Костя осторожно протолкнул ладонь в карман брюк. Браунинг оказался на месте, не выпал во время драки.
– Не надо! – взгляд летчика сделался твердым. – По нынешней панике в Москве, наверное, все можно, но ты не доставай из кармана… Что у тебя там?
– Браунинг, трофейный, – неожиданно для себя признался Костя и зачем-то показал летчику пустую ладонь.
Летчик смотрел на него, подняв обе раскрытые ладони, но на дне его глаз таилась угроза.
– Так ты отпускаешь меня, капитан? – угрюмо спросил Костя.
Ему ответил голос Дрища из-за распахнутой двери подвала:
– Эй, Длинный! Шаркай сюда! Прими товар! Ить тяжело мне.
– Меня зовут Иван Фролов, – сказал офицер. – Простое имя, запомнишь. Если надумаешь, до десятого ноября приходи на Донскую улицу. Институт глухонемых знаешь?
Костя рассеянно кивнул:
– Там теперь призывной пункт.
– Как придешь, подойди к майору Шаранову, попросись ко мне в команду.
Капитан быстро развернулся и зашагал прочь по улице.
– Бери тушенку, Длинный! – тяжело нагруженный Дрищ лез из подвала. Добротное пальто висело на нем, подобно больничному халату, французская папироска во рту испускала отечественное, дешевое зловоние. Растоптанные лаковые ботинки, шляпа хорошего фетра выглядели на нем нелепо, словно дорогая упряжь на полуживом мерине. Костя предпочитал держаться подальше от Дрища, справедливо полагая, что пребывание того на свободе уже сильно затянулось.
– Чего застыл, комсомолец? Там еще сигареты американские, пару бы ходок сделать!
Над их головами заныла гнусаво сирена воздушной тревоги, и тут же в отдалении прогрохотали первые взрывы.
Костя кинулся в подвал, за его спиной топотал Дрищ.
Внизу Мотылек не терял времени даром. Мертвецов и след простыл, лишь из-под нижней полки стеллажа торчала ступня в армейском кирзовом сапоге.
– Эй, пыжик! – Дрищ пихнул Мотылька мыском подкованного сапога. – Поторопись! Допрыгаем до барыги, пока фашист на головы совдепов бомбы мечет.
– Сам ты совдеп! – огрызнулся Мотылек, сдергивая с крюка новые, пахнущие влажной шерстью валенки. Черно-серые, скрепленные продетой сквозь голенище бечевкой, они висели над полками с бакалейным товаром, словно настенное украшение.
– На что тебе обувка? Жратва ныне в цене! Жратва! Через неделю в Москву войдет немец, и тогда мы с тобой, плюгавый, сбагрим спички и керосин в обмен на твердую валюту! Дойчмарки это тебе не червонцы отца народов! – кудахтал Дрищ, кривобоко переваливаясь к выходу со склада. – Давай! Шевели крылышками, Мотылек! – Дрищ не умолкал. – Пахомыч уж заждался и, слышь-ка, бомбят за рекой Тверскую! Самое время сваливать!
Костя шумно вздохнул. Он уже перекинул через плечо наполненный добычей мешок.
– Что стонешь, Константин? – хмыкнул Дрищ. – Зубы болят?
– Одуряюще скучный гон, – буркнул в ответ Костя.
– Я те говорил, Дрищ. А малый-то непросто скроен. Не только ноги у него длиннаи! – заржал Мотылек. – Давай, давай! Двигай на выход, баклан! Сейчас янычары нагрянут!
А Костя уже поднимался по лестнице. На верхней ступеньке лестницы топтались пыльные, воняющие дегтем копыта Пахомыча.
– Жив, Пахомыч? – мимоходом, протискиваясь мимо него по узкой лестнице спросил Костя.
– Дак он вернулся, – Пахомыч сплюнул. – Я думал – хана, прирежет. А он только веревки перепилил – и ходу. Справедливый фраер.
– Освободил тебя?
– Да…
– Как же ты, старик, дал себя и повязать, и развязать?
Пахомыч широко улыбался, показывая Косте ряд блестящих железных зубов. Он крутил на пальце латунное колечко, звенел нанизанными на него разномастными ключами.
– А я ему твою молодую душу на откуп пообещал. Он хвалил тебя и приветы передавал… Понравилось ему, как ты дерешься… – Пахомыч принял мешок, бросил его в обшарпанный кузов полуторки.
Дрищ и Мотылек выволакивали из подвала мешки с обмундированием и короба с провиантом.
