Аврелий Пруденций Клемент
Сочинения
Разумный Пруденций
О поэте, применительно к которому так много раз упоминали «центонную технику», лучшей вступительной статьей была бы составленная из цитат, набранных здесь и там из предисловий к Вергилию. Поскольку, однако, выполнить это было бы крайне затруднительно, ограничимся лишь разноголосицей мнений.
* * *Я носился от наслаждения к наслаждению. Едва я входил в переднюю, и вот с одной стороны противустоящие игроки в мяч сгибались среди круговращательных движений катастроф, с другой — среди соревновательных кличей игроков слышался непрестанный шум гремящих стаканчиков и костей; здесь книг вдосталь, готовых к чтению (казалось, видишь то ли полки грамматиков, то ли ряды Атенеума, то ли нагроможденные шкафы книгопродавцев): но так, что книги подле кресел матрон были благочестивого склада, те же, что подле скамей отцов семейства, возвышались котурном лацийского витийства; были впрочем некие сочинения неких авторов, сохраняющие схожесть слога в несхожих темах: ведь почасту читаемы бывали сходной искусности мужи: здесь Августин — там Варрон, здесь Гораций — там Пруденций.
Сидоний Аполлинарий, Послания, II, 9, 4[1]. Пруденций, муж, сведущий в светской словесности, составил Trocheum[2], выбрав лица из Ветхого и Нового Заветов. Он также сочинил в греческой манере комментарий на шестоднев о сотворении мира[3], до создания первого человека и его прегрешения. Составил он также книжицы, коим дал греческие названия, Апотеосис, Психомахия, Гамартигения, то есть О божестве, О духовной брани, О происхождении грехов. Написал он также В похвалу мученикам, побуждение к мученичеству в одной книге, приводя некоторых в пример, и еще другую книгу Гимнов, особливо направленную против Симмаха, защищающего идолопоклонство, из коей мы узнаем, что он служил в Палатинской гвардии[4].
Геннадий Массилийский, О знаменитых мужах. Дева Божия, ты, которую красят святыми Нравами вера и стыд, с оружьем внутренним смело Войны вершишь, кои враг свирепый на праведных движет, Верная будет тебе счастливым шеломом надежда, Чресла объемлет твои стыда драгоценного пояс, Праведности броня твое укрепит одеянье, Вместо меча да блюдет тебя изощренное слово. Доблести средства сии, сии утешенья во брани Изображая, души различные с телом сраженья Благоразумными встарь воспел Пруденций устами. Алцим Авит, Похвала чистоте[5]. Если Марон или Флакк, Назон иль Персий пугает, Если Лукан тебе, если Папиний постыл, Сладостный равен им был избранною речью Пруденций, Многоразличьем стихов славу довольну стяжав. Исидор Севильский[6]. И Аврелий Пруденций Клемент, консуляр и образованнейший из иберийцев, пылая тем же рвением веры и набожности, многое сочинил в метрической форме о славе святых и их заступничестве по мольбам.
Дунгал Затворник, Против Клавдия Туринского[7]. 393 год. — Ужасное знаменье явилось на небе, во всём подобное колонне. В Испании славится Пруденций, лирический поэт.
407 год. — Скиф Радагайс, с двумястами тысячами готов, придя из Скифии, вторгается в Италию. От этого поднимается великий ропот хулящих Христа, и обвиняющие [в этих бедствах] христианское время превозносят благополучие язычества. Среди них неистовствовал преимущественно оратор Симмах, понуждавший и письмами к идолопоклонству и к восстановлению алтаря Победы. Уста этих лаятелей, бросив им кость истины, заградили Августин книгой о граде Божием и Орозий своей Историей. Также и поэт Пруденций светлою книжицею метрического сочинения отражает Симмаховы хулы.
Сигеберт из Жамблу, Хроника[8]. Послал я также книжицу, или письмо, блаженного Амвросия против речи Симмаха, префекта Города и язычника, который от имени сената просил у императоров вернуть в Город идолопоклонство. И хоть в своей речи он оказует себя изощреннейшим оратором, однако ему и в прозаической, и в метрической форме как вышеназванный достопочтенный отец, так и наш знаменитый поэт Пруденций отвечали весьма сильно.
Петр Достопочтенный, Послания, I, 24[9]. Аврелий Пруденций Клемент, в латинской словесности с великим тщанием и равною страстью наставленный, как свидетельствуют Геннадий и Исидор; от каких он произошел родителей, мне не сделалось известно из чтения древних авторов. Некоторые полагают, что он был родом испанец. Ранние годы он потратил на судебную деятельность и был занят в гражданской службе. Затем, продвинувшись к высшим и славнейшим санам, добрался до воинской префектуры (ad Praefecturam militiae) попечениями и благорасположением Феодосия Цезаря. Это достаточно понятно как и из других соображений, так в особенности из этого стихотворения Пруденция:
Под законов властительством Знатных градов бразды правил двукратно я, Правосудье давал добрым мужам, страшен злодеям был. Наконец на высокую Службы степень взнесла милость владычняя. Доныне сохраняются его произведения, составленные в многочисленных и разнообразных родах стиха; из них легко удостоверяется, что по условиям времени (pro conditione temporum) он самый выдающийся среди христианских поэтов, не только утонченными словесными фигурами, но и важностью речений. Сидоний Аполлинарий, автор, отнюдь не заслуживающий презрения по части чтения и наблюдения над древними писателями, когда говорит о поэте Пруденции, ничуть не устрашается сочетать с ним Горация. Особую хвалу заслужил он, по суждениям людей ученых, за сочинение, где описывает честность и стойкость тех, кои пожертвовали собой ради христианской веры: подобающим образом прославляются божественный Лаврентий, Винценций, Роман, Ипполит, Кассиан и иные многие. Похваляют также его стихи о Рождестве Господнем, и о деяниях и чудесах Христовых, об очищении души, о столкновении пороков и доблестей. Преследовал он с пылкостью, во множестве стихов, неприятелей христианского имени, а наипаче Симмаха консуляра, чьи высказывания и ученость порицает он в объемном сочинении. Вполне ясно, что Пруденций достиг глубокой старости и, наделенный многочисленными санами, скончался.
