Отец. Ты так думаешь или ты в этом уверен?
Сын. Нет, скорее уверен. На карту опять поставлены интересы государства – вместе с интересами Кундта. Его утробная гениальность ведь состоит в умении смешивать свои интересы с государственными таким образом, что государство оказывается Кундтом, а Кундт – государством.
Отец. Все эти предположения и слухи ничего не доказывают.
Сын. Да, ничего не доказано, ничто из этого не имеет силы доказательства. Я все-таки юрист, отец. Доказательства, однако, могут исчезать и быть уничтожены. Это знает любой правовед.
Отец. Ты забываешь, что я тоже юрист. Приговор не может быть вынесен на основании документов, которые считаются пропавшими или уничтоженными.
Сын. Правильно. И никакого приговора вынесено не будет. Но ты.недооцениваешь эффект просачивания.
Отец. Не могу в это поверить.
Сын
Отец. Нет. Не могу поверить, что Хальберкамм и даже Блаукрем:р…
Сын. А Элизабет в психушке-люкс?
Отец. Она действительно сумасшедшая.
Сын. Это он свел ее с ума.
Отец. Наболтала, а доказать ничего не смогла.
Сын. Я тоже не могу.
Отец. Надеюсь, у тебя есть хоть алиби на прошлую ночь?
Сын. Лучше не придумаешь: я лежал в объятиях любимой женщины. У нее настолько сильно развито классовое самосознание, что она даже не вернула мне чаевые, которые я дал ей лишь символически. Нет, отец, к Капспетерам спустился с небес ангел божий, а у ангела всегда есть алиби. Следы он оставляет, но их не находят. Разве что чуточку серебряной пыльцы с его крыл.
Отец. Опять ты сбиваешь меня с толку метафизическими загадками – как ты похож на свою мать, а ведь ты едва ее помнишь.
Сын. Ошибаешься, очень хорошо помню. Мне было пять, когда она ушла в Рейн, это было недалеко от Клеве, там, где появился Лоэнгрин с лебедем. «Лебедь с голубой лентой» – назывался знаменитый сорт маргарина, который делают в тех местах. Может, лебедь поджидал мою маму под водой, а теперь возит ее в ладье вверх и вниз по Рейну…
Отец. Я пытался избавиться от портретов. Безуспешно. Очевидно, они весьма невысокого качества. Не знаешь, никто не подыскивает себе галерею предков, скажем, на ностальгической волне?
Сын. Плуканский собирает подобную чепуху, но только масло и на холсте, – кстати, тоже хорошо горит… Здесь у нас рамы ценнее картин. Продай Плуканскому холсты, а рамы оставь себе. И не печалься, что наш род
Отец. У нас могло бы быть больше детей, но я не сумел удержать твою мать дома, долгое время я буквально держал ее силой.
Сын. Теперь я понимаю, почему мама взяла с меня, пятилетнего мальчонки, клятву, что я никогда не надену какой бы то ни было мундир. Я часто думаю о ней. Судя по фотографиям, красивой ее не назовешь.
Отец. Да, красотой и фотогеничностью она не отличалась. Несмотря на увешанных орденами генералов, наш род обеднел, род Скогераге тоже. Много денег уплыло в Париже и в амстердамских борделях. Мы с трудом держались на грани приличий: выезжали на охоту, представляешь – даже в охотничьих костюмах, с охотничьими рожками и прочей ерундой, холодной закуской и шампанским. Мы следили, чтобы гости не объедались, и остатки еды потом делили со слугами. Больше всех – и это бросалось в глаза – ели попы, которым жилось куда лучше нашего. Судорожная светская суета доводила нас до изнеможения, и в этом ты похож на свою мать и на меня. Когда нацистская чума миновала, мы надеялись, что теперь-то уж наступит царство Христово. Ведь он, этот Иисус Христос, все время был в нас, мы проклинали его, но избавиться от него так и не смогли, слишком уж глубоко он в нас засел. Наша свадьба произошла как-то судорожно: торжественная месса, охотничьи рожки, прием в зале. Я ведь мало знал твою мать, она меня тоже; в полупаническом состоянии мы наконец отправились в свадебное путешествие на голландское побережье и лишь в номере отеля, впервые оставшись наедине, оба расхохотались – так к нам пришла любовь, и это нас спасло. Мы отдались любви. Шевенинген, пляж, отель, пирс – все было чудесно, мы любили друг друга. Какой-то испанский Скогераге снабдил нас песетами, какой-то голландский Крейль – гульденами. Это давало возможность любить и развлекаться. Аристократия, мой мальчик, – единственно подлинный интернационал. Второй подлинный интернационал – денежная знать. Довольно часто они совпадают. Ее великий князь – Губка… При виде его я испытываю ужас, словно перед Великим инквизитором.
