Через каждые три-четыре дня на стоянках будут появляться новые пассажиры, но первоначальная группа, горсточка присутствующих здесь людей, останется основным ядром.
Уже определились группы: стол, занятый шумной молодежью, стол офицеров и мадам Бассо. Был также торжественный стол капитана с ворчливым Лашо, который наверное до самого Бордо будет вести себя невыносимо. Был Гюре, который, конечно, так и останется в одиночестве, и была его жена, не выходившая из каюты, где она ухаживала за умирающим ребенком. Был врач — сумасшедший, на время завтрака, обеда и ужина сидевший под присмотром Матиаса.
Негров на судне словно и не существовало. Но с завтрашнего дня начнут принимать желтых, которые каждую ночь будут играть в кости и к которым на третий или четвертый день вызовут Донадьё, так как обнаружится какая-нибудь заразная болезнь.
Слышалось только жужжание вентиляторов, стук вилок, низкий голос Лашо и смех мадам Бассо. Это была упитанная брюнетка, из тех женщин, у которых платье кажется надетым на голое тело.
— Как только мы придем в Бордо, нужно будет поставить корабль в сухой док, — послышался равнодушный голос главного механика. — Вы уже были в отпуске в этом году?
— Да.
— Не знаю, что они будут делать. Вот уже два судна вышли из строя.
— Меня, конечно, назначат на Сайгонскую линию. Да это и лучше.
— Я ходил туда только один раз. Пожалуй, там не так жарко.
— Там вообще иначе, — просто сказал Донадьё. — Вы курили?
— Нет. Не хотелось.
— Вот как?..
Все знали, что доктор, впрочем умеренно, курит каждый день по две или три трубки. Может быть, опиум и был причиной его флегмы. Он ни во что не вмешивался, всегда был спокойным и безмятежным, но держался слегка натянуто. Это приписывали тому, что он принадлежал к старинной протестантской семье. Например, другие офицеры носили форменные пиджаки с отворотами, так, что видна была рубашка и черный шелковый галстук. Он же всегда был в кителе с высоким воротом, и это придавало ему некоторое сходство с протестантским священником.
Юный Гюре был одет плохо. Он смущенно отвечал метрдотелю, который говорил с ним чуть-чуть снисходительно.
Капитан и лейтенанты колониальной пехоты съели все пять или шесть блюд, обозначенных в меню, и уже с середины трапезы их голоса стали звучать громче из-за выпитого вина.
Лашо, сидевший возле капитана корабля, был похож на большую жабу; он шумно зевал, обвязав салфетку вокруг шеи. Впрочем, он делал это нарочно. Когда Лашо приехал в Африку, он был всего лишь молодым рабочим из Иври, у него не было даже второй пары носков на смену. Теперь он — один из самых богатых колонизаторов в Экваториальной Африке.
И все-таки он всегда жил на реке и на речках в старых лодках, где ему прислуживали только негры. В течение долгих месяцев он объезжал таким образом все принадлежащие ему конторы и проверял их работу, то оставаясь на борту своей барки, то переправляясь в контору на пирогах с помощью туземцев.
О нем рассказывали много всякой всячины. Говорили, что в начале своей карьеры он убивал негров десятками, а может быть и сотнями, и что даже теперь он, не колеблясь, стрелял в тех, кто в чем-нибудь перед ним провинился. Его белые служащие оплачивались хуже всех в колонии и в связи с этим он постоянно вел с дюжину судебных процессов.
Ему было шестьдесят пять лет, и Донадьё, глядя на него и угадывая его физические недуги, удивлялся тому, как он мог выдерживать такое существование.
— Ну и донимает же он капитана! — сказал главный механик.
Ясное дело! Капитан Клод, мелочный, пунктуальный, строго выполнявший все правила, терпеть не мог баламутов вроде Лашо. Но тем не менее ему пришлось пригласить Лашо к своему столу. Капитан говорил мало, ел мало, ни на кого не смотрел. Как только трапеза окончилась, он встал, молча поклонился и ушел — на капитанский мостик или к себе в каюту.
Донадьё задержался в ресторане с главным механиком. Когда он поднялся на палубу, корабль уже вышел в открытое море. Волны с шелковистым шелестом обволакивали его корпус. Низко нависшее небо затянуло не облаками, а сплошной дымкой.
На корме слышалась музыка.
В этот час Донадьё всегда гулял по палубе, крупными шагами, то по освещенной ее части, то по затемненной. Через каждые три минуты он проходил мимо бара.
Когда он поравнялся с баром в первый раз, с проигрывателя лилось танго, но никто не танцевал. На террасе помощник капитана, три офицера и мадам Бассо только что заказали шампанское. В углу, один за столиком, сидел человек, лица которого доктор не различил.
Проходя мимо бара во второй раз, Донадьё заметил, что шампанское уже было налито в бокалы. Оказалось, что одинокий силуэт принадлежал Гюре; он пил кофе, на который имел право согласно своему билету.