Пьетро Кринито, О латинских поэтах, V, 90[10]. Пруденций, поэт, настолько дышащий и благочестием, и священною ученостью, что заслуживает быть причтенным к важнейшим учителям Церкви.
Пруденций — муж, коего в любом веке должно числить меж людей ученых.
Эразм Роттердамский[11]. В высокой цене был Пруденций у Аркадия и Гонория, ибо подавал им пример, коему подобало следовать, в описываемых им героях католической веры. Его же и тебе подает сей наивысший поэт. Будешь к нему благосклонен, я полагаю, и человека, цветущего славою гения и благочестия, который по несправедливости прежних времен был столь долго пренебрегаем, примешь приветливо, как обыкновенно принимал и прочих. А в жизни Пруденция тому подивись, что хотя он много сказал о разных ересях, однако ничего не написал, что могло бы быть истолковано в худшую сторону и дать повод к обвинению в заблуждениях. И более того — как из чистого ключа можем мы впивать из его писаний все догматы святой римской Церкви, наипаче те, что относятся к таинству Троицы, Рождеству и Божеству Христа, непорочности Девы Марии, культу святых, их благодати у Бога и их могуществу. Посему сколько ни было ученых мужей, авторитетом Пруденция они никоим образом не пренебрегали.
С. Шамиллар[12]. Аббат Галиани справедливо обвиняет Вольтера за лексиконские и грамматические примечания его на Корнеля, в которых уличал он трагика, что такое-то слово, такое-то выражение, употребленное им, неправильно по-французски. «Так же было бы глупо уверять меня, — прибавляет аббат в своенравном движении полуденной живости, — что Цицерон и Виргилий, хотя итальянцы, не так чисто писали по-итальянски, как Боккаччио и Ариост. Какое дурачество! Каждый век и каждый народ имеют свой живой язык, и все равно хороши. Каждый пишет на своем. Мы не знаем, что поделается с французским, когда он будет мертвым языком; но легко случиться может, что потомство вздумает писать по-французски слогом Монтаня и Корнеля, а не слогом Вольтера. Мудреного тут ничего бы не было. По-латыни пишут слогом Плавта, Теренция, Лукреция, а не слогом Пруденция, Апполинария и прочих, хотя римляне, без сомнения, были в IV веке более сведущи в астрономии, геометрии, медицине, литературе, чем во времена Теренция и Лукреция. Это зависит от вкуса, а мы не можем предвидеть и угадать вкус потомства, если притом будет у нас потомство и не вмешается в это дело общий потоп».
П. Вяземский[13]. Много-ли поэтов видим мы в одряхлевшей Греции, при владычестве Римлян? Где поэты в Риме при Императоре Феодосии Великом? Не Пруденциус-ли, не Клавдианус-ли будут их представителями?
Н. Полевой[14]. Он охотно листал Психомахию Пруденция, изобретателя аллегорической поэмы, которая позднее будет безостановочно свирепствовать в Средние века.
Ж.-К. Гюисманс, Наоборот[15]. Отличительными чертами этого поэта-христианина являются пылкий патриотизм римлянина, уменье облечь религиозную мысль в пластический символ и чисто испанский реализм изображаемых картин. В его изображении страданий некоторых мучеников мы чувствуем соотечественника Рибейры, а картиной толпы нищих и увечных в его поэме о Св. Лаврентии он, казалось, предупредил описание Двора Чудес. Видно, что поэту по душе все эти ужасы, но он умеет подняться и выше их; хотя его изображение Сатаны в Hamartigeneia нельзя сравнивать с Сатаной Мильтона, но оно жизненно и дышит силой.
Е. Нажотт[16]. Лучший христианский мастер классической поэзии цинически использует свое искусство против его былых источников и против его будущей жизни. В отличие от Ювенка, Пруденций не сочиняет эпос; он использует эпос, чтобы сочинить аллегорию. История средневековой литературы подтвердит, что в то время как аллегория зажила могучей жизнью, эпос никогда не был полностью восстановлен из трактовки, данной ему Пруденцием.
