонад и ели мамины сахарные коржики, сдобные и сытные.
Отец стоял на верхней ступеньке, приподняв дверцу, пока рядом не упал кусок риттеровского сарая. Когда это случилось, мать впервые при детях закричала на него:
— Доктор! Сойдите вниз сейчас же! Я не собираюсь оставаться вдовой из-за того, что вы козыряете своим молодечеством!
Отец тут же спустился, закрыв за собой люк.
— Мадам, — сказал он, — ваша логика, как всегда, неопровержима.
Для молодежи нашего возраста устраивались сенокосные прогулки, обычно под необременительным присмотром старших, устраивались катания на коньках на Лебедином Пруду и пикники воскресной школы, церковные посиделки с мороженым и мало ли что еще. Счастье не в хитрых игрушках: счастье в том, что «мужчину и женщину сотворил их», и в здоровье, и в интересе к жизни.
В твердой дисциплине, которой мы подчинялись, не было ничего тягостного или чрезмерного; правил ради самих правил не существовало. Вне круга необходимых обязанностей мы были свободны, как птицы.