Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сыновья идут дальше - Соломон Маркович Марвич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сыновья идут дальше

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Но, по примеру отцов

И с отцами отвагою споря,

Дети выходят на зов

Непрестанно зовущего моря.

(Из старинного забытого стихотворения)

ПОСЛЕ ОСАДЫ

(Начало эпилога)

И наступает день, к которому не сразу привыкает здешний человек, хотя он ждал этого дня почти три года. Что за тишина вокруг…

А вчера земля сотрясалась от залпов, в которые люди вложили всю ярость и усилия девятисот дней осады. Несколько часов залпы гремели от Финского залива до Ладожского озера и смели укрепления осаждавших.

И можно встать во весь рост на переднем крае исстрадавшейся земли. Рядом нет больше смерти.

Это Устьево, спутник и сверстник Ленинграда. В январский день предпоследнего года войны, когда вдруг установилась долгожданная, но в свои первые часы непривычная и неожиданная тишина, устьевцы выходят на край своего фронтового города-спутника.

Впереди снег и пустота. Совсем близко противотанковый ров, последний, к которому не подошли машины врага.

Здесь не осталось деревьев. Когда придет весна, зацветут только акации да где-нибудь у разбитого дома обессилевшая от холодов, давно не ухоженная яблоня, одинокая северная вишня, куст боярышника и еще где-нибудь полузаглохшая сирень. А летом не полетит над пустыми улицами пушок, сорванный ветром с цветущих лип, нет, нет, не полетит. Искалечены, сломаны, спилены все липы.

Слева железнодорожная станция. Теперь это остов вокзала, рухнувший виадук, глыбы бетона, которые висят на стальных прутьях, рельсы под ледяным пластом.

Позади старый, весь разбитый завод, в стенах цехов широкие пробоины с густой копотью по краям, обнажившийся, осыпавшийся кирпич, столетние железные двери, сорванные с петель, закрученная, как веревка, обгоревшая арматура.

Позади — то, что, по расчету ушедшего врага, должно подняться к жизни лишь через четверть века.

К тому дню, когда замкнулось кольцо блокады, в этом городе жило тридцать тысяч человек. Сейчас нет и тысячи.

И вот последние жители Устьева, не вывезенные отсюда, не павшие под снарядами, не погибшие от голода, выходят из своих домов в первый спокойный день. Из домов? Домов нет. Это времянки — лачуги, землянки, — такие же, как у солдат. В них люди отдыхали, возвращаясь с работы, в них умирали, в них и родилось несколько устьевцев, слабеньких блокадных детей, услышавших одновременно и материнский голос, и разрыв снаряда, но выживших.

Четыре поколения жителей разрушенного города стоят в этот первый спокойный день у городской черты на месте, которое порою обстреливали и тяжелые немецкие пулеметы.

Четыре поколения устьевцев, различимые в этой тысяче людей, собрались здесь в первый тихий день.

Сталевар, который десятки лет вот там, в разбитом мартеновском цехе, каждый день поднимал руку — сигнал выливать сталь, — ему семьдесят.

Он уже и тогда был не молод, когда в первый раз остановился мартеновский цех, когда отсюда устьевцы уходили защищать Петроград.

Рядом с ним его ровесник — седой человек с мягкими чертами лица. Их здесь двое семидесятилетних.

Мастеру из второго механического (также разбитого) под пятьдесят. Он-то уходил и в восемнадцатом, и в девятнадцатом биться за Петроград. А когда осенью сорок первого года немцы прорвались к Устьеву, ему партийный комитет поручил собрать по гудку тревоги тех, кто возьмет оружие в руки.

В третьем поколении люди, которым меньше тридцати, — одни женщины. Да и во втором поколении они в большинстве.

Вот стоят обнявшись мать и дочь, обе в поношенных ватниках — второе и третье поколения устьевцев. На этом месте четверть века тому назад мать провожала любимого парня, ушедшего с отрядом устьевцев на защиту Петрограда. И в последнюю минуту она при других неловко протянула ему маленькую-маленькую фотографию, и они не решились даже поцеловаться на прощание. И как она жалела об этом, когда из-под Ямбурга пришла скорбная весть. И ничего не знает об этом взрослая дочь, трогательно похожая на нее.