М. Смит[17]. Слова неистовствуют в произведениях Пруденция. Он по ту сторону барокко. Читающие на латыни, незнакомые с литературой поздней античности, которые берут Перистефанон или Психомахию с намерением встретить произведение христианского Горация или Вергилия (ярлыки, часто приклеиваемые на Пруденция отчаявшимися критиками), недалеки от сильного разочарования — ибо его поэзия далека от классической в обычном смысле, и хотя она безусловно христианская по теме, но предлагает видение христианского мира, почти неузнаваемое для современных читателей… Читая его, мы оказываемся в некоем месте лабиринтоподобной запутанности, где странники, потерявшие свою дорогу, бродят по крутым и извилистым тропам и наконец подвергаются разбойничьему нападению из засады; в месте, где гротескные чудеса совершаются с поучительной бесперебойностью; в месте, где проливается кровь, сокрушаются зубы и кости, и разные части тела отсекают с одержимостью. Но прежде всего это мир, управляемый семантическим детерминизмом, где исторические фигуры делаются абстракциями, абстракции делаются персонажами и метафоры делаются реальностями. Интеллектуальный, интертекстуальный и полностью созданный странным сардоническим юмором Пруденция, это мир, в котором персонажи вроде Эдипы Маас или капитана Ахава чувствовали бы себя дома.
М. Маламуд[18]. * * *Этот странный поэт — учитель веры, совместник Горация[19], чтение декадентов, совопросник капитана Ахава — в своей земной жизни вырисовывается неясной тенью. Скудные биографические сведения о Пруденции основываются на том, что он сам сказал о себе во Вступлении (Praefatio) и что можно вывести из других его сочинений[20]. Он родился в 348 г. (Praef. 24 сл.), в Испании[21], почти наверняка — в тарраконской Калагурре (на родине Квинтилиана), которую он называет «наш город», «наша Калагурра»[22] и епископу которой он адресует Perist. XI. Имя поэта, Aurelius Prudentius Clemens, донесено рукописями; ни один современный писатель или документ его не упоминает; блаж. Августин — единственный из современников, упоминающий языческого поэта Клавдиана, — ни слова не промолвил о христианском поэте Пруденции. В отроческие годы, при Юлиане Отступнике, он наблюдал пышную и бесплодную попытку гальванизировать язычество (Apoth. 450). В Praef. он повествует о школьных годах, с их обязательным насилием, напоминающим о горациевском Орбилии; о курсе риторики, научившей его говорить преступную ложь; о беспутствах молодости и об адвокатской карьере, от которой он перешел к административной деятельности, дважды быв правителем «знаменитых городов» — каких, неизвестно; подозревают, что он управлял паннонской провинцией Савией, но никаких доказательств этому нет, кроме неожиданного интереса к тамошней Сисции (хорватский Сисак) в Perist. VII. Пруденций был призван к некоей важной службе при дворе Феодосия Великого, собравшего там много земляков[23]. Составляя Praef. в возрасте 57 лет, он сообщает, что обратился к служению Богу, когда седина напомнила ему о том, как давно Флавий Салия совершил свое консульство, и о том, что риторическая, юридическая и административная опытность не пользует нимало, когда смерть разрушает человеческое бытие, чем бы оно ни было. Пруденций не имел того, что М. Робертс назвал «тесной персональной идентификацией с отдельным святым»; тех насыщенных чувств, которые связывали Павлина Ноланского со св. Феликсом или Сульпиция Севера — со св. Мартином Турским, у Пруденция, видимо, не было, и когда он берется посвятить песнь мученикам (carmen martyribus devoveat — Praef. 42), то выказывает в этом жанре провинциальный и имперский патриотизм, обращаясь в основном к испанским и римским святым.
Он ведет жизнь обращенного (conversus), предаваясь сочинению благочестивых стихов в классических размерах, и в Praef.имеет возможность оценить свой досуг ретроспективно: здесь обнаруживаются аллюзии на все его полемико-догматические поэмы (Apoth., Ham., Symm.) и оба лирических сборника (Cath., Perist.). Единственное событие, известное из его поздних лет, — путешествие в Рим, описанное в Perist. IX, XI, XII[24]. Традиционно (в согласии с буквой Praef. 31–42) считается, что его творчество в основном приходится на период после удаления от службы и до 404/405 г., когда он составляет Praef. (где, однако, среди его сочинений нет ясного указания на Psych., что служит аргументом для более поздней датировки этой поэмы).
Почти ровесник Феодосия Великого (род. 346), Пруденций занимает место между двумя другими латинскими поэтами, также сведущими в жизни императорского двора, — Авсонием (род. ок. 310), с чьей поэзией он был хорошо знаком, и Клавдианом (род. ок.370), с которым их поэтическая деятельность практически одновременна[25]. С этим последним, кроме общих для эпохи эстетических тенденций (см. напр. Charlet 1988) и множества частных перекличек, их роднит личностная непрозрачность в век неослабевающих исследований своей самости и ее неутомимых запечатлений в литературе — черта, которую отмечает М. Маламуд: «В то время как Августин обнажал свою душу для своего Бога и своей публики, а Авсоний приготовлял изысканный портрет самого себя и своей семьи для потомства, Пруденций и Клавдиан сохраняли непроницаемую личину классического поэта, придерживая семью, друзей и „темные ночи души“ строго для себя» (Malamud 1989, 15). Вкус к причудливому и опасному юмору, видимо, составляет одну из черт их конгениальности: едва ли кто из читавших клавдиановскую инвективу «Против Евтропия» забудет мгновенную картинку с одетой в шелка обезьяной, меж тем как Г. Буасье признается, что среди сравнений, попадающихся в дидактических поэмах Пруденция, ему в память запало сближение человека, гибнущего в своих преступлениях, с беременной гадюкой (Ham. 581 слл.; Буасье 1892, 324).
