– Откуда ты его знаешь?
«Мы были рабами у шамана его племени. Потом ушли. Его тоже взяли патрули Ложи. Месяц назад».
– Что ты узнал от него?
«Черный ветер».
– Ну да, конечно… Черным ветром владеющие, опять же одна рука, одна нога, и все такое прочее… Ты меня за шамана принимаешь?
Бродяга сделал быстрый росчерк и, резко разогнувшись, зашагал вперед. Ты задержался и присел перед написанным. Там повторялась фраза: «Черный ветер». И подчеркнуто. Два раза.
– А драки описывать ты так и не научился, – засмеялась жена. – Небось, сам-то и не дрался ни разу…
Мастер кивнул:
– А как же. Разве ж это драки? Это так, ерунда на постном масле…
…Войдя в каризы, он обогнал понурого Бродягу и пошел первым, привычно мурлыча под нос витраж Дороги. Не знающий его был обречен на однообразное блуждание по переходам, каждый час выбираясь к началу странствий – пока путешественник не проклинал свою затею и не убирался восвояси…
Бессознательно повышая голос на четных поворотах, он вспоминал стычку в порту, малоприятного раба Сэгена, равнодушное варварство Бродяги… Это ж по какому дерьму надо было протащить юного избалованного гения, играющего словами и мирами, азартно берущегося за непосильную ношу – для превращения в вот такого немого бойца с тусклым взглядом серых глаз, присыпанных пылью бесконечных дорог? Изгнание, обида на любимого учителя, травля патрулями, шаман этот, рабовладелец доисторический, садист Верховный с его методами убеждения… Вполне достаточно для вытравления любых зачатков гуманизма. Впрочем, о чем это я! Гуманизм сопливый какой-то… Интересно, а я с ним справлюсь, если в эту исковерканную жизнью голову придет что-то лишнее? Наверное, справлюсь, но какой ценой…
Бродяга вскинулся, поравнявшись с тобой, и как-то неопределенно помотал встрепанной головой. После чего уверенно двинулся вперед, аккуратно обходя трещины полов.
«Он же немой! – машинально подумал ты, – мы ж сейчас дорогу потеряем!…»
Ты попытался убедить себя в реальности угрозы – и не смог. Слишком спокойно шел невозмутимый Бродяга, слишком небрежно находил он нужный поворот. Ты посмотрел вниз и обнаружил в левой руке его, в тонких белых пальцах, маленький необычный бубен – нет, даже не бубен, просто металлическое кольцо с колокольцами и пергаментными перетяжками. Кольцо ритмично позвякивало, ударяясь о бедро идущего. Ты быстро наговорил кусок витража – ритмы совпали вплоть до удара четных переходов. Значит, вот оно что… Любопытно, догадывается ли об этом Магистр?
Ритм. Для него необязательны слова. Ритм шагов, ритм дождя, ритм звона мечей о доспехи… Ритм. Глухой барабан или струны кото, под которые безмолвные желтолицые монахи уходили в Пустоту и прорывались к просветлению. Нет, это не у них, это у нас, но все равно. А слова?
– А слова? – бросил ты в прямую спину Бродяги. Тот, не оборачиваясь, выразительно постучал пальцем по голове.
Ну, конечно… Для него это просто. Слова в голове, они не произносятся. Правда, тогда есть одна большая разница – задумывался ли над ней сам Бродяга? Слово-знак, произнесенное или записанное, резко отличается от смысла, слова-образа. Кипарис – слово-знак, кипарис вообще. Дерево. Большой кипарис – уточнение; не просто кипарис, но большой. А образ, недосказанное? Шорох волн, облизывающих кромку берега, вечернее небо с воспаленными прожилками заката, и черной свечой врезанный в дугу горизонта – большой кипарис. Как вложить все увиденное в слова? Может быть, молча?… Где найти человека, забывшего слова, чтобы с ним поговорить?