Четвертое поколение — дети, у которых сейчас нет ни яслей, ни детского сада. Все это разрушено вместе с домами, стадионом, столетними и новыми цехами.

Перед заводом на постаменте из старых броневых плит бронзовый устьевец смотрит в ту сторону, куда ушел рабочий батальон. Это память о тех, кто погиб в гражданскую войну, память об отцах.

«…Впереди завод, который называется Устьевским. Он еще работает. Это непостижимо. Но разумеется, скоро он перестанет работать навсегда».

Строки из записной книжки офицера гитлеровской армии, убитого под Ленинградом весною 1942 года.

Примелькавшееся имя (Иоганн Мюллер), потертые мысли. Он не понимал, человек с обыкновенным немецким именем, против кого послали воевать армию, в которой он служил.

Неукротим дух устьевцев. Нет, не через четверть века, а скоро, скоро оживет город, выжженная земля, завод. Годами копилась его сила, творила она чудеса, но люди считали, что это не чудеса, а только их родное дело, без которого они не дети своего времени.

Прямые преемники тех, кто начинал великое дело, стоят здесь в первые тихие часы после девятисот дней осады, идут в рядах рабочего устьевского батальона. Они и поднимут рухнувший завод, которому два века, отстоят и оживят город-спутник, город-сверстник Ленинграда.

Для того чтобы понять, как копилась и росла эта сила, перешедшая к преемникам прежних устьевцев, мы отодвигаемся назад, к тем дням, когда она стала не потаенной и не скованной, а свободной, — на тридцать лет назад, к памятному семнадцатому году, к старому Устьеву, тогда еще не к городу-спутнику, а к деревянному поселку при старом Устьевском заводе.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. Столетний колокол

Сто лет держали этот пост. Ставили сюда крепких, рослых, мордастых людей. Чисто выбритые, с пышными нафабренными усами, позвякивая медалями на груди, они тучнели от безделья. Работы им было на две минуты в день — по минуте утром и вечером. Да еще зимой в обильные снегопады они помогали сторожам расчищать дорожку к парадному подъезду. В остальное время они лениво сплетничали о поселке, о заводе (знали все) да посматривали по сторонам.

Минут за пять до начала работы трое мордастых прекращали неторопливый разговор. Один становился под часами, другой — поодаль, третий медленно поднимался на вышку. Второй, и самый важный, самый крупный, который зовется махальным, — так его и в штатной росписи обозначали, — начинал маршировать по площадке возле узорчатых чугунных ворот. Он ходил, как на параде, тяжелым гвардейским шагом, подобрав трясущийся живот.

Пройдет десять шагов вперед, повернет, бросит быстрый взгляд на циферблат часов. Нет, не время. Еще десять шагов, еще поворот. И когда стрелка подходила к своей черте, махальный останавливался и высоко взмахивал рукой. Мордач на вышке раскачивал колокол, и плыл над сонными улицами медленный, унылый, почти церковный звон, знакомый поселку уже сто лет.

На все это дело хватило бы одного подростка. Но от подростка какая торжественность! А трое мордачей были видны издали. Этой ежедневной церемонии у ворот, сигнальному звону, придавали особое значение.

Генералы — начальники казенного завода — не любили гудка. В гудке слышна смутная тревога: сегодня это сигнал к работе, завтра — к забастовке. Завоет гудок, и выбежит за ворота тысяча-другая мастеровых, все десять тысяч выбегут, и полезут на бочку ораторы, и взовьется красный флаг над толпой.

Нет уж, пусть на других заводах гудок, а на Устьевском — ровный, глубокий звон колокола — утром и вечером, в мирное время и в годы войны.

Напротив завода собор. В заутреню заводская вышка и колокольня перекликаются. И потому генерал-начальник приказал отлить на заводском колоколе славянской вязью: «В поте лица твоего будешь добывать хлеб твой».