Сын. А к кому относимся мы – к дворянству или к денежной знати?
Отец. Дворянский род наш, разумеется, старый, но к старой денежной знати мы не принадлежим, мы нувориши. Род старый, богачи – новые. Земельные участки, тебе же это известно, Карл, строительные страсти, строительные страхи, строительный бум. Вся страна, вся земля превратилась в земельные участки, деньги посыпались с неба.
Сын. Может, ты все-таки поедешь к мессе, вызвать тебе такси?
Отец
Сын
Отец. Моего отсутствия не заметят, а вот если Эрика Вублер не приедет, могут быть неприятности. Ты знаешь, что Плуканского свергли и его преемником станет Блаукремер?
Сын. Что? Блаукремер?!
Отец. Да, уму непостижимо… Надеюсь лишь, что на сей раз Кундт зашел слишком далеко. Плуканского нельзя было оставлять: всплыла одна старая история времен войны. Вовсе не то, что можно было ожидать, – нет, нет, история эта связана только с деньгами. Плуканский был офицером по железнодорожным воинским перевозкам и ночью собственноручно перевел несколько стрелок – не символически, а буквально и не для того, чтобы помочь партизанам, а из корысти. Эшелоны с оружием и продовольствием по запасным веткам исчезли во мраке польских ночей. Польские офицеры в родстве с половиной Европы, дворяне, мой мальчик, дворяне перечислили деньги на испанские счета через шотландские банки. Порядочные люди. У польских дворян есть родственники во всех европейских странах. Это большое преимущество, когда твои предки служили генералами, полковниками, да хотя бы и капитанами в иноземных армиях. В чужих странах они пленяли иностранок или захватывали зятьев для своих сестер. Таким путем ты породнился через Крейлей и Скогераге с Эредиа в Испании, с Маккелланами в Шотландии. И если тебе когда-нибудь потребуется убежище, то поезжай не на Кубу, а в Шотландию, Испанию или Италию – мы в родстве с Фанцетти.
Сын. Ты никогда еще так со мной не говорил, отец. Как ты это выдерживаешь? Ведь эти рожи вогнали мою мать в Рейн.
Отец. А как ты выдержал Брюссель, где столько времени бил баклуши? После того как Марта ушла в Рейн, у меня не было женщины, я не мог ни с кем жить, не мог жениться на другой. Я до сих пор не могу ее забыть ни на минуту… Правда, у меня есть ты.
Сын. Значит, предстоит еще одно разоблачение. На сей раз – Плуканского.
Отец. На сей раз разоблачение международного масштаба. Докопался до сути один польский историк – впрочем, вопреки желанию своего правительства. Через десять – двадцать лет, того гляди, и вьетнамские партизаны расскажут о самолетах, танках и пушках, которые они купили у американской армии… Налей мне еще кофе… А через пятьдесят лет, когда уже будет поздно, начнут разоблачать Кундта.
Сын. Не волнуйся, отец, это упали твои груши или яблоки, а может, и то и другое. Я еще не научился распознавать их по звуку. Наступает осень – время уборки урожая. Иногда они падают ночью – такой приятный, почти домашний звук.
Отец. Почему бы тебе не перебраться домой? О тебе тут хорошо заботятся?
Сын. Отлично. Утром Шнидхубель приносит мне завтрак: горячие гренки, яйца, кофе, джем; около одиннадцати я получаю второй термос кофе, обедаю у Катарины, а если она вечером работает, остаюсь с мальчиком, играю с ним, что-нибудь рассказываю, пока он не заснет. Телефон поставили, теперь у меня все есть… Нет, домой мне не хочется. Мы подыскиваем квартиру, как только найдем, съедемся окончательно – ради мальчика.
Отец. А на какие средства ты живешь? Ведь никаких доходов у тебя нет. Завтрак и фургон – этого недостаточно, а заработка Катарины вряд ли хватит на всех.