Пруденций сам сформировал свой корпус (допуская в него не все написанное), и его композиция — плод такого же расчета, как каждое отдельное стихотворение. Свою поэзию Пруденций сравнивает с гирляндой (Perist. III, 208), и к этому метапоэтическому образу относятся со вниманием. По лучшим рукописям и указаниям Praef. композицию корпуса восстанавливают так (Fux 2003, 10f.; ср. Альбрехт 2005, 1485 сл.):
Praefatio — Epilogue Cathemerinon — Perietephanon De Trinitate[26] — Romanue Apotheosis, Hamartigenia — Contra Symmachum I & II Peychomachia Praef. и Epil. обрамляют ансамбль (исключая при этом «Диттохеон»[27]); два лирических цикла, Cath. и Perist., соседствующие с переходными произведениями («О Троице» и «Роман»[28]), окаймляют пять дидактических книг; Peych., сердцевина и гекзаметрического корпуса, и ансамбля в целом, является осью симметрии: первая створка посвящена борьбе Церкви с внутренним злом (грех и ересь), вторая — противостоянию языческим атакам; Psych. объединяет эти темы.
В «Катемериноне» (Cathemerinon liber, то есть «[Сборник песнопений] на все дни») первые шесть гимнов посвящены различным моментам дня: рассвету («На возглашение петуха»), утру, началу и окончанию трапезы, вечеру («На возжжение светильника»), отходу ко сну. Название цикла собственно относится к этим шести. Сюда примыкают три следующих: «гимн постящихся», гимн после поста и гимн на всякий час. Наконец, три последних, строго говоря, не соответствуют названию сборника: Cath. X — на погребение, XI — на Рождество Христово, XII — на Богоявление[29]. Омкнув сборник гимнами, написанными акаталектическим ямбическим диметром (Cath. I, II, XI, XII), характерным метром амврозианских гимнов (см. Гаспаров 2003, 71 сл., 88), и выказав пиетет перед медиоланским епископом, в середину Пруденций помещает гимны, в формальном отношении напоминающие о Горации (малый асклепиадов стих и сапфическая строфа: Cath. V, VIII)[30]. В католический бревиарий вошел ряд строф из цикла (Cath. I,строфы 1, 2, 21, 25; II, строфы 1, 2, etc.), и их почтили французским переводом Корнель и Расин.
Название «Перистефанон» (Peristephanon liber) означает «[Гимны] о венцах»[31]. В государстве, выработавшем такое количество почетных эмблем для воина, — corona castrensis, cívica, navalis, obsidionalis, muralis — где венки получали полководцы-триумфаторы и атлеты, побеждающие на Олимпиадах, и где венец стал метонимией победы, складывающийся образ христианского мученика, «воина Христова», «атлета Божьего», получил увязенье, которое св. Киприан Карфагенский (Epist. 58; 60) назвал венцом веры, corona fidei[32].
Первыми стихотворными произведениями о мучениках, которые нам известны, были эпиграммы папы Дамаса[33], есть несколько гимнов, приписываемых Амвросию Медиоланскому; но Пруденций первым сделал рассказы о мучениках темой пространных лирических произведений.
Perist. — самое объемное сочинение Пруденция (3762 стиха, больше трети пруденциевского корпуса) — содержит 14 стихотворений[34], объем которых простирается от 18 строк элегического дистиха (Perist. VIII) до 1140 ямбических триметров (Perist. X). Если не считать эту последнюю, принадлежность которой к циклу небесспорна, то самые объемные поэмы, Perist. II и V, образуют пару — обе написаны ямбическим диметром, посвящены мученикам-диаконам (Лаврентию и Винценцию) и имеют практически равный объем (584 и 576 строк), от которого далеко отстают все прочие гимны. В Perist. преобладают Испания и Рим. Испанские мученики — Эметерий и Хелидоний из Калагурры (I), Евлалия Меридская (III), 18 мучеников цезаравгустанских (IV), Винценций (V), Фруктуоз, епископ Тарракона (VI); римские: Лаврентий (II), Ипполит (XI), Петр и Павел (XII), Агнесса (XIV). Кроме этого, есть один италийский святой, Кассиан из Корнелиева Форума (IX), и по одному мученику из остальной Европы и Африки: Квирин, епископ Сисцийский (VII), и Киприан Карфагенский (XIII). В выборе темы, в форме и в особенности в метре, Пруденций стремится к разнообразию[35]; лишь дважды использован элегик (VIII, XI) и ямбический диметр (II, V), прочие метры не повторяются.
«Апотеосис» и «Гамартигения», сочиненные около 400 г., — дидактические поэмы; как таковые они продолжают римскую традицию, в которой мы находим имена Лукреция, Вергилия («Георгики»), Овидия («Наука любви», «Лекарства от любви», «Притирания для лица») и которая в IV веке была продолжена, например, Авиеновым переводом «Явлений» Арата. «Апотеосис» («Apotheosis», букв. «Обожествление», обычно понимается как «О природе Бога») излагает тринитарную догматику, «Гамартигения» («Hamartigenia»), сообразно своему названию, трактует о происхождении греха.