Нет, с колоколом спокойней. Махальному за то и деньги платят, чтобы люди поучались, глядя на него: смекай, мол, человечек, какой легкий хлеб выпадает на старости, если не станешь дурить смолоду, не требовать от бога и царя невозможного.

Да и не только в старости можно добиться благополучия, а раньше. Никанорову и сорока нет, а вот поставили в махальные. Пришел он с японской войны, года два походил каталем в старой мартеновской, а потом и в махальные вышел и через год был старшим махальным. Роста саженного, всегда свежевыбрит, георгиевская медаль за подвиг под Ляояном.

Никаноров выстаивает у чугунных ворот завода восьмой год. Работы мало, а уважения от мастеровых еще меньше. Когда толпа растекается по мастерским, приходится слышать обидные слова. В лицо называют «статуем», «вставной душой» и даже «сморгонской гвардией» (всем известно, что под Сморгонью в особой школе обучали потешных медведей). Ну что ж… Пусть называют — служба у Никанорова верная, и старость его ждет спокойная.

С ночи повис туман. К утру он так сгустился, что закрыл весь поселок. Поселок лежит в котловине. Когда поезд приближается со стороны Москвы, пассажиру кажется, что вагоны катятся все вниз, вниз и вниз. Едва видны стали длинная улица перед воротами и полукруглый канал за нею, обрубки черных свай над льдом, а дальше — снежная пелена без конца, непроглядная в густом тумане.

Улицы пусты, пуст и завод. Кто же придет сегодня на звон колокола? Уже с полмесяца стоят все цехи. Но в свой час Никаноров был уже на своем месте, у вышки. Поднялся он до света. Постучали кнутовищем в темное окно его дома. Мужик из ближней деревни привел на базар корову и нетеля. Резали здесь же, в сарае Никанорова. За постой два рубля, за корову два рубля, за нетеля рубль. К Никанорову отходят рога, копыта, требуха. Еще три рубля.

Три года назад Никаноров собирался поставить свой мясной ларек на базаре, но грянула война — пришлось держаться за свое место. Махальный, как и весь завод, на броне, а это стоит дорого — жизни.

И стал Никаноров исподволь заниматься мясным промыслом, да так, чтобы без постороннего глаза. Мясо намного подорожало («Докупу нет нам до него, грабители!» — кричали на рынке жены мастеровых), деньги в поселке пропали еще до забастовки. Даже с таким простым делом, как убой коровы, стало беспокойно.

Пришел Никаноров на свой пост хмурый. Он молча поздоровался, пошагал по площадке, ежась от сырости, затем сказал:

— Зря, зря все это, Егорыч, ни к чему.

— Что зря?

— Говорит мне вчера Реполов…

Второй мордач взглянул с уважением на махального. Реполов — помощник начальника завода, генерал.

— Говорит он мне вчера… «Хоть завод и закрыт, а ты должен быть в полном порядке, и чтобы ратный крест и кокарда, и чтоб звон такой же был, как раньше, и махай так же». И даже за грудь меня взял, чтоб грознее было. Зачем звон?

— Да нам-то что!

— Стоим, как долдоны! Я знаю, зачем звон. Думает Реполов так — раз не придут, два не придут, а после за ум возьмутся.

— А что ж… Не все же им проедаться.

— И так проелись, а звоном не поправишь. Коли в войну завод бросили, значит, звоном назад не пригонишь. Жди, Егорыч, вот этого.

И Никаноров ткнул наотмашь кулаком вниз, будто валил нетеля.

— Это ты к чему? — Второй махальный не понял, о чем говорит Никаноров, но почувствовал в его словах острую тревогу и потому оробел.

— А все к тому, Егорыч, — ничего не захотел добавить Никаноров.

Но никак не отделаться от тяжелых раздумий, и мысленно он обратился к помощнику начальника завода: «Эх, Реполов, ваше превосходительство, ты бы с ними посмелей, а меня чего за грудки хватать». Никогда прежде не позволил бы себе Никаноров так думать о своем начальнике.