Сын. У меня еще есть друзья в ведомстве, и мне симпатизируют гораздо больше, чем Блаукремеру, его, собственно, никто не любит. Могу назвать более десятка людей, которые откосятся ко мне хорошо. Они были, правда, шокированы, но зла на меня отнюдь не держали. Некоторые сочли это проявлением своего рода аристократического снобизма – а уж этого-то от меня не ожидали. Потом они уразумели, что снобизмом тут не пахнет, но мои мотивы оставались им неясны. Все-таки народ в производственном совете понял, что это не снобизм, a в крайнем случае какой-то необычайный вид умопомешательства. С Конрадом Флу до сих пор этого так никто и не связал, хотя все знали, что мы с ним давно дружили, и его не вырвать из моего сердца точно так же, как из твоего не вырвать многого другого.
Отец. Значит, ты зарабатываешь деньги в ведомстве? Оно дает тебе поручения?
Сын. Странные и тайные задания от тех, что наверху.
Отец
Ты меня не разыгрываешь? Ты делаешь это для ведомства?
Сын
Отец
Сын. Нет, если знать всю подоплеку, это – как и многое, кажущееся на первый взгляд безумным, – вполне логично. У них, по-видимому, на крючке какой-то русский агент, питающий патологическую страсть к этим вещицам. Он не желает ни денег, ни баб, ни мальчиков, подавай ему мерседесовские звездочки. Причем они должны быть непременно с машин важных персон. Взамен он, вероятно, шепчет кое-что на ушко.
Отец, Но ведь звездочки можно раздобыть более легким путем? Сын. Ему предлагали целые коробки новехоньких, но он хочет только краденые, причем с ручательством. И он все проверяет: потерпевшему анонимно звонит по телефону мужской или женский голос – иногда от имени полиции – и интересуется, как, например, сейчас у доктора Верли, цела ли звездочка на его машине, и если нет, то когда хозяин заметил ее пропажу. Потерпевшему ничего не стоит это проверить – достаточно взглянуть на капот. Звездочка Верли подтверждена, завтра могу получить гонорар.
Отец. Тренировался? Специально обучался этому?
Сын. Конечно. Надо же владеть своим ремеслом. За это прилично платят, значит, и работу надо выполнять как следует. Вот такая у меня теперь профессия. То, что делаю, делаю по всем правилам, даже если дело не совсем порядочное. Катарина ничего об этом не знает. Кстати, ведомство анонимно посылает потерпевшему по почте новую звездочку. Корректность соблюдается.
Отец. Хойльбук наверняка отдал бы звездочку добровольно ради вящей славы отечества?
Сын. Бесполезно. Русский настаивает, чтобы они были украдены. Кстати, звездочка обошлась почти даром, только такси – туда и обратно, ну а Мезод живет недалеко. Как видишь, я и здесь соблюдаю правила приличия. Все-таки, отец, я юрист и у меня правовой образ мыслей.
Отец
Сын. Они платят мне и в то же время наблюдают за мной. И живу я на это неплохо. Между прочим, ниже министра русский не признает.
Отец. Значит, вскоре наступит черед Блаукремера?
Сын. Некоторое время придется воздержаться. С меня каждый раз требуют письменное донесение и расписку. Двойная страховка – понимаешь?
Отец. А какая гарантия у тебя?
Сын. Расписка. Мой гонорар даже облагают налогом.
Отец. Но расписка-то у них, а не у тебя. Какое письменное подтверждение остается у тебя? Очевидно, никакого. И ты еще считаешь себя выдающимся юристом! У них два десятка доказательств против Карла фон Крейля, у тебя же против них – ни единого. Два десятка признаний в краже! Если дойдет до крайности, кто тебе поверит, что ты действовал по их заданию? Вся эта затея слишком безумна, чтобы в нее поверили: советский человек, собирающий мерседесовские звездочки!
Сын. Как видно, ему нужен именно этот символ немецкого трудолюбия и капитализма.
Отец. Хотя бы и так, но сможешь ли ты доказать, что он существует, этот человек?
Сын. Доказать я ничего не могу.
Отец. Ты уверен в своем заказчике?
Сын. Это мой старый друг.
Отец. Он занимает высокий пост?
Сын. Весьма. Во всяком случае, ответственный. Он меня не подведет.
Отец. Но, может быть, есть другие, которые хотят подвести его?