Намереваясь защищать ортодоксию и бороться с ересями (в Praef. 39 содержание Apoth. и Ham. суммировано так: pugnet contra hereses, catholicam discutiat fidem «пусть сражается против ересей, излагает кафолическую веру»), Пруденций, однако, не упоминает ни одной современной ему ереси — более того, он ухитряется не упомянуть главного оппонента никейской догмы, еретика по преимуществу, Ария[36], и хранит молчание о своем земляке Присциллиане, чье учение («испанская ересь», как говорит блаж. Иероним) в конце IV в. было весьма влиятельно, не ослабев после казни самого Присциллиана в 385 г. в Трире. Эти умолчания объясняют по-разному (осторожностью, с какой он избегает открытых атак на сильного противника; представлением об изоморфности всех ересей, вследствие которой можно осуждать исходную, не упоминая позднейших); эстетическая трактовка этого вопроса сформулирована, например, М. Лаваренном: «Пруденций не рассматривал себя как наставника, призванного внести в горячие стычки авторитет своей богословской просвещенности, но как поэта, чья миссия — привлечь образованную публику художественным изложением догматических дискуссий. Он предпочитал следовать за авторитетным проводником (в данном случае, возможно, за Тертуллианом) и посвящать свои усилия тому, чтобы облечь поэтическими украшениями аргументацию, не принадлежащую ему лично» (Prudence II, VIII). Из еретиков поименно названы лишь Савеллий (Apoth. 178), манихеи (Apoth. 956, 974) и Маркион (Ham. 56, 124, 128, 502)[37]. Следуя принципу variatio[38], Пруденций перемежает полемическую часть живописными отступлениями: среди них находятся как картины библейского рода — отроки вавилонские в пещи огненной (Apoth. 132–146), хождение Христа по водам (Apoth. 650–669), воскрешение Лазаря (Apoth. 752–766); бегство Лота из Содома (Ham. 723–726) — так и навеянные иными впечатлениями: жертвоприношения Юлиана Отступника (Apoth. 449–502) или знаменитый «бог Маркиона» (Ham. 129–138), посредствующее звено между клавдиановским Плутоном и новоевропейскими изображениями Сатаны:
Се Маркионов бог, угрюмый, дикий, коварный, Взнесшийся верхом своим, чью омкнули черные тучи[39] Змееносну главу, огнем окруженну и дымом; Недоброхотны глаза заливает желчью палящей Зависть, коей терпеть невозможно праведных радость. Грива ему рамена власаты, густая, змеями Кроет ползущими, зрак зеленые лижут керасты[40]. Петли он дланью своей, из гибкого вервия свиты, В узел затягивает, плетеньем крученные легким Вяжет он путы и жилы пружинит, чтоб узами быть им[41]. Полемическая поэма «Против Симмаха» (Contra Symmachum)связана с долгой историей римской набожности. После битвы при мысе Акций, в 29 г. до Р.Х., Август поместил в курии статую Победы, вывезенную некогда римлянами из Тарента после его взятия (Дион Кассий, 51, 22); подле статуи был поставлен алтарь, и каждый сенатор при входе сжигал на нем несколько крупиц ладана. Император Констанций, посетив Рим в 357 году, велел убрать из курии алтарь Победы («единственная обида, которую Констанций нанес суеверию римлян», по замечанию Э. Гиббона), но тот вскоре — видимо, при Юлиане — был водворен на прежнее место. Валентиниан I алтаря не трогал, но менее толерантный наследник Валентиниана, Грациан, в 382 г. провел серию антиязыческих мероприятий (отмена налоговых привилегий и государственных субсидий жрецам и весталкам, конфискация собственности храмов и жреческих коллегий, распоряжение убрать из курии алтарь Победы). Сенаторы-язычники посылают в Милан делегацию, возглавляемую Квинтом Аврелием Симмахом, но она даже не была принята императором вследствие энергичных действий папы Дамаса, переславшего в Милан встречную петицию сенаторов-христиан, и Амвросия, представившего эту петицию Грациану. Однако в августе 383 г. Грациан был убит, и Симмах обращается к юному Валентиниану II, от которого можно было ждать иной политики, со знаменитой речью (Relatio III), прославляющей исконную связь римской государственности с римским культом и оплакивающей нынешнее состояние сего последнего. «Сердце Симмаха одушевлялось самою пылкою ревностию к делу издыхающего язычества, и его религиозные противники сожалели о его злоупотреблении своим гением и о бесполезности его моральных достоинств», говорит тот же Гиббон. Среди прочего Симмах прибегает к такому сильнейшему приему, как просопопея, выводя олицетворенный Рим, богиню Рому, говорящую императору: «Дайте мне жить по моему обычаю, ведь я свободна! Эти обряды привели под мои уставы вселенную, эти жертвы Ганнибала отгнали от стен, сенонов от Капитолия. Ужели я прожила так долго затем, чтобы в старости сносить укоризны?..»[42]. Произнесенная в консистории, речь произвела сильное впечатление, которому только авторитет, энергия и красноречие миланского епископа могли противодействовать. Амвросий обратился к императору с двумя письмами по поводу Реляции (Epist. 17 и 18 Maur.; второе, написанное после ознакомления с текстом, содержит детальный ответ Симмаху) и стал причиной очередной неудачи языческой партии. Следующие попытки Симмаха (обращение к Феодосию ок. 391 г. и Валентиниану в 391–392) были не более удачны: после узурпации Евгения, неразрывно связанной с пафосом языческой реставрации, от Феодосия ждать благосклонности не приходилось — он издает серию эдиктов, по существу упраздняющих языческие культы (CTh. XVI.10.10, XVI.10.11, XVI.10.12). Многие историки предполагают, что в 402 г., незадолго до смерти, Симмах предпринял последнюю попытку добиться желаемого от Гонория и Стилихона — попытку, вызвавшую к жизни поэму Пруденция[43], созданную в 402–403 гг.[44]. Она состоит из двух книг, предваряемых аллегорическими вступлениями.