Он поглядел на окна второго этажа. Там кабинет начальника завода. Оттуда видна площадка перед воротами. Раньше это заставляло Никанорова держаться картинно. Теперь все ему было безразлично. Пошатнулся Никаноров в феврале, потерял прежнюю твердость, потерял веру в устойчивость своей жизни. На дороге показались шинели морских офицеров. Завизжала и гулко хлопнула дверь на блоке в сером двухэтажном доме, где помещается офицерское собрание. Завод подчинен морскому министерству.

— А этим все ничто — завтракать идут, — неодобрительно сказал Никаноров. — Ох, дождутся они! И, видать, скоро.

— Да что ты все беду кличешь? — развел руками Егорыч. — Хоть крестись.

Никаноров медленно ответил:

— Без меня она идет. Нет, звоном их не пригонишь. Зря мы тут теперь. Если кто и захочет прийти, они не пустят. Свои посты держат. Вчера на всех углах стояли. Не пропускали, если кто на работу шел.

— А это верно. Двоим даже шею намяли.

— Вот видишь. Как война началась, всем сказали: носи ратный крест. Ты, мол, теперь не мастеровой, а солдат в мастерских. Вот и чувствуй. Годок-другой, верно, чувствовали, а теперь никакого к нему уважения. Нет, тут ратный крест не спасет. Тут другое нужно. Если их не укротить, так они такое покажут. В войну чтоб работу бросить!.. Нет, тут это самое нужно.

И Никаноров опять сжал кулак.

— Да вон побежал ихний дозорный, видишь?

Из-за угла показался очень молодой рабочий, почти подросток. С ним еще двое. Постояли, поглядели на ворота и ушли.

— Знаю их, из сборочной. Самая заводиловка там. И как открыто идут! Не боятся нас.

И Никаноров плюнул в сердцах; плюнул, но опасливо поглядел на окна кабинета начальника завода.

Трое парней зашли за угол в переулок: один в коротеньком пальто плотного грубого сукна, поношенном еще до того, как было оно куплено на барахолке, двое в ватных пиджаках.

— Никого, Волчок?

Черноглазый, черноволосый, худощавый Дима Савельев, которого прозвали Волчком за бойкость, ответил:

— Не торопись, Ленька. Постоим, посмотрим, постережем. Знаешь ведь, что делать надо.

Волчок говорит авторитетно, как старший.

— Ну и веселую работу нам дали, — думает вслух Ленька.

Через плечо у него на ремне гармонь.

— Не все тебе по плясам ходить.

— Да тут интересней, чем на плясах. Даже дух замирает, — замечает Пашка.

— Весело не весело, а надо, ребята, Бурова взяли, Дунина взяли, других взяли, теперь мы в голове.

— Ох, и важный ты стал, Волчок, боюсь рядом стоять, — улыбается Пашка, статный, румяный, голубоглазый паренек, первый танцор на весь посад.

Волчок, смеясь, кладет руки приятелям на плечи, но, увидев человека, который подходит к ним, становится вдруг серьезным.

— Здравствуй, Федор Терентьич.

Федор Терентьич Воробьев худощав, небольшого роста. Из-под барсучьего малахая глядят острые, зоркие глаза. Ему лет тридцать пять, но глубокие морщины на сухом лице, полуседые тонкие усы делают его старше. Вид у него всегда строг, и ребята перед ним робеют.

— Здорово, — отвечает он. — Проходили тут нынче?

— От Финляндских ворот троих прогнали, а у главных покуда никого не было, — ответил Димка.

Финляндскими неизвестно почему издавна называли вторые ворота, находившиеся в дальнем конце. Пройдут годы и годы, а название это так и останется, непонятное и привычное.

— А кто такие были?

— Не узнали. Чуть гармонь тронули — они, как зайцы…

Воробьев недовольно посмотрел на парней.

— Опять гармонью озоруете?



Поделиться книгой:

На главную
Назад