Он гений. Он открыл такие залежи в своем сдвинутом мире, что дух замирает, и сердце обрывается в задыхающуюся пропасть. Гипноз, ясновидение, чертовщина, чародейство, – какая разница, если он первый вышел на дорогу молчания, вышел от бессилия, от чувства неполноценности, от невозможности говорить и невозможности молчать. Неуклюжие спотыкающиеся шаги, он может пока немного – немного в сравнении с привычными витражами, закованными в броню всесильных слов. Но за его попытку можно отдать витражи патриархов. Впрочем, не увлекайся, ты их не видел и не читал, разве что самую малость, так что и патриархи могли быть весьма серьезными ребятами…
Ты крепко сжал плечо Бродяги, и он обернулся. В ответ на твой восхищенный взгляд слезы набежали на серые глаза, смывая пыль, не имеющую возраста, открывая горькую детскую обиду, боль безногого мальчишки, удостоившегося похвалы за отличный бег на костылях. Ты отрицательно покачал головой.
– Нет, Бродяга, это не костыли… Когда-нибудь ты вспомнишь о попытках пробиться через немоту – и вспомнишь с гордостью, понял! Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний, пусть не верует бродяга и ни в птичий грай, ни в чох… Это не витраж, это песня. Пусть простенькая, и не к месту, но каризы защищены от стихий, и все знают о защите, и никому не приходит на ум сесть по-человечески, заварить чаек и негромко запеть – не из тайных помыслов, но от души. Да, Бродяга? Ни на призраки богатства в тихом обмороке сна, ни на вино не променяет он заветный сундучок. Давай, парень, присоединяйся…
Звякнули колокольчики. Бродяга присел рядом, постукивая по коленке своим экзотическим бубном и неумело улыбаясь. Кажется, он понял.
Шершавые стены каризов, немало повидавшие на своем каменном веку, недоуменно взирали на крайне несерьезное поведение двух вроде бы солидных мужчин. Мастеров.
Старик
Трудно стать Верховным. Но трижды труднее им оставаться. Зазеваешься, не успеешь увернуться – вроде бы и малая царапина, и не болит, а Ложа уже собралась вокруг, на запах и слабость, ждет, кто первый вцепится… А первый всегда найдется, ждать не заставит. Сам Верховный в свое время не заставлял. Его никогда не ждали – трудно стать главой Ложи, но можно. Вот он, например, стал, и уступать не намерен, и если бы не нашествие…
Из пяти полков пограничных, из почти семи тысяч бойцов – шесть сотен без малого влетели ночью, задыхаясь, в городские ворота, прогрохотали по настилу до казарм, подштанники отстирывать. И нет, чтоб ветераны, гордость строя, искра визга стали – школяры вернулись паскудные, в спешке набранные, смертники яйцеголовые! А ветераны там легли, под некованные копыта – странно как-то легли, правда, если верить слюнявым трясущимся рассказам спасшихся. Никак не представляется гвардия, ползающая под косматыми упуркскими лошадками, тупо разглядывающая собственный палец, ждущая ленивого взмаха меча, возвращающего на слабоумное лицо осмысленное выражение. Последнее выражение лица. Красивая фраза. Страшненькая. И опять же пыль, пыль от кочевых армад… Почему она черная? Это в летней-то степи, да?
Все в один голос твердят, что упурки ехали рысью, не спеша – и стена черной пыли, ползущая впереди, грузно наваливающаяся на центр и часть левого фланга, сминая людей, воинов, превращая их в сопливых идиотов, дебилов, которых и топтать-то противно… Хотя затоптали все-таки, снизошли…
Ыраман, сын Кошоя, что же это ты такое придумал, для спасения чести отцовой, многократно оплеванной городскими дружинами, властно связанной унизительно подробными договорами? Кого же это ты извлек из капищ ваших шаманских, из скитов тайных, затерянных, памятуя о старых походах, неизменно разбивавшихся о мощь меча и слово магов?… Хватало на степь сил Ложи, его, Верховного, сил хватало… Мастера на войны не ходили. Сидели в каризах, витражи клеили, молодняк натаскивали.
Или ходили? Или не хватало? Почему рухнула дамба, рухнула на втором походе, когда варвары не убоялись стены огненной и готовы были на плечах бегущих войти в город? А ведь рухнула, трижды заговоренная, и поток безумной воды смял, сбил в кучу и повлек прочь вопящих людей, коней, бунчуки с пышными гривами… Чье слово, чья сила? Значит, не хватало. Значит, пора идти в каризы. Пора. Поздно лукавить.