Первая книга больше чем наполовину посвящена нелепости и безнравственности языческих басен о богах (в связи с чем она и рассматривается как позднее явление христианской апологетики[45]); к счастью, Феодосий захотел, чтобы Рим оставил недостойное его идолопоклонство и поклонялся кресту, коим Константин одолел Максенция; Феодосий послужил Риму больше, чем Марий и Цицерон, — благодаря ему патриции из знатных семейств с радостью принимают христианство. Красноречие Симмаха Пруденций высоко чтит, скорбя, однако, о ложном его направлении (Symm. l, 632 слл.):
О язык, словес лиющийся кладезем дивным, Римска витийства краса, кому уступит и самый Туллий! перлы сии красноречьем струимы богатым! Златом омыться уста достойные вечно блестящим, Если бы Бога они предпочли восхвалять!.. Пруденций, несмотря на скудость своих сил, намерен противостоять вреду, наносимому Симмахом христианству; этим обещанием первая книга заканчивается. Symm. II посвящена опровержению Реляции. Пруденций пользуется аргументами Амвросия, придавая им риторический блеск; среди прочего он выводит олицетворенную Рому, счастливую обрести в христианстве новую юность, и вкладывает в ее уста огромную речь (v. 655–768) — полемический намек не только на Симмаха, но и на «Гильдонову войну» Клавдиана[46]. Существенная часть задачи Пруденция — борьба с язычеством за культуру. Как в Симмахе он отличает ораторский гений от усвоенного им направления, так в древних статуях он видит памятники искусства, обращенного язычеством на грех (in vitium versae, Symm. I, 505); искусство, как человек, нуждается в христианском обращении, conversio. Нечто сходное он сам делает в «Психомахии», обращая, так сказать, грамматику вергилиевской поэзии против ее речевых актов.
Ясной отсылки к «Психомахии» в Praef. 37–42 нет, так что можно предполагать более позднюю датировку. Слово ψυχομαχία встречается у Полибия (I, 59, 6) со значением «битва за жизнь, ожесточенная битва». Применительно к пруденциевской поэме предлагаются трактовки «битва за душу», «битва в душе», «битва души»[47].
Персонификация оказалась ареной, на которой было крайне удобно столкнуть греко-римское наследие с библейским. Со стороны Ветхого Завета за Psych. стоит олицетворенная Премудрость (Притч.8:1), Милосердие, Истина, Правда и Мир (Пс. 84:11); за ними идут обильные персонификации раннехристианской литературы (в «Пастыре» Гермы, у Тертуллиана, чей пассаж в 29-й главе трактата «О зрелищах» трактуют как in nuce сюжет Psych.), между тем как богатое наследие античности представляют, в частности, гомеровские Сон, Распря, Ужас и Бегство, гесиодовские «дети Ночи», абстрактные божества римской религии (в том числе Fides, Spes, Pudicitia и Concordia, ставшие персонажами Psych.), обильное население вергилиевской преисподней, персонификации стациевской «Фиваиды» (которой Льюис отводил особое место в истории аллегории: Lewis 1936, 49ff.), свита Венеры и население ада у Клавдиана, и т. д.[48]
За вступлением с инвокацией ко Христу (1-20) следует описание шести поединков: Вера[49] побеждает Приверженность древним богам (21–39), Стыдливость борется с Похотью (40-108), Терпеливость — с Яростью (109–177), Гордыня — со Смиренной Думой, которой помогает Надежда (178–309); Сладострастность, соблазняющая войско Доблестей, убита Трезвостью, после чего войско Сладострастности бежит (310–453); Алчность терпит неудачу от Рассудительности (454–550), после чего меняет тактику и является в ложном виде Бережливости, однако узнана и убита Щедротой (551–628). Объем эпизодов нарастает: 19 строк — 69-69-132-144-175. За этим следует отступление Пороков; водворяется Мир, победившие войска шествуют с пением (629–664), однако затаившаяся Распря ранит Согласность у самых ворот лагеря; узнав у нее, кто она такая, войско Доблестей разрывает ее на части (665–725). Войска собираются у трибунала, куда восходят Согласность и Вера, чтобы произнести речи к соратникам: первая (750–797) — о ценности мира и необходимости блюстись от ересей, вторая (799–822) — о том, что по окончании браней надлежит возвести храм, подобно Соломону, принявшему власть Давида (726–822). Строительство храма имеет новозаветной моделью Новый Иерусалим (823–887); засим следует заключение, где поэт воздает благодарность Христу, научающему душу одолевать опасности (888–915).