Когда доктор шел мимо бара в третий раз, помощник капитана танцевал с мадам Бассо, а лейтенанты говорили что-то, подбадривая их…
Ему не пришлось пройти свои обычные десять кругов: когда он обходил палубу в девятый раз, а мадам Бассо танцевала с капитаном колониальных войск, к доктору подошел стюард.
— Вас просит дама из седьмой каюты! Она испугалась, потому что ее малыш как будто перестал дышать. Я ищу ее мужа.
— Скажите ей, что я сейчас спущусь вместе с ним.
И Донадьё подошел к Гюре, поклонился и прошептал:
— Не пройдете ли вы со мной? Кажется, ребенок не очень хорошо себя чувствует.
Молоденькие лейтенанты хохотали до упаду, потому что их капитан, на двадцать лет их старше, пытался танцевать бигин[1]. Что касается помощника по пассажирской части, то он, улыбаясь, не спускал глаз с мадам Бассо, фигура которой четко вырисовывалась в каждом па этого танца.
ГЛАВА ВТОРАЯ
До каюты номер семь пришлось идти довольно долго. Гюре шел первым, стремительными шагами, останавливаясь на углах коридоров, чтобы подождать доктора, и вопросительно смотрел на него, словно проверяя, туда ли он идет.
Он по-прежнему хмурился, вид у него был несчастный. Или, вернее, Донадьё до сих пор еще не мог определить сложного выражения его лица, этого нервного, напряженного внимания, этой потребности в чем-то, что от него ускользало. Словно револьвер, готовый выстрелить, Гюре, казалось, в равной степени мог мгновенно разрядиться гневом или нежностью.
Белый хлопчатобумажный костюм сидел на нем неплохо, но был сшит из простого материала. Во всем его облике сквозила какая-то стыдливая посредственность.
Ему, вероятно, было двадцать четыре или двадцать пять лет, он был высок, хорошо сложен; только из-за слишком покатых плеч фигура его казалась недостаточно сильной.
Гюре рывком открыл дверь каюты, откуда послышался голос женщины:
— А! Это ты…
Этих двух слов было достаточно: доктор понял, что здесь происходит. Донадьё вошел. Он увидел женскую фигуру; повернувшись спиной к двери, она наклонилась над диваном.
— Что с ним? — резко спросил Гюре.
Очевидно, он злился на свою судьбу!
Донадьё медленно закрыл дверь и с досадой вдохнул спертый воздух каюты, тошнотворный запах больного ребенка. Это была обычная каюта, обитая непромокаемыми обоями. Направо, друг над другом, помещались две койки, налево — диван, на котором лежал ребенок.
Мадам Гюре обернулась. Она не плакала, но угадывалось, что слезы подступают к ее глазам. Голос у нее был усталый.
— Не знаю, что с ним было, доктор… Он вдруг перестал дышать…
Темные волосы, кое-как заколотые сзади, мягко обрамляли ее бесцветное лицо. Трудно было сказать, красивая она или некрасивая. Она измучилась, была больна от усталости. Она отбросила всякое кокетство и даже забыла застегнуть блузку, из-под которой виднелась худенькая грудь.
Втроем в каюте им негде было повернуться. Ребенок дышал с трудом; доктор наклонился над ним.
— Сколько ему?
— Шесть месяцев, доктор. Но он родился на месяц раньше срока. Я решила кормить его сама.
— Садитесь! — сказал он женщине.
Гюре стоял у иллюминатора и смотрел на ребенка, не видя его.
— По-моему, никто никогда не знал точно, что с ним такое. С первых же дней он срыгивал все молоко, которое пил. Потом его стали кормить сгущенным молоком, и в течение нескольких дней ему было лучше. Затем у него начал болеть животик. Доктор из Бразза сказал нам, что, если мы не уедем из колонии, мы его потеряем.
Донадьё посмотрел на нее, потом на Гюре.
— Это ваш первый срок?
— Я уже пробыл в колониях три года, прежде чем жениться.
Другими словами, ему едва исполнилось двадцать лет, когда он прибыл в Экваториальную Африку.
— Вы чиновник?
— Нет. Я счетовод «Экваториальной торговой компании».
— Он сам виноват, — вмешалась мадам Гюре. — Я всегда советовала ему поступить на государственную службу.
Она закусила губу, готовая заплакать; Гюре сжал кулаки.
Донадьё понимал, в чем драматизм их положения. Он задал еще один вопрос:
— Ваш второй срок кончился?
— Нет.
Из-за ребенка Гюре нарушил контракт, а значит ему не заплатили жалованья.
Делать было нечего! Донадьё был бессилен помочь этому ребенку, не переносившему тропического климата и все-таки цеплявшемуся за жизнь изо всех сил своего хрупкого бледного тельца.
— Одно обстоятельство должно придать вам мужество, — сказал он вставая. — То, что ребенок прожил шесть месяцев! Через три недели мы выйдем из тропиков.
Женщина скептически улыбнулась. Он посмотрел на нее еще внимательнее.
— А пока вам следовало бы подумать о себе.
Он с трудом переносил стоявший в каюте запах. Пеленки, которые мадам Гюре, должно быть, стирала в умывальнике, свешивались для просушки с верхней койки. Донадьё заметил, что во взгляде Гюре появилась тоска, что он стал тяжело дышать, что нос его постепенно заострился.
Вот уже целый час, как пароход качало в ритме сильной мертвой зыби. Когда его затошнило, Гюре не выбежал из каюты, а успел только открыть дверь и нагнуться над тазом.
— Простите, доктор, что я побеспокоила вас. Я знаю, что сделать ничего нельзя. Врач сказал мне об этом уже там, но все-таки…
— Вам не следовало бы целый день оставаться в этой каюте.
Гюре рвало, и Донадьё вышел, немного постоял в коридоре и медленно поднялся по лестнице. Только что появившаяся золотистая луна обливала светом широкие волны океана. С кормы доносились звуки гавайской музыки, и это еще подчеркивало царивший вокруг дешевый романтизм.
Разве этот дешевый романтизм не сквозил и во всем остальном? В том, например, что бармен был китаец, в том, что мадам Бассо танцевала с помощником капитана в белой тужурке?
Доктор еще два раза обошел вокруг палубы, потом спустился к себе в каюту, разделся, потушил верхний свет и оставил гореть только масляный ночник.
Наступил его час. Благоразумно, не торопясь, он приготовил трубку с опиумом и закурил. Полчаса спустя он уже мог без волнения думать о ребенке, о его матери и о Гюре, который, вдобавок ко всему, еще страдал морской болезнью.
Когда стюард поскреб в его дверь и объявил, что уже восемь часов, началась погрузка аннамитов, которых все на корабле стали называть китайцами, потому что так было легче. Они подплывали с берега на шлюпках, как обезьяны взбирались по наружному трапу, большею частью держа свой чемоданчик на голове. Их теснили к носу парохода. По дороге делали отметки на листках бумаги, выкрикивали номера.
Донадьё оделся не быстрее и не медленней, чем в другие дни, съел принесенный ему на подносе первый завтрак и, наконец, поднялся на палубу в тот момент, когда на пароход садились пассажиры первого класса.
Их было совсем мало: одна семья. Но семья роскошная. Муж, несмотря на свой деликатный и застенчивый вид, был, вероятно, важной персоной на железной дороге Конго — Океан. Его жена была одета так элегантно, словно приехала в какой-нибудь из европейских городов. У нее была девочка семи лет, уже кокетливая, за которой по пятам ходила английская гувернантка.
Проходя мимо, помощник капитана по пассажирской части, который суетился вокруг вновь прибывших, успел подмигнуть доктору. Неужели он уже имел в виду новую пассажирку?
Трап убрали. Лодки быстро удалялись по направлению к плоскому, как лагуна, берегу, в то время как триста аннамитов спокойно, без любопытства устраивались на переднем полубаке. Большинство из них были одеты в короткие штаны и простую рубашку цвета хаки; у некоторых на голове был плетенный из прутьев шлем, другие же подставляли солнцу свои жесткие черные волосы. подстриженные ежиком. Несколько человек, голые до пояса, мылись у колонки на палубе, а пассажиры-негры скучились в углу и смотрели на них с недоверием или презрением.
В самом конце мостика Донадьё встретил Гюре, который прогуливался в одиночестве.
— Вам лучше? — спросил доктор.
— С тех пор, как прекратилась качка! — ответил тот агрессивным тоном, не глядя на доктора.
— Я посоветовал вашей жене выходить на воздух.
— Сегодня утром она долго гуляла.
— В котором часу?
— В шесть.
Донадьё представил ее одну на пустынной палубе, на заре.
— В открытом море еще не прекратилась зыбь; — сказал Гюре.
Если внимательно посмотреть на него, то можно было заметить, что лицо у него детское, несмотря на морщины на лбу, и выражение, в сущности, совершенно простодушное. В общем, это был еще мальчишка, которого осаждали заботы взрослого мужчины, мужа, отца семейства.
— К сожалению, против морской болезни не существует действенных средств, — сказал Донадьё. — Передайте вашей жене, что я сейчас приду посмотреть малыша.
Теплоход снова двигался. Врач прошел в лазарет, приказал, чтобы начинали пропускать китайцев, и провел два скучных часа, осматривая их, одного за другим, вместе с Матиасом. Китайцы ждали, стоя гуськом перед, дверью. Уже проходя в нее, они раздевались, высовывали язык, протягивали левую руку. С тех пор как они уехали из своей деревни, им пришлось раз сто выполнять одни и те же формальности.
В какой-то момент у Донадьё возникало ощущение, что происходит нечто необычное. Он не смог бы сказать, что именно. Может быть, желтые на этот раз не такие бесстрастно-равнодушные, как всегда?
— Ты ничего не замечаешь, Матиас?
— Нет, мсье доктор.
— Ты делал перекличку? Они все отзывались?