Ты слышишь меня, Ыраман, сын Кошоя, Меч Степей, новый упуркский владыка – я, бывший Мастер, нынешний глава Ложи, обменявший власть на власть, топчу свое самолюбие, топчу, идя к каризам, топчу, в одиночку входя в сумрак коридоров, топчу, наговаривая витраж Дороги, знакомый с юности, потому что…
Слышишь ли ты меня, Ыраман, сын Кошоя, змеиный выкормыш?!
– Имеющий четыре рода скота знает: жеребец должен быть быстр, овца должна быть тучна, вол должен быть силен, раб должен быть послушен. Послушный раб ест, что дают, спит, где положат, делает, что скажут, живет и умирает по слову хозяина. Выхолощенный жеребец становится мерином, выхолощенный бык – волом, баран – валухом, человек – евнухом. Выхолощенный духовно становится рабом. Черный ветер возьмет его душу и подарит послушание. Таков закон степей, вечный и неизменный, как скрип деревянных повозок, как дуга горизонта на зазубренных остриях легких копий, как темное слово шаманов. Таков закон, и имеющий четыре рода скота его знает.
…Верховный стиснул руками виски и хрипло выдохнул воздух, сбившийся в шершавый плотный ком.
– Но почему? Почему именно гвардия, серебряные щиты? Почему не эти, не новобранцы, мясо красных бурь?
Магистр устало повернулся к нему.
– Дворцовые интриги сделали твой ум неповоротливым, Бывший, но и тебя не тронул бы Черный ветер. Плохой из тебя выйдет раб. И из меня. И из Бродяги. Из Чужого вообще не выйдет. Мы приучены думать. Почему надо спать, где положат? Почему надо есть, что дают? Плохой раб, много ест, мало работает, задает вопросы. Солдат – хороший солдат, заметь! – вопросов не задает. Он приучен выполнять приказы, это у него в крови. Солдат силен, ест, что дают, спит, где положат, живет и умирает по слову хозяина. Отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И замордованный земледелец – отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И искушенный щеголь-царедворец. И правитель – из правителей вообще получаются самые лучшие рабы, кому, как не тебе, знать об этом? А школяры с тупыми копьями и полным отсутствием боевого азарта, подмастерья из каризов, мы с тобой – нас Черный ветер, может быть, и не возьмет. Зато нас тихо вырежут упурки – слишком мало думающих, еще меньше говорящих, почти никто не способен сражаться.
Верховный тяжело поднялся. Его лицо было обожжено открывшейся правдой, но осанка сохранила прежнюю гордость.
– Спасибо. Спасибо за твои слова. Завтра упурки будут под стенами. Я выведу дружины в поле, и маги Ложи сделают все, на что мы еще способны. Ты прав. Мы подонки, но рабы из нас плохие. Спасибо.
– Сядь, Бывший. До завтра далеко. Но я не остановлю тебя – выводи дружины. А Ложу свою оставь дома. Завтра на стены выйдут Мастера. Пятеро уже там. Они попробуют держать Черный Ветер. Ну а если… Тогда выйду я, хотя пределы сил моих давно ведомы мне.
Рядом со стариком бесшумно вырос Бродяга, белея и умоляюще трогая Магистра за рукав. Тот покачал головой и спокойно взял со стола пожелтевший от времени лист бумаги.
– Ты правильно понял меня, Бродяга. Да, это тот самый витраж, который ты стащил три года назад. И если Пятерых не хватит на ужас упурков, я буду договаривать витраж патриархов. И я знаю, что произойдет, если на язык не придут нужные слова. Возможно, самые простые слова…
…Ты подошел к старику, сурово глядевшему в бледное лицо Бродяги, и осторожно высвободил потертую бумагу из костлявых пальцев. Потом опустил глаза.
Соловьи на кипарисах и над озером луна, камень черный, камень… Пауза. Пол-листа исчеркано небрежными смешными рожицами – веселым человеком был безымянный патриарх – и внизу еще кусок текста. Я бродяга и трущобник… Зачеркнуто. Все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного… И совсем внизу, размашистым почерком с левым наклоном, – «пять Стихий – пять строф». Все.
Ты опустил листок на стол.
– Не торопи меня, старик. Мне кажется, я знаю этот витраж. Не спрашивай, откуда, и не торопи. До завтра.