План Psych., таким образом, имеет моделью «Энеиду»: битвы (arma), ведущие к созданию нового города. При этом каждый эпизод соотнесен с библейскими прецедентами[50]. Не считая первого, самого краткого единоборства, все остальные сопровождаются более или менее объемными речами (в этом Пруденций разделяет тенденции эпохи; речи составляют до 36 % объема поэмы).
На репутацию Пруденция тяжело легла суровая оценка, данная ему К.С. Льюисом в «Аллегории Любви» (Lewis 1936, 66–73). Льюис считает Psych. жалким началом аллегорической поэмы, порожденным напряженным желанием жанра: стремление к определенному сорту литературы не обязательно порождает производительную способность, но склонно порождать иллюзию, что результат достигнут. «Психомахия не удалась, частично потому, что Пруденций по природе лирический и мыслящий поэт — есть некое тонкое, сумрачное величие в Гамартигении — которому эпическая манера дается трудно, частично по более глубоким причинам». Льюис считает, что битва вообще менее адекватная аллегория для душевной жизни, чем путешествие, и что поведение добродетелей, вынужденных подчиняться эпическим шаблонам, приводит к абсурдному несоответствию их характерам (Смирение, размахивающее отрубленной головой врага, — может быть, самый колоритный, но далеко не единственный пример). С тех пор многое изменилось, и аллегория Пруденция находит более дифференцированные трактовки (и в ее отношении с христианской типологией, с эпической традицией, etc.), хотя автор сравнительно недавнего обзора концепций (Paxson 1994, chap. 3) все-таки начинает с того, что отмечает ее «paradoxical status» — с одной стороны, важнейшего по исторической влиятельности текста, с другой — видимой скудности и линейности ее эстетических конструкций.
Среди прочего вопрос о поэтической состоятельности Psych. связан с вопросом о культурной ориентации ее автора. Распространено мнение, что отношение Пруденция к классической культуре есть христианский гуманизм, стремящийся инкорпорировать блестящую языческую культуру в новую христианскую цивилизацию; М. Лаваренн, не отличая — как и многие другие — в этом смысле Пруденция от его земляка, добросовестного вергилиепоклонника Ювенка, описывает его позицию стихом Шенье: Sur des pensers nouveaux, faisons des vers antiques. Это мнение (выраженное, напр., в кн. Witke 1970) встретило сильную критику М. Смита (Smith 1976), утверждающего, что «одновременным использованием разных лингвистических моделей Пруденций соотносит свою аллегорию душевной брани с богооткровенной историей спасения и с языческим искажением истории, воплощенным в вергилиевской Энеиде»; что формальный классицизм Пруденция — переходный феномен в раннехристианской поэзии, объясняющийся не только личной заинтересованностью поэта в литературных предшественниках, но и чувствительностью к аудитории, испытывавшей «отчаянную нужду в стабильности»; что Пруденция от Ювенка отличает разрыв с римским либерализмом, произведенный Церковью и Феодосием и вполне разделяемый Пруденцием (ibid., 5, 10, 20f.). Язык Psych., где в среднем один гекзаметр из десяти содержит прямое заимствование из Вергилия, — псевдо-эпический; реагируя на вергилиевский культ конца IV в., Пруденций использует Вергилия как оружие против него самого. Техника, им используемая, близко напоминает центон (образцы которого в ту эпоху дают Авсоний и Фальтония Проба)[51]. Парадокс этой техники Пруденция, говорит Смит, — в том, что, создавая ткань из самого классического поэта, она пренебрегает классическим декорумом. «Не только враги, безумцы и монстры Энеиды толпятся вокруг христианских пороков». Благочестивая речь Эвандра дает имя ложной религии; львиная шкура Энея служит седлом Гордыне; мать Энея, олицетворенная Любовь, воплощена в «старой распутной алкоголичке Сладострастности», между тем как Доблести воспринимают черты худших персонажей Энеиды, например, Мезентия. «Вследствие такого неклассического смешения целостный mythos Энеиды, интерпретация исторического прогресса в терминах борьбы ради основания и построения Рима, Града Человеческого, теряет ясность, являющуюся необходимым условием веры. Это та ясность, которую Макробий в Сатурналиях пытается сохранить вопреки христианству… Contra paganos Пруденций заявляет в Психомахии, что есть пространство лишь для одного мифа, одной веры, и что это было открыто ради спасения человека в Писании. Он запускает Вергилия в подобное центону расщепление, чтобы вызвать в памяти образ Града Человеческого, расшатанного греховным раздором: если Вергилий — архитектор этого города, то тем хуже для него» (ibid., 295f.).
* * *Лет через четыреста после смерти Пруденция, в каролингские времена, когда Луп Ферьерский написал «Аврелий Пруденций многими весьма хвалим»[52], имя Пруденция попадает в несколько стихотворений каталогического свойства. Алкуин упоминает его в гекзаметрическом описании йоркской библиотеки[53], Вандальберт Прюмский — в написанном фалековым стихом «Соттепйайо», предваряющем его «Мартиролог»[54], а Теодульф Орлеанский — в элегиках, имеющих название «О книгах, кои я привычен был читать»:[55]
Подлинно, книги сии читать я был свычен нередко, Ночью и днем для меня не прекращался сей труд. Часто Григория я и часто читал Августина, Речи Илариевы, как, папа Лев, и твои. Иероним, Исидор, Иоанн со златыми устами, Чтом был Амвросий и ты, отче святый, Киприан. Тож и другие, чьи имена исчислять было б долго, Коих учения честь в горние выси взвела. Я читал и не раз мудрецов язычески книги, 10. Кои в разных вещах мнятся отменными быть. И к благочестным отцам прилежанье было немалым, Их же написанные ниже ты зришь имена. Это Седулий, Рутил, Павлин, Авит и Аратор, И Фортунат, да и ты, о громогласный Ювенк. И с премудростию открыть могущий различным Многое метром, наш ты, о Пруденций, отец. И Помпея читать, и тебя, Донат, мне случалось, И с Вергильем тебя, о говорливый Назон. Хоть в речениях их находится пустоши много, 20. Истины больше покров лживый укрыл под собой. Лживое стиль поэтов принес, мудрецов — то, что верно, Часто в истину их преобращается ложь. Изображает Протей так истину, праведность — Дева, Доблести образ Алкид, кражи — беспомощный Как. Чтобы истину скрыть, представляются сотни обманов; Твердо, коль это свернуть, древний вновь явится вид. В нраве Девы блестит невредимая праведных сила, Кою неправедности язва не в силах пятнать. Идет лживых воров безумье стопой обращенной, 30. Гнусный вержут из уст дым, запираясь в грехе. Сила, однако ж, ума обличает их, давит и мучит, И непотребства их въявь представляет она. Изображен Купидон дитею нагим и крылатым, Лук несущим, колчан, пламенник, стрелы и яд. То, что лёгок — крылат; нагой — что грех его явствен; Разумом что небогат опытным — вот и дитя. Думы превратны — колчан, коварства лук означает, Стрелы — заразу твою, пламенник — зной твой, Амор. Легче влюбленных ужель и подвижнее быть что-то может, 40. Коим блуждающий ум свойствен иль легки тела? Скроет проступок ли кто, коль пылкий Амор содевает, Чьи деянья всегда скверные обличены? Ратью рассудка над ним одержать кто сможет победу, Над необузданным сим, кто и рассудка лишен? Кто колчана его проникнет в злокозненну полость, Бедственно чрево таит сколько безжалостных стрел? Прянет куда, сочетавшись с огнем, удар ядовитый, Он же летит и, разя, ранит, и нудит, и жжет? Ибо преступный он любодейства демон и грозный, 50. Сласти убоги влечет к бездне свирепейшей он. Склонен он на обман и вредить готов непрестанно, Ибо демонски в нем сила, повадка и власть. Сон, как песни рекут, врата имеет двойные, Истину дарят одни, ложь нам вторые несут. Истину шлют роговые, а ложь производят слоновы: Очи истину зрят, ложь истекает из уст. Ибо гладок рог, а глаз прозрачен и нежен, И слоновую кость носит зияние уст. Блеска не чувствует глаз, а рог не чувствует стужи, 60. Зуб и слоновая кость в твердости, в цвете равны. Не одинакой врата обладают оные силой: Ложь износят уста, око лишь истину зрит. Малое это о многом, стянув короткою цепью, Ради примера здесь будет довольно сказать. В этом несколько хаотическом стихотворении Пруденций — единственный, кому отдан целый дистих, — занимает место на границе между христианскими и языческими авторами. В дальнейшем становится очевидно, что свою пограничную службу он отправляет безукоризненно. Большая часть стихотворения отведена обезвреживанию языческих авторов с помощью расхожей идеи покрова (tegmen), набрасываемого их поэзией на истину. Из четырех примеров, с неодинаковой подробностью разбираемых в ст.27–62, три вергилиевских: Дева из IV эклоги, убитый Геркулесом Как из VIII песни «Энеиды», врата Сна из финала VI песни (Купидона, несмотря на его вездесущность, можно считать взятым из того же текста, хоть он там не имеет упоминаемых Теодульфом атрибутов: «Энеида», I, 657 слл.). В этой перспективе историческое место Пруденция оказывается связано с аллегорией как орудием доместикации язычества.
Если посмотреть на дело с несколько более широких позиций, чем занимаемые Теодульфом, следует сказать, что Пруденций — важнейшая веха в истории герменевтики: методы аллегорезы, до сих пор применявшиеся при анализе классических поэтов (прежде всего Гомера), становятся конструктивными принципами нового произведения[56]; из аналитического инструмента аллегория становится эстетической моделью, продуцирующей новые тексты; привычки чтения, воспитанные в классе грамматика, транспонируются в сферу самостоятельного творчества, которое встречает подготовленная к нему публика. Пруденций стоит у этого исторического перелома. Можно вместе с Льюисом относиться скептически к явлению «Психомахии», но все же это событие, от которого идет дорога, уставленная странными изваяниями, и к «Антиклавдиану», и к «Божественной Комедии».
Вступление
Пятилетий уж десять я,
Коль не сбиться, прожил; сверх же того седьмой
Год вратят небеса, свет как я пью солнца кружащегось.
Мой предел недалёк, и день,
Смежный старости, Бог летам придал моим:
Что ж полезного я смог совершить в сей долготе времен?
Перва младость под звонкою
Розгой слёзы лила; тогой учён потом,
Полн пороками, ложь молвить, не чужд и преступления.