– А что со жмуриками станем делать? – спросил Пахомыч.
– Может, немчиков попросту щебенкой закидать? – предложил Дрищ. – Свои ж и похоронят потом…
Но Пахомыч вместе с Мотыльком уж покидали тела в кузов полуторки. Пахомыч еще несколько минут копошился в кузове, закрывая поклажу брезентом.
– В Москву-реку мертвяков кинем. Подумают, будто с Усово принесло, если выловят. Немцы уж в Усово, в Усово… – приговаривал старик, накручивая вороток.
Костя закурил. Прислушивался, смотрел, щурясь от папиросного дыма. Наконец двигатель полуторки завелся, зарычал, исторгая из прогорелой трубы сизый выхлоп.
– Садись в кабину, Длинный! – Мотылек гостеприимно распахнул пассажирскую дверь, скользнул задом по драной оббивке ближе к насупленному Пахомычу. Но Костя в кабину лезть не стал. Буркнул раздраженно:
– Теперь я на стреме побуду!
Полуторка тронулась, а Костя так и остался стоять на подножке со стороны пассажирской двери. Одной рукой он держался за стойку кабины, другой нащупал в кармане холодное тело браунинга.
Пахомыч, умело лавируя, колесил по переулкам между Павловской и Большой Тульской.
– Держись подальше от вокзала, – поучал водителя Мотылек. – Там энкавэдэшников, что камней в брущатной кладке, на каждом углу, на каждом шагу…
Пересекли Серпуховскую площадь. Костя соскочил на углу, там, где Полянка ответвляется от Якиманки. Грузовик загромыхал по разбитой брусчатке в сторону Каменного моста. Дрищ что-то кричал ему из кузова, размахивая длинными руками, но Костя скользнул в подворотню, затаился в густой тени арки. Мимо него по улице шмыгали сутулые тени – первые прохожие. Наступало холодное утро шестнадцатого октября. Немецкие дивизии стояли под Москвой.
– Мишка! Просыпайся! – голосила Мария Матвеевна, ударяя пухлым кулачком по обшарпанной филенке. – Просыпайся, злодей! Вода снова выкипела… Дрыхнет, словно мертвый – боец трудового фронта! Вставай! Я снова воду поставила! Эх, делать-то мне больше нечего… Вставай, пока газ есть!
Костя, вжимаясь лопатками в неровную стену коридора, попытался пробраться в свою комнату.
– Костя, внучек! – Мария Матвеевна обернулась. Неожиданно стремительным для такого дородного тела движением, она надвинулась на Костю и приперла его животом к стене.
– Бабуля! – заныл Костя. – Ну, пожалуйста…
– Ночью была бомбежка! Я тряслась от страха в убежище, а Ивановы спали крепким сном! Колька даже не проснулся, когда у них взрывной волной стекло выбило! Чувствуешь, как из-под их двери тянет? Надо бы хоть фанерой забить. Ты бы лучше помог, чем шляться под бомбами. Из домоуправления опять справлялись, дескать, почему ваш внук не вышел на дежурство. А что я отвечу? Так и сказала: шляется мой внук неизвестно где. Есть у моего внука дела поважнее, чем ваши зажигалки тушить.
– Я видел, в четвертом Голутвинском дом сгорел, – попытался отвлечь бабулю Костя.
– …и наш бы сгорел вместе с ним, если б все были такими ж обязательными, как ты! В пятый дом бомба попала. Взрыв был!!! Вот у Ивановых стекла-то и вынесло, – стояла на своем бабуля. – Хоть бы банда твоя тебя поперла вон! Хоть бы страх их из Москвы выгнал! Хоть бы их поубивало! Вот я теперь знаю, что такое прямое попадание! Видела! Уж думала, все повидала на своем веку…
Губы Марии Матвеевны дрожали, лицо сделалось красным, юркие, серые лаза наполнились слезами гнева. И она заговорила на английском языке:
– Think about a father and mother! They are gone! They are gone! Looking for the same fate? And you thought of me? No! I can not bear it! Denounced gang and you written off sins![4]
– Бабуля! О чем ты? Какая банда?