Ровная и гладкая, выбеленная известкой угловая башня Зеленого замка круто уходила вверх, словно ножка исполинского гриба; нависающая черепичная крыша еще более усиливала сходство, и лишь там, у самого карниза, чернело едва различимое снизу окошечко, напоминавшее скорее бойницу. Из его узкой прорези хорошо были видны зубцы крепостной стены и часть равнины, мерно и неотвратимо заполнявшейся тускло отсвечивающими шишаками, щитами, гранеными копьями тяжелой конницы. Верховный сдержал свое слово. Раба из него не получилось.
Он стоял у окна, глядя вниз, не имея решимости и сил обернуться и встретить сосредоточенный напряженный взгляд Магистра. Утреннюю беседу старика с вернувшимися Мастерами он не слышал, но знал, что они не вынесли ночного ожидания и отправились навстречу упуркам, жгущим окрестные деревушки; и слышал сдавленные ругательства раненого Мастера Воды, и видел слезы в рыжих глазах Мастера Огня. Этого было достаточно, чтобы молча последовать за Магистром в башню и так же молча кивнуть Бродяге, раздобывшему где-то изогнутый боевой топор и упрямо застывшему у входа в башенные двери. Никому не доверял больше Бродяга, но любить он умел, и понимал теперь Чужой, что во всяком случае будет у него пара минут, пока любая неожиданность пройдет через Бродягу. Если пройдет.
Погрузившись в невеселые мысли, он пропустил тот момент, когда горизонт вспух гигантским шрамом и прорвался медленно текущими шеренгами низкорослых лошадок, ровно раскачивающих своих седоков, затянутых в кожаные куртки с металлическими пластинами на груди. Спину упурки не защищали – только трус поворачивается спиной к врагу.
Плохой исторический боевик. Слишком достоверный, и потому раздражающе тягучий. Ряды нелепых потных статистов, вытоптанные и загаженные лошадьми декорации, зелень, медь, охра. Дело лишь за пурпуром и кармином. Но за ними дело не станет. Уже выехал вперед широкоплечий варвар, отличающийся от соплеменников лишь высоким шлемом да трофейным гнедым иноходцем, уже выбежали вслед за ним с полдюжины косматых старцев, увешанных костяными амулетами от островерхих шапок до меховых сапог; уже прорезали напряжение равновесия их визгливые голоса, сопровождаемые одобрительным похлопыванием по коже седел всего упуркского воинства. Уже вырвался из городской дружины невысокий сухощавый всадник и, подхлестнув своего вороного, оказался на середине пока ничьей земли.
Всадник привстал на стременах, досадливым движением отбросил назад выбившуюся из-под шишака прядь волос и махнул коротким мечом в сторону степняков, обернувшись к хмурым лицам дружинников и беззвучно раскрывая рот. И в это мгновение ты проклял все традиции и обычаи, приказывающие начинать битвы эффектным жестом власть предержащих, потому что на вороном коне выхватила свой маленький меч Аль-Хиро, Звезда и дочь Звезды, хрупкая избалованная девочка с капризным изгибом губ. Ты отшатнулся от окна и увидел пустую комнату. Старика в ней не было. Он ушел. Неслышно и недавно.
…Ты бежишь по ступеням винтовой лестницы, соскальзывая и хватаясь за обдирающие руки перила, рискуя ежеминутно поломать себе все, что только можно поломать, ты пытаешься восстановить дыхание, но вдох и выдох сливаются в одну обжигающую смесь, и каждая ступень болью отдается в воспаленных легких – ибо ты видел, как у самых копыт испуганно встающего на дыбы вороного закрутились крохотные пылевые воронки и начали расширяться, повинуясь взвизгиваниям вымерших шаманов, темнея и вырастая стеной, отнимающей душу и дарящей послушание; ибо ты видел, видел пыль, становящуюся Черным ветром.
…Ты бежишь по нескончаемым виткам, поворотам, изгибам, неслышно шепча проклятия на всех известных тебе языках и наречиях, потому что крик плотно заперт во вздувшемся горле – ибо ты вспомнил витраж, вспомнил, наконец, слова, сказанные некогда веселым патриархом, любителем выпить и рисовать смешные рожицы, вспомнил слова человека, плюющего на черный ветер, и на красный ветер, и на все остальные ветра, не знающего, что такое послушание, не имеющего четