— У нас всех первоочередная задача — отведать сих даров полей, лесов и рек… Иван Алексеевич, пожалуйста, садитесь поближе. — И он усадил Бунина между собой и Галленом.
Засуетились официанты, заскрипели стулья, тонко зазвенел хрусталь. Горький поднялся во весь свой долгий рост, выждал паузу, провозгласил:
— Буду краток. Самое дорогое на свете — дружба. Дружба, сердечные отношения как между людьми, так и между государствами. С чудесной Финляндией и ее прекрасным народом Россию связывает давняя искренняя приязнь. Пьем за эту дружбу, за нашего северного соседа.
Раздались аплодисменты, крики «ура!», звуки сдвигаемых бокалов — все с аппетитом выпили. На несколько минут воцарилось напряженное молчание: цвет интеллигенции тщательно пережевывал закуску.
Заглатывая жирный кусок лососины и салфеткой приводя в порядок розовые уста, встал с бокалом Мережковский.
— Пр-рошу слова! — пророкотал Дмитрий Сергеевич, сладко улыбнувшись и заранее предчувствуя наслаждение от тех умных и возвышенных слов, которые он сейчас произнесет.
Из года в год Мережковский выпускал толстенные книги, в которых было много взволнованного многословия, вычурных словесных оборотов, претензий на особую, якобы только ему одному доступную мудрость. И он убедил не только себя, но и многочисленных своих почитателей, что является неким мессией, бичующим пороки и открывающим человечеству дорогу в прекрасное будущее.
— Милостивые государ-рыни, милостивые государи! Мой взор улавливает горячий блеск ваших глаз, и ваш внешний вид ясно говорит о том божественном вдохновении, которое вы все испытываете, а я вместе с вами!
Мережковский стал похож на свадебного генерала, за четвертной билет произносящего загодя вытверженные речи.
— Но в отличие от нашего уважаемого мэтра, — Мережковский шаркнул ножкой в направлении Горького, — я не осмелился бы предлагать пить за «дружбу с северным соседом».
Мережковский по-актерски то понижал голос, то вдруг возвышал чуть не до верхнего «си»:
— Нет, непозволительно забывать, что эта самая «дружба» возникла в результате русско-шведской междоусобицы. Вспомним 1809 год. Русский тиран, сатрап с ангельским ликом — Александр I злодейски захватил красавицу Финляндию.
Вера Фигнер, сидевшая на другом конце стола, обнажив щербатый рот, визгливо прощебетала:
— Ах, прекрасно! Наш златоуст прав: это не дружба, это насилие!
— Да пошлите вы к черту эту Богом забытую Россию! — повернулась к Галлену жена Мережковского, поэтесса Зинаида Гиппиус. — Россия идет ко дну, только слепой этого не видит. Зачем вам такая компания?
Мережковский, вдруг игриво улыбнувшись, переменил тон:
— Осушим наши бокалы с прекрасным французским напитком в русском доме за скорейшее освобождение Финляндии от российского деспотизма. Ура!
— Правильно! Ура! — раздались голоса за столом. — Пьем за финскую свободу! Долой российскую экспансию!
Горький недоуменно озирался вокруг. Бунин, не желая поддерживать
— Пусть озарит вас солнце свободы! Будь проклят русский деспотизм!
Бунин глядел в окно, видел внизу Марсово поле, недавно кощунственно превращенное в кладбище, и ему становилось страшно от того позорища, на котором он присутствовал.
Наконец он не выдержал, резко поднялся. Сразу стихло. Мережковский перестал жевать, Фигнер раскрыла щербатый рот.
— У меня сейчас такое ощущение, что я сижу не в кругу соотечественников, а в каком-то враждебном России государстве, — жестко произнес Бунин. — Разве не нас воспитала Россия? Разве не ее великий народ дал нам возможность печатать книги, устраивать выставки, разъезжать по лучшим курортам мира? Так кого мы хаем? Каких черных воронов зовем на свою голову? Если вспомнить историю, так надо весь мир разбить по мелким клочкам, Америку вообще закрыть. Да и то место, которое зовется Петербург и где сейчас Дмитрий Сергеевич аппетитно закусывает, к России отошло всего два с небольшим столетия назад. Что, нам отсюда бежать надо? И Черное море с югом России бросить на произвол судьбы? Дурная логика, господа! Что предлагается сделать из России? Великое княжество Московское? Провести границы княжествам Владимирскому, Киевскому, Новгородскому? Чтобы нас поодиночке били? Конечно, финны — народ замечательный, талантливый. Но именно с Россией расцвела его культура, народ стал жить богаче. И никогда русские не давили ни финнов, ни кого другого.
Бунин гневно блеснул глазами, перевел дыхание.
— Мы, русские, всегда давали другим нациям куда больше, чем брали себе. И речь идет не только о нашей культуре, не имеющей себе равных в мире. Не мы за заработками на чужбину ходим, к нам испокон веку французы да немцы в услужение идут. Так выпьем за то, чтобы Русь оставалась великой и могущественной!
Бунин осушил бокал.
После некоторого молчания вдруг раздались дружные аплодисменты, крики: «Да здравствует Россия! Слава великой родине!»
В этот момент, к всеобщему великому изумлению, к Горькому и Бунину без приглашения подошел молодой долговязый поэт по фамилии Маяковский. Он, выдвинув между ними стул, стал есть с их тарелок, пить из их бокалов. Горький расхохотался, Галлен вытаращил глаза, Бунин брезгливо отодвинулся.
Маяковский это заметил и весело спросил:
— Вы меня очень ненавидите?
— Отнюдь нет, это было бы для вас слишком высокой честью.
Маяковский поднялся, ухмыльнулся и, вихляя задом, удалился. Вскоре Иван Алексеевич стал прощаться с Горьким.
— Мне надо идти. — Помолчал, добавил: — Да и стыдно жрать здесь икру, когда очереди стоят за хлебом.
…В октябре семнадцатого года выборы в парламент Финляндии дадут большинство буржуазным партиям. 6 декабря парламент провозгласит независимость. 31 декабря Ленин и Сталин поставят подписи под декретом Совета Народных Комиссаров, признавшим эту самую независимость.
Наступила Пасха. Стояли чудные дни, полные тепла и света. Деревья выбросили свежую листву, на газонах пробилась первая робкая травка.
В окопах все еще находились в счастливой эйфории, не успевшей выветриться после отречения Николая II. Флаги Российской империи сменили красные полотнища. Повсюду сыскались охотники, без устали малевавшие лозунги: «Да здравствует демократическая республика!», «Да здравствуют свободные народ и армия!», «За всеобщее равенство!», «Да здравствует свободная Россия!».
Российские солдатушки с постыдной заботливостью снабжали германцев хлебом, в ответ получали расчески и непристойные фото.
На пасхальные дни по давней традиции на передовую завезли яйца. Для офицеров их красили вручную — умельцы изображали буквы «ХВ», для рядовых — в кастрюлях с луковой шелухой.
И повсюду — митинги, митинги… Война сама собой отходила куда-то на второй план. Катастрофически увеличивалось количество дезертиров. Митинговать — не воевать!
Бунин, оказавшийся в Петрограде, метался, как зверь во время лесного пожара. Теперь он решил ехать в имение родственников, что в Елецком уезде, — Глотово.
На душе было тяжело. Давило предчувствие, что он последний раз видит Северную столицу. Перед отъездом зашел в Петропавловский собор.
Все было настежь: и соборные двери, и крепостные ворота. Иван Алексеевич в молитвенном порыве опустился на колени перед образом Спасителя. Для себя он ничего не просил. Лишь сухие уста жарко шептали: «Господи, спаси и сохрани Россию, не допусти, чтоб пришлые лиходеи разорили ее!»
Но, видать, не внял Господь молитвам.
Прогрессивные тупицы
Деревенскому дому было полтора века. Бунина умилял простой сельский быт, неспешный ход жизни, трогала мысль, что стены его дома хранят тепло дыхания тех, кто был здесь некогда хозяевами. Они оглашали его стены родовым криком, учились произносить первые слова; радовались солнцу, ласкам матери, вниманию отца; росли, заходились в холодке первого поцелуя, старились, умирали. Они исчезли навек, чтобы стать для живущих только мечтою, какими-то как будто особыми людьми старины.
И вот смутные образы этих навсегда ушедших в мировую провальную неизвестность предков очень были дороги Бунину, волновали его очарованием прошлого.
Бунин вышел в сад. Набежал шелковисто-нежный ветер. Над головой зашумела, закачалась древесная зелень, пестро замелькала, обнажая знойно-эмалевое небо.
Он жадно вглядывался в даль, в синеющий на горизонте вал леса, в нежную изумрудность озимых, в фантастические картины облаков и думал: «Господи, да ведь все это было таким же и сто лет назад, и во времена Ивана Грозного. Спасибо Тебе, Создатель, за то, что Ты послал меня на эту прекрасную землю. Как я люблю это бледное небо, эти бескрайние просторы, которые зовутся Русью! — Он осенил себя крестным знамением. — Странно, что прежде я куда-то стремился, изъездил весь лик планеты, а ведь счастье было здесь, совсем рядом».
Лето быстро набирало силу, все гуще делалась зелень, все более жаркими стояли полдни. Но в этом земном очаровании больше не было ни тишины, ни мира. Беспорядки перекинулись из города в деревню, приобрели дикий разгул и бессмысленную жестокость.
Под утро 24 мая Иван Алексеевич был разбужен шумом и криками. Встревоженный, он выглянул в распахнутое окно. Слева, на взгорке, нервно колыхалось пламя, горько тянуло дымом.
На ходу надевая одежду, Бунин выскочил во двор. Горело гумно, пламя перекинулось на две риги, и их тут же слизнуло жарким языком пожара. Чуть позже, когда светало, вспыхнула изба, стоявшая в одиночестве, в километре от Глотова. Уже в полдень загорелся скотный двор в усадьбе ближайшего соседа Бунина, арендатора.
Зажигателя поймали. Им оказался мужик, имевший с соседом в давние времена судебное дело. Поговорив малость с зажигателем, мужики его отпустили, а почему-то схватили пострадавшего. Они повалили в дорожную пыль арендатора — молодого сухопарого человека, — били его ногами и черенком от лопаты, азартно вскрикивая:
— Сам небось поджег, ишь, какой подлец! Дай-ка врежу ему по ребрам, а теперь по толстой ряшке. Ишь, паразит, за наш счет нажрал, буржуй проклятый! Вот тебе, вот…
Этот арендатор приехал из Ельца, работал как приговоренный — от зари и до зари — и тем самым вызывал зависть и злобу местных бездельников.
Бунин растолкал озверевших мужиков, возмутился:
— Что вы делаете? За что вы его бьете? На каторгу захотели?
Решительный и воинственный вид Ивана Алексеевича заставил мужиков остановиться. Погорелец не в силах был подняться с земли, он громко стонал, его лицо было разбито в кровь. Кто-то буркнул:
— И то, чего мы навалились? Пошли по домам…
Вдруг из толпы выскочил какой-то солдат с бритой головой, видимо дезертир, в изношенной шинели и в старых, сбившихся сапогах. Он почти в упор подошел к Бунину, обдал его запахом перегара и табака. С дурной ухмылкой выдохнул:
— А ты, барин, чего тут путаешься? Своего брата буржуя защищаешь?
Какая-то баба в богатом вечернем платье, с золотым по вороту шитьем, явно с барского плеча, ткнула пальцем в Бунина:
— Он тут, поди, первый кровосос!
Бунин брезгливо отступил на шаг и, не умеряя пыла, кричал мужикам:
— Ведь он не помещик, он землю арендует. Работает не меньше вашего. Какой же смысл ему жечь усадьбу?
Солдат, вертя яйцевидной головой, продолжал наступать:
— Ты, барин, про кинситуцию слыхал? Это такой указ вышел, чтобы всех кровососов помещиков перевести. Ты тоже буржуй. Тебя следует предать пролетарскому суду и незамедля в огонь положить… Нам за это награду дадут, на выпивку.
— Чего стоите, швыряйте его в огонь! — сиплым сифилитичным голосом деловито поддержала баба. — Делов-то! — Она протянула руки с короткими грязными пальцами.
Бунин тут же бы полетел в огонь, если б за него не вступился кто-то из сельчан:
— Не надо! Мы барина в Учредительное собрание выберем. Пусть он там за нас пролазывает.
Бормоча ругательства, баба и солдат с неудовольствием отступили.
«И случись еще пожар — а ведь он может быть, — могут и дом зажечь, лишь бы поскорей выжить нашего брата отовсюду, могут и в огонь бросить», — записал Бунин в дневник.
Вот уж точно — «из искры возгорится пламя». Вся богатая и прежде счастливая Россия уже полыхала пламенем бунтов и грабежей.
Брат Евгений ездил в Елец. Там он раздобыл изрядно зачитанные, с маслеными подтеками и рваными углами номера газеты «Речь», «Русское слово», «Орловский вестник».
Иван Алексеевич жадно ухватился за чтение. Он увлек брата в тихий угол сада, удобно разместился на широкой, источенной дождем и солнцем скамейке, страстно заговорил:
— Нет, Евгений, не уверяй меня в обратном — мир сошел с ума! Ты только послушай, что делается, — убийства, грабежи, поджоги…
Брат иронично улыбнулся:
— Мир никогда нормальным и не был. Вся его история — это история душевнобольного.
Иван Алексеевич досадливо поморщился:
— Ну, положим, до тебя это Герцен хорошо объяснил. И разве до шуток в такое страшное время! Вот видишь, сообщают в газете цифру погибших во время демонстрации четвертого июля в Питере — пятьдесят шесть человек. Это только представить надо… А сколько покалеченных!
Евгений продолжал пикироваться:
— Кто посылал их на улицу? Сидели бы дома, пили чай из самовара. И никаких не было бы жертв. Так-то!
Иван Алексеевич промолчал.
— Вижу, не желаешь обсуждать, — не унимался Евгений. — А ведь в споре рождается истина.
— Не истина, но глупость — это точно! — отмахнулся Бунин. — Каждый несет свое, собеседника не слушает — вот ваши споры.
— Не буду мешать, мне идти надо в соседнюю деревню!
Газеты с тревогой сообщали, что «большевики проводят среди войск зловредную агитацию, саботируют подвоз продовольствия в крупные города, чем вызывают голод и недовольство населения», что «распропагандированные части Петроградского гарнизона отказались отправиться на передовые позиции».
Назывались имена главных виновных: член ЦК большевиков Зиновьев (Радомысльский), с замысловатым именем Овсей Гершон Аронов, и руководитель этой партии, германский агент Ульянов-Ленин Владимир Ильич.
Газеты обвинили Зиновьева в том, что он призывал к провокационной «мирной вооруженной» демонстрации. Вместе с демонстрантами на улицы Петрограда вышли и солдаты. Первый пулеметный полк притащил с собой на эту «мирную» демонстрацию даже… пулеметы.
И вот результат большевистских усилий — гора трупов.
Тягостные мысли Бунина прервал приход Юлия.
— Вот ты где спрятался! — живо проговорил он. — Я Евгения встретил. Сетует, что ты нынче не в духе.
— Ах, при чем мое настроение?! Что творится в России, уму непостижимо.
— Да, революционная вспышка страшна! Но она оживит нашу жизнь, привлечет к правлению страной новые, здоровые силы. Роду Романовых три столетия. Самодержавие изжило себя. А вот Учредительное собрание, которое под свои знамена соберет все самое прогрессивное, все самое…
— Соберет «прогрессивных тупиц» — так, кажется, Достоевский выражается.