Но она не давала ему говорить, зажимала рот мягкой, пахнущей кофейной гущей рукой и лопотала на французском языке:
– Ah, que le diable faites-les glisser dans un enfer brûlant! Écume Rotten, canaille, des pilleurs![5]
– Да они уж сами смылись, бабуля! Зачем ты о чертях? Нехорошо… – попытался отпереться Костя. Но Мария Матвеевна не унималась, она перешла к благородной латыни и говорила теперь совсем тихо, словно силы совсем оставили ее:
– Parvulus es, bonus puer sis! Respice in servos tuos et septem annos, ita ut comprehendat; Manu valida mas non intelligo, quia contingi ac latrones. Et ego? Quid faciam?[6]
Костя отрешенно рассматривал бабушкину седую макушку, обрамленную короной тугих кос, острый кончик ее носа, покрытый гневным румянцем, ожерелье из полированных аметистов на ее выдающейся груди. А бабушкины увещевания между тем продолжали метаться между гневной бранью и жалобными мольбами. Но Костя с облегчением отметил, что она наконец перешла на немецкий язык – значит, дело двигалось к концу. Выдав в родственную грудь залп отборных немецких ругательств, Мария Матвеевна иссякла.
– Тебя все равно поймают и отправят на фронт, – сказала она, устало отступая к мишкиной двери. – Штрафбат! Вот что тебе светит! А если сам явишься, может быть, попадешь в хорошую часть. В марте тебе исполнится восемнадцать и тогда…
– Сейчас все части хороши, – проговорил Мишка, подавляя зевок. Его очкастая физиономия высунулась из-за обшарпанной двери. – А почему, тетя Маня, вы не отведете его за руку на призывной пункт? Я слышал, Гришаню из двадцатой квартиры взяли. А ведь Гришаня на полгода Кости младше.
Теперь Мишка целиком выдвинулся из-за двери. На нем была латаная-перелатаная пижама. Костлявые, покрытые сетью синих вен ноги он всунул в старые, стоптанные, потерявшие цвет ботинки. Мишка разволновался, и очки в запаянной никелевой оправе подрагивали на его курносом носу.
– Гришаня на призывной пункт подался. Винтовку мечтал получить, дурачок. А винтовки-то ему не дали. Так посадили их в кузов – и на передовую…
– Да не ври, – вздохнул Костя. – Какие вояки без оружия? Пусть даже ополченцы.
– …посадили в кузов и на передовую, – гнул свое Мишка. – Старшина сказал, дескать, оружие возьмете у врага. Я сам слышал!
– Не смущай его разум, бездельник! – Мария Матвеевна снова покраснела. – Слухами земля полнится, и один слух хуже другого. Уж лучше я пойду и посмотрю, не закипела ли твоя вода, боец трудового фронта.
Она повернулась и, шаркая домашними туфлями, направилась на кухню. Ее приземистый, округлый силуэт темнел на фоне высокого кухонного окна. Она долго шлепала по длинному коридору огромной, полупустой коммунальной квартиры. Мария Матвеевна торопилась к плите. Там, на прокопченных чугунных конфорках исходил раскаленным паром чайник, там булькала в кастрюльке горячо любимая Костей пшенная каша с добытой неправедным путем сгущенкой.
Доходный дом в Третьем Голутвинском переулке, на углу. Летом, широко распахивая окно своей комнаты, Костя слышал Москву-реку. Она была совсем рядом, двигалась, дышала там, за крышами приречных домишек, за кронами старых яблонь и тополей. Он любил, отпустив педали, скатываться на велике по Третьему Голутвинскому вниз, к набережной. Там, на стрелке высились краснокирпичные корпуса кондитерской фабрики. Любил гонять по набережной до сумерек, пугая треньканьем велосипедного звонка гуляющие парочки, любил прибрежный парк. А школу не любил, часто прогуливал, учился спустя рукава. У бабушки вечно не доходили до него руки. Дочка кремлевского истопника, она по вечерам любила рассказывать ему, сонному, о прадеде, о том, как сама она частенько бывала в Кремлевском дворце на праздниках, устраиваемых комендантом для детей прислуги, о мозаичных полах, расписных потолках, о каминах, выложенных чудесными изразцами. Бабуля любила приврать, и Костя долго верил во вредных печных духов и добрых фей дворцовых фонтанов, в ангелов, хранящих покой царской усыпальницы, в пернатого демона, обитающего на могиле Грозного царя Иоанна. Бабуля, женщина характерная и даже вредная, нарочно вела разговоры с ним то на немецком, то на французском языке. Реже на английском. Подсовывала книжки, выслеживала, корила памятью давно сгинувших родителей. Да куда ей! Шустрый внук неизменно утекал из-под надзора, шатался по дворам, прибиваясь то к одной компании, то к другой.
В огромной, многонаселенной их квартире Костю считали никудышным лентяем. А Мария Матвеевна, не в пример внуку, исправная труженица, чуть свет спешила в почтовое отделение и всю первую половину дня бродила по дворам в районе Большой и Малой Якиманки с объемистой коричневой сумкой. Бабуля работала почтальоном. Вся округа знала и ее тяжелую походку, и ее непутевого внука. Они с бабулей жили просторно, занимая в огромной многонаселенной квартире две небольшие, смежные комнаты. Соседнюю, самую большую в квартире комнату занимало семейство репрессированного офицера Иванова: Клавдия Игнатьевна, ее двое сыновей и годовалая дочь Галя. Мишка Паустовский, такой же, как Липатовы квартирный старожил, разгородил свою хоромину на две части: переднюю, без окна, и заднюю, с окном во двор. Спал Мишка крепко, дверь передней комнаты запирал на ключ: случись чего – не достучишься. Дверь в дверь с Мишкой проживал инвалид империалистической войны Передреев, человек без правой руки, угрюмый и озлобленный. Далее в апартаментах окнами на Голутвинский переулок множились рабочие семейства Токаревых и Рыбаковых. У Марии Матвеевны с Костей вечно выходил спор о том, сколько детей в семействе Токаревых и сколько у Рыбаковых. Бабушка с внуком находили консенсус лишь по общей численности: двенадцать. При этом Костя считал, что из общего числа детворы Валя Токарева произвела на свет семерых, а остальных родила Люда Рыбакова. Мария Матвеевна считала, что Люда и Валя честно поделили свое потомство поровну, как это принято у пролетариев. Спорный пацаненок, Васька Токарев, самый удачливый из жильцов квартиры, почитался Марией Матвеевной сыном Николая Рыбакова. Бабуля по-старорежимному называла его внебрачным. В бывшей комнате для прислуги жила старая горничная бывших хозяев квартиры Изольда Власьевна Лыкова, тугая на ухо старушка – божий одуванчик. Провидение избавило ее от страхов новой войны, она не слышала воя сирен, не страшилась грохота разрывов. День и ночь сидела она в полутемной комнате. Проходя мимо ее двери, Костя неизменно слышал один и тот же звук – перестук коклюшек неутомимой кружевницы. В бывшей детской, выходившей двумя узкими окнами в торец дома, обитала бухгалтер с «Красного Октября» Валентина Георгиевна Закутова. Ее бабуля с уважением величала «Дамой в модном пальто». Там, в бывшей детской, напротив облицованной кафелем печки, стояло пианино марки «Циммерманн». В те счастливые времена, когда Марии Матвеевне было еще по силам удержать Костю, Валентина Георгиевна сажала его за «Циммерманн». Он наловчился довольно чисто исполнять пару простеньких этюдов, но сольфеджио одолеть так и не смог.
В тот день, шестнадцатого октября, огромная квартира показалась Косте пустынной. Оделив внука пшенной кашей, забеленной и подслащенной из предпоследней банки сгущенного молока, Мария Матвеевна поведала ему новости, несвежие и безрадостные. Она рассказала о том, что и Валя Токарева, и Люда Рыбакова, и «Дама в модном пальто», и старшая из дочерей Токаревых, Аннушка, – все роют окопы.
– А бабка все жива, – добавила Мария Матвеевна. – Все колюшками стучит, и война ей нипочем, и пожары, а случись наводнение, она его и не заметит. Не Изольда имя ее, а Евга… А я все таскаюсь по службе. Иной раз думаю: зачем? И все равно таскаюсь. Должен же быть в жизни хоть какой-нибудь порядок, когда все рушится? Как считаешь, Вася?
Последний вопрос был обращен к «внебрачному» Ваське Токареву, который не замедлил явиться на кухню, едва учуяв запах пригоревшего пшена. Вася прибежал, хлопая большими, не по размеру валенками. В его чумазом кулаке белел засаленный листок.
– Записка! – сказал малец, протягивая листок Константину.
На лице Марии Матвеевны тут же появилась самая ироничная из всех ее улыбок.
– Любовное послание! – торжественно возвестила она. – Пропахшая трудовым девичьим потом весточка от пролетарской принцессы замоскворецкому бандиту!
– Перестань! – досадуя, Костя спрятал непрочитанную записку в карман.
– Ешь кашу, Купидон! – смеялась Мария Матвеевна. Она вытерла клетчатым передником ложку и подала ее Ваське.
Снова загудела сирена. В сумрачном коридоре замелькали смутные тени. Костя слышал знакомые голоса.
– Я иду в убежище, – говорила его бабушка кому-то. – Нет, я не боюсь. Но если вас тут завалит, кто-то же должен вас спасать? Так пусть это буду я. Что, засобирались? А малую-то не забыли? Не то будет, как в прошлый раз, – сами спасаются, а ребенка бросили…
– Это Клавдея, – проговорил насытившийся Васька. – Жорик в прошлую бомбежку даже не проснулся, когда у них выбило окно…
– Да, я знаю… – рассеянно ответил Костя.
Он смотрел за окно, там, несмотря на воздушную тревогу, кипела жизнь. Перекрывая надсадный вой сирены ревом мотора, во двор вкатилась порожняя полуторка. Расхристанная, израненная во многих метах осколками, с откинутыми настежь бортами, с пробитой выхлопной трубой. А во дворе творилась суета неописуемая. Колченогий тесть управдома, дед Денис, отбросив в сторону трость, ковылял к мусорному баку. Да и как ему, инвалиду, удержать в руках верную опору, если руки его полны бумаг? Да не один раз сбегал дед Денис от конторы до бака с полными охапками. Костя ждал с тайным злорадством: вот споткнется хромой инвалид да свалится в лужу на радость немногочисленным зевакам, наблюдавшим за его суетой из окон. Но дед Денис не только наполнил мусорку конторским хламом, но и бензином облил, и ловко поджег. Жадное, щедро вскормленное горючим, пламя быстро растерзало картонные папки вместе со всем их содержимым.
– Ишь ты, как стараются, – усмехнулся Костя.
– Мамка говорила пло пликаз. Дядька в погонах плинес, – тарахтел «внебрачный сын пролетария». – Пликаз, понимаешь? Пликаз…
– Какой приказ? – нехотя спросил Костя.
– Все жжечь! – визгливо крикнул Васька и залился смехом.
– Надевай штаны, пойдем на крышу зажигалки гасить, – сказал Костя, не отрывая глаз от двора.
А там супруга управдома Аполинария Денисовна и сам управдом, называемый в народе Черепом, переругиваясь между собой, бойко грузили в полуторку домашний скарб. Между ними метался обезумевший от суеты и страха, взмыленный водитель, умоляя супругу управдома забыть о мебели.
– Поставил сундук на коробку с посудой! – вопила Аполинария Денисовна. – Эх, на что ж дана тебе лысая твоя башка? И снаружи она лысая и изнутри пустая! А шкаф-то, шкаф!
Но водитель уже спихнул тяжеловесное сооружение из потертого красного дерева на изрытый житейскими бурями асфальт двора.
– Мебель не повезу! – рявкнул он. – Мне еще на шоссе Энтузиастов надо троих человек с вещами забрать!
– Оставь, Полюшка! – вторил ему взмыленный управдом. – Водитель прав, прав…
Аполинарии Денисовне не дал возразить прогремевший неподалеку взрыв. Стекла кухонного окна жалобно задребезжали. Водитель полуторки прыгнул в кабину, включил первую скорость. Костя хохотал, наблюдая как семейство управдома на ходу втискивалось в кабину водителя, как сам Череп лез в наполненный добром кузов. Лохматая заячья шапка, слетев с его головы, осталась лежать посреди двора, словно подстреленное животное.
– Большое дело – маскировка, – говорил дед Егорьев из первого подъезда. – В империалистическую таких витийств мы не знали. Да и напасти этой, аеропланов, тогда было малым-мало. А теперь? Поверь мне, парень, конец света случится из-за аеропланов!
– Не елопланы, деда! Самолеты! – вставил «внебрачный» Васька.
Пацан надел-таки и штаны, и вязанную шапочку. Теперь он стоял рядом с Костей на крыше. В правой руке – ведерко с песком, левой держится за полу Костиной куртки. Поверхность кровли покатая, скользкая, слишком крутая для маленьких ножек, обутых в большие, не по размеру валенки. К тому же впопыхах Васька перепутал ноги. Но так ли это важно, когда над головой в скрещивающихся лучах мощных прожекторов мелькают юркие силуэты крылатых, смертоносных созданий? Когда пространство прошито строчками очередей, когда в уши ломится дробный перестук зениток и уханье недальних взрывов.
– Ну вот, я ж говорил – вы перестали бояться! – радовался дед Егорьев. – Главное, чтоб не пустили газы! И хорошо, ой как хорошо, что зенитки стреляют! Это значит – немец еще не вошел в Москву!