Сын. Фамилию его я не могу тебе назвать. Серьезно. Понимаешь, он не один, и они мне желают добра. Однажды я под вымышленной фамилией даже вел слежку за самим собой, причем с большими накладными расходами. Устроил эту фикцию, чтобы подработать.
Отец. Уж не Герман ли Вублер это?
Сын. Нет. Для него я при случае делаю переводы, платит хорошо. К тому же он нанял Катарину, хотя
Отец. В присутствии Гробша?
Сын. Конечно. Мне нравится Гробш, он, правда, не совсем доверяет мне, но парень он все равно симпатичный. Корректный, решительный, циничный, но не продажный, Это новая аристократия, из пролетариев, так же как Катарина. Фамилии этих новых аристократов – Рихтер, Шмиц, Шнайдер или Гробш, кое-кто из них сидит сейчас в тюрьме.
Отец. Мне делается жутко, когда я начинаю понимать, зачем разбирают и рубят рояли…
Сын. С этим, пожалуй, временно покончено. На рояле Кренгеля, вероятно, установлена такая сигнализация, что стоит попасть на него серебряной пыльце с ангельских крыл, как мгновенно поднимется тревога. Возможно, вскоре появится какая-нибудь страховка роялей – страховка банкирских роялей.
Отец. Смерти. Он губит нашу республику.
Сын. Кундт тоже во власти каких-то чар, не знаю только какого рода, он снова и снова твердит о своем долге, долге,…
Отец. Эти чары я бы с удовольствием разрушил. Я больше не понимаю Германа Вублера.
Сын. У Вублера есть одно ужасно неприятное качество – он человек верный. Между прочим, оно присуще также Эрике и Катарине. Вублер предан Кундту, а Кундт – Вублеру, да, да, и если такой, как Вублер, вдобавок верен законам государства, то это просто милость божья, как говаривали наши предки. Ни государству, ни Вублеру нельзя причинять вреда – он стоит выше закона. Ты же это понимаешь. Не знаю, что известно Бингерле и какие у него есть доказательства, но если он угрожает государству, то самые корректные и самые некорректные будут против него, чистые вместе с продажными, Хойльбук и Вублер, все чистые и неподкупные, которых ты можешь перечислить, будут на стороне Кундта, потому что вместе с ним подвергается опасности государство. Верующие и неверующие, приверженцы государства, мафии, церкви – все будут на его стороне. Поэтому о скандалах здесь мы никогда не узнаем ничего до конца. Глубоко в нас сидит этот обоготворенный кумир, которому следует приносить жертвы, а сколько их уже принесено… И лишь оттого, что кумир укоренился в нас так глубоко, столько чистых оказываются в сумасшедшем доме, пишут отчаянные письма, протесты, составляют воззвания, выпускают листовки, которые полны оскорблений, и тем не менее остаются без наказания. И вот эти чистые становятся мелочными, делаются доносчиками, чуют коррупцию даже там, где ее нет. Сотни, может быть, даже тысячи этих людей превращаются в подавленных и озлобленных людишек, глупых и несносных… Мне б, отец, не хотелось кончить этим. И Вублер не кончит этим. В его случае возможен только один конфликт: если верность Эрике придет в противоречие с верностью Кундту. Я знаю их обоих, отец, мы слишком долго дружили. Всякие мысли о Кундте выкинь из головы. Ты не сможешь да и не станешь его убивать, Кундту опасен даже не Бингерле, нет, – только Вублер.
Отец. Пожалуй, успею пробраться в собор во время проповеди… но скажи мне, ты действительно веришь, что Конрада можно было бы спасти?
Сын. Им была нужна жертва, и он должен был стать жертвой не праведных, а продажных.
Отец
Сын
Отец. Как знать, как знать.
Глава 4
Ева Плинт. Хорошо, что туман, не так боязно. Резкий свет фонарей приглушен, кубические формы соседних зданий смягчены, шума от машин меньше, движение почти парализовано. Из-за угла, с аллеи, время от времени показывается прохожий и медленно, робко шагает дальше. Когда Эрнст крикнул мне из двери вдогонку: «Смотри не рассказывай ему лишнего!» – его голос словно донесся из-за реки.
С тех пор как Неизвестный, пока еще Неизвестный, ночами разбирает на части инструменты и аккуратно штабелирует у каминов, все банкиры боятся за свои драгоценные рояли. В последнее время, как я слышала, он кладет возле штабеля коробку спичек и кусок парафина для растопки, как бы предлагая им собственноручно развести крстерчик. Теперь я знаю, как пахнет горящий рояль, каково слушать, когда рояль рубят на части – с холодной решимостью, с ожесточением, расчетливо… Я была его женой и пока остаюсь ею, остаюсь, ибо только смерть может разлучить нас. Я испугалась, когда он это делал, и сбежала от него, хотя иногда встречаюсь с ним; он переезжает сюда на пароме с того берега, садится на эту скамейку, рассказывает мне про ту, у которой от него ребенок, про то, как они живут вместе, а я рассказываю про того, с которым сейчас живу и который не хочет детей; у него было плохое детство, а у меня хорошее. Хорошее. Я люблю их обоих, первого и второго… и вот теперь третьего. Если бы тот, кто разговаривал с прелюбодейками, присел бы сюда, на скамейку, и спросил меня: «Сколько мужчин было у тебя?» – я бы ответила: «Двое». Хорошо бы он подсказал, что мне делать… Мужчина, который не хочет детей, политик, важный, относится к своему делу серьезно, и это неплохо, даже если я не все воспринимаю всерьез. Наверное, к политике относятся серьезно только те, у которых было плохое детство. Для других же это игра, профессия, сделка.
С Эрнстом мне не трудно общаться, разве что во время ужина. Он хочет есть, когда передают обзор событий дня. Я понимаю, у него мало времени – заседания, комитеты, он должен выступать, составлять речи для себя и для этого Плуканского. Но у меня аппетит появляется уже к семи, для него это рановато, кроме того, вечером мне хочется супу – должна признаться, что мои супы славятся… Однако он не может глядеть на экран и есть суп – запотевают очки. А негорячий суп – это не суп. Итак, около половины восьмого я съедаю свою тарелку, а ему незадолго до восьми подаю бутерброды и салат. Это единственное осложнение в нашей жизни. Даже когда мы отправляемся на приемы, я все равно должна перед уходом поесть супу. На приемах я не наедаюсь досыта, хотя закусок там, как правило, достаточно. Ну ладно, я должна поесть супу от семи до восьми вечера, од любит есть около восьми, не отрываясь от «Последних известий». Вот так и сидит одинешенек, впитывая информацию; а поскольку сегодня на десерт политическая дискуссия, которую я также не хочу смотреть, он засел до полдесятого, и у меня полтора часа свободны. Он никак не может понять, что эти дискуссии о молодежи бессмысленны, ярмарочный балаган: Гребентёклер и Кромлех утверждают, что нынешняя молодежь утратила понятие о ценностях, а Брайтхубер и Ансбухер настаивают на том, что как раз молодежь открыла истинные ценности. А этот самодовольный зануда ведущий, обычно Гусспер… стоит кому-нибудь действительно сказать по существу вопроса, как его перебивают, а если он все же договаривает, то его упрекают, что он вышел из роли. Следовательно, я полагаю, что у всех у них одна и та же роль и выходить из нее им нельзя.
Ах, это вы… да, вы пунктуальны… хотя могли бы уж кашлянуть.
Вублер. Простите… виной – моя застенчивость. При дневном свете или полном вечернем освещении я бы никогда не отважился сесть рядом с вами. Благослови, господи, туман. Хотя мы знакомы и не можем заподозрить друг друга в каком-либо коварстве. Так близко
Ева Плинт. Та, с которой вы заговорили, была проституткой?
Вублер. Нет, она была продавщицей в обувном магазине.
Ева Плинт. Эрика, ваша жена! Ее история известна по предвыборным брошюрам. Бедняжка, биография образцовой демократки… это, должно быть, грустно. Мне она всегда нравилась. Как она поживает?
Вублер. Хочет и уехать отсюда и остаться. Странно, многие хотят уехать. Вы, наверное, тоже?
Ева Плинт. Как только подумаю об Эрнсте, опять начинаю колебаться. Это зависит также от того, что вы мне сообщите. Так как же его зовут?
Вублер. Хесус Перес де Легас, тридцать пять лет, кубинец, разумеется, коммунист. Превосходно говорит по-немецки, как вы знаете, учился в ГДР, читал Брехта, Анну Зегерс. Работает здесь в торговом представительстве.
Ева Плинт. Женат?