И пока я пытался сообразить, что бы – желательно смешное и остроумное – ответить, Настя расхохоталась.
До Овсянки – деревни, где жил бог деревенской литературы Виктор Астафьев, – ехали в каком-то жутком распадающемся автобусе. Народу была тьма, и если кого-то из девчонок удалось посадить, то Настя осталась стоять. Она во всем была главная, капитан. Когда через неделю придет время выбрать старосту группы, ни у кого даже мысли не возникнет, что есть другие кандидатуры, помимо дочери посла. А пока Настя комментирует повадки попутчиков – мужика с булькающими газетными свертками, теток, огораживающих себя выставленными вперед локтями, чувака, рассказывающего, что кока-кола и пепси – это перекрашенный тархун. Мы ржем так громко, что весь автобус смотрит на нас, как смотрят на полицаев положительные персонажи советских фильмов. От этого мы покатываемся еще больше.
Когда доехали до Овсянки и выгрузились в сухую грязь, Настя пнула застывший грязевой сталагмит и с интересом наблюдала, как разлетаются осколки. В первые дни среди смертных ей всё было интересно.
– Слушай, – сказала она, чуть отстав от остальных и, поймав меня под руку, – а ты правда ездил к виссарионовцам?
Я кивнул. Экспедиция в Город Солнца была предметом моей особой гордости. Про нее можно было подробно, привирая на каждом шагу, рассказывать и час, и два. Бывший мент – новое воплощение Христа. Барабанщик «Ласкового мая» – автор священных текстов. Веганство. «Не избегай соблазнов».
«Они сильно ушибленные?» – обычно интересовались у меня. И я говорил, что да, не без этого. Но самое занятное – это то, что куда бы они ни приехали, им организован прием в местном ДК, и красноярские концертные залы – всегда пожалуйста. Что их временами даже сопровождают с мигалками, а православная церковь – молчком.
– А что они рисуют? – спросила Настя.
– Рисуют?
– Ну дети, может, или у них выставки какие-нибудь, или в молельне.
Я стал лихорадочно вспоминать: колокола, резные ставни, столбы в виде длиннокрылых женоголовых ангелов…
– Я только про гибель богов помню в стенгазете.
– О, а какие у них боги?
– Ну, там не их… там разные боги – индуистские, кажется… м-м-м… звероподобные. Языческие, может.
– И что, их побивает Виссарион?
– Нет, их засасывает в черную воронку, которая спускается с неба. Туда, видимо, весь мир засасывает, только Город Солнца в конце спасется. Он стоит и сияет на холме, а всё остальное идет богам под хвост.
– Интере-е-есно, – мечтательно протянула Настя. – Надо будет как-нибудь посмотреть.
Потом мы сидели над плотиной и ждали закат, а он никак не начинался.
Девчонки болтали о группе «Мумий Тролль», которая тогда всем казалась отвратительной. Через два года мы будем хором петь на концерте «Дельфинов».
– Знаешь, – сказала Настя, сев рядом на большой нагретый камень, – а ты задумывался, что будет, если это всё разлетится к чертям?
– Как на плакате у виссарионовцев?
– Нет, если вот эту ГЭС, на которую тут принято любоваться, разнесет и растащит по закоулочкам.
– Тут-то как раз понятно. Всё до Девятки потонет, и будет радуга.
– Почему до Девятки?
– А я там живу. И, знаешь, это такое место, с которым ничего не может случиться.
– Там же атомный реактор.
– Видишь, атомный реактор там, а мы здесь обсуждаем, как разлетится ГЭС.
– Ха, – сказала Настя, глядя на меня, прищурившись, – убедил. Надо будет доехать и до этой вашей Девятки. Не была никогда.
– Так приезжай.
Настя хитро посмотрела в мою сторону.
– По-моему, ты перескакиваешь через этапы.
Потом она ушла и разговаривала с Лехой. Смеялась и обнимала его за плечи. А он обнимал ее. Им было весело, очень весело. Такой чудесный веселый вечер.
У меня внутри всё заныло. Захотелось заползти куда-нибудь и сдохнуть. Но вместо этого я поплелся на остановку и решил ждать всех там. А потом ушел бродить по лесу. А потом вернулся и снова ждал. Настя пришла как ни в чем не бывало. Как будто ничего не произошло.
Я сидел, смотрел, как она стоит черной статуей – вся в крошках лунного света, и думал, что это конец. И что надо бы, наверное, бросить всё и пойти напоследок выпить водки с Силаевым.
– Дмитрий Сергеевич, – сказала Настя на прощанье, выходя из автобуса уже в Красноярске, – ты не очень там умирай. – И подмигнула.
Может, это что-то значит, подумал я, спрыгнув на стадионе «Локомотив». Может, мне нужно что-то сделать? Может, поехать за ней?
Адреса у меня не было, а все наши уже исчезли. И вместо того, чтобы бежать неизвестно куда, я повернул на Мира и принялся ходить по ней – туда и обратно, пока не почувствовал, что ноги больше не могут меня держать.
Было что-то около двух ночи.
Мы разругались из-за ерунды. Она пошла на кафедру, а я – дома с температурой. Или наоборот. Я сказал, мол, Кострецов – старый мудак. А может, она – про мою Павловну.
Слово за слово. Она всегда умела лучше меня. Сре́зала как щенка. Ну, и я что-то в ее сторону – злобно-беспомощное.
Хлоп-хлоп.
Я сначала храбрился, говорил Силаеву, мол, сколько можно, правда? И что, честное слово – как и не было. Сам себе верил, наверное. Недообследованные обычно верят.
А потом открываю глаза – а внутри всё обсыпалось. И хоть влево, хоть вправо, лежит забытым хирургическим инструментом, не дает идти. Или сидеть. Или что угодно еще.
Вечера. Никто не знает, что такое вечера. Это когда на маршрутке – двойной кружной петлей, лбом – в стекло, силясь целиком ухнуть в тошноту укачивающих прыжков по ухабам. Но рано или поздно всё равно тебя выкидывает где-нибудь в ползучей доступности от дома. И ты смотришь на обжигающие окна чудовищных многоэтажек, и чувствуешь, что тебе снова четыре. Упал с санок, а отец, не замечая, уходит вперед, и снег громко хрустит под его ботинками. Ты набираешь воздуха, чтобы крикнуть, заплакать, дать о себе знать, но щёки замерзли, а шарф и шуба спеленали намертво. И вместо того, чтобы кричать, ты с открытым ртом смотришь в звёзды – лунные зёрна, так и не сумевшие прорасти, стать живым месяцем. Тебе так их жалко. Так жалко… И ты уговариваешь себя, что нужно слепить веки. Но тут сначала нужен коаксил…
Я проклял всё. Звонил, плакал, таскался по адресам. Всегда носил при себе тот фантик, который она прилепила мне в гостях у Ленки. Измучил всех наших общих. А она не стала. Она вытащила откуда-то этого своего Олега.
Через полгода я женился на Вике. Поудаляли друг друга из контактов, выпилились из компаний. Чудом спасшиеся друзья старались тихо-тихо по стеночке.
И тут она звонит. После того, как полтора года – ни слова.
– Давай в «Эре», в восемь, – говорит.
Она эту «Эру» терпеть не могла, еще с тех пор, как работала в казино по соседству.
Прихожу. Там человек восемь жмутся по углам. Настя в синем платье с блестками пьет джин с тоником. Похудела. Волосы короткие.
– Хуйня какая-то, скажи, – заявляет вместо приветствия.
– Еще какая, – говорю, – Настя.
Мы съехались через два дня. Я бросил жену, кота, родительскую квартиру. Кроме чемодана разной сентиментальной чепухи (у меня, например, был белый медведь, которого я подобрал на улице и отстирал), ничего и не осталось. Настька вообще пришла с одной сумочкой.
– Богатый, – говорю, – у нас семейный капитал.
Мы смотрели в окно страшного умирающего дома на Калинина – изучали внутренности цементного завода.
– Ты не пожалеешь потом, дочь посла? – спросил я ее.
Настя приложила палец к губам.
Через год и пять появилась красно-синяя девочка Олька. Настя иногда звала ее Хельгой, ей нравилась идея тайного имени. Красно-синей Олька, правда, стала сильно позже, а пока просто тихо лежала в кульке из одеяла, заставляя всё время проверять: жива ли, отчего не издает никаких звуков?
– Какой странный ребенок, – говорила Настина мать, – у нас никто так не тихарился.
Олька сразу же была молчаливая.
– Будет умная, как ты, – уверяла Настя.
Мы носили кулек в Гагаринский парк – показывать Ольке те самые не проросшие звёзды. Олька их не жалела – она делала им тайные знаки.
Пока суть да дело, я перешел в красноярское бюро «Коммерсанта» – писать о казнокрадах и руководящих идиотах. Многим это казалось странным, но мне нравилось. Настя устроилась в Музей Ленина, и Ольке пришлось отправиться в ясельную ссылку. У нас не было санок, и я не возил ее морозным утром среди снежных сугробов. Но всё равно – нет-нет, да и оглядывался: вдруг она осталась где-то – ждет меня, не в силах даже заплакать.
Потом, в детском саду, был утренник, и Олька раскрасила себя тушью, которую утащила у воспитательницы. Она была похожа на киношных шотландцев перед битвой – половина лица пурпурная, а другая – мертвячья. Тогда и стали ее звать – красно-синей. Она и сама начала так представляться.
Как-то сам собой в Красноярске стал кончаться воздух. В телевизоре придумали говорить «режим черного неба» – это когда над всем городом вставала ровная серая пелена сладковатого смога.
Больше всех коптил небо алюминиевый завод, хотя старые угольные котельные, завод медпрепаратов и шинный тоже добавляли свою горсть золы в легкие. Требовалась модернизация, фильтры, очистка, – в общем, деньги. Но денег не было, деньги ушли на Кипр.
Власти сначала отрицали, потом сажали протестных активистов. Когда люди начали массово закупать сканеры загрязнения – попробовали их запретить. Но было уже поздно. Онлайн-карты миллионника покрылись сетью красных трещин – связанных показаний приборов. Гидрохлорид превышен в 12 раз, формальдегид – в 4 раза, ацетальдегид – в 36, сероводород – в 17.
Настя смотрела на цементный завод с собачьей тоской.
– Здесь нельзя жить, – говорила она мне.
– Ох, Настя, а где?
– Да где угодно!
В ее списке были Алтай, Берлин и Вьетнам. Но нам не хватало ни дензнаков, ни духу всё бросить. Как и многие наши друзья, мы бесконечно спорили, забирать ли с собой Ольку или пока оставить у родителей, как быть с котом, и какой момент – лучшее время для побега.
А потом Настин брат умер в неотложке. Думали – острый панкреотит, а оказалось – рак поджелудочной.
Настька за пару недель превратилась в прозрачное ломкое дерево – похудела насмерть, душу некуда было складывать. Она даже с Олькой перестала разговаривать, не то что со мной. Переселилась в свою адскую реальность. Я как-то слышал, что́ она шепчет во сне – там бы никто, кроме нее, не прижился.
Я ее почти не видел. Раза, может, два за месяц.
И тут встречаемся на пресс-конференции алюминиевого босса.
Мы с промышленным пулом уже сговорились рвать этого гада столько времени, сколько нам дадут. Я даже изобрел какой-то страшно уничижительный вопрос…
Так и не задал. Минут через десять после начала Настя ворвалась в зал и пошла на президиум с таким видом, будто станет стрелять по нему в упор.
Кабаны-секьюрити, хрюкнув от ужаса, запоздало ломанулись наперехват.
– Наш город – не твоя шлюха, – наклонившись к алюминиевому гиганту, просто сказала Настя, – и мы тебе это покажем, козлина!
Телекамеры взяли ее на прицел.
– Прекратите оскорбления, – взвизгнул модератор. – Вы вообще кто?!
Настя сорвала с себя кофту, оставшись в одной грязной майке.
– Это не черная футболка, – объявила она, – а белая. Она всего день повисела в Индустриальном – в двух километрах от твоего завода, и вуаля!
Металлургический папа что-то говорил, но слышно не было.
Настю попытался схватить охранник, и я залепил ему по уху.
Прежде, чем меня вырубили, успел услышать, как в зале аплодируют.
Когда я вышел через два дня, Настька стала звездой, и только что объявила первый марш черных футболок. Зима, грязные ошметья снега, жеваные машины и ничейные прохожие. А посреди всего этого – девчонки в одних майках идут по улице, держась за руки.
Они окрутили все новости разом. Федеральные каналы, уполномоченный по правам человека, «Гринпис». На «BBC» показывали Настино интервью.
Тут с ней попытались договориться. И со мной тоже. Сережа Гусаров, алюминиевый пресс-секретарь, пригласил на встречу в «Свинью и бисер».
– Ты же знаешь, – говорил он, откусывая от бифштекса, – это ничем не кончится. У шефа подвязки и в мэрии, и в краевой.
Я кивал. У его шефа были не просто подвязки – мэрия катилась за ним на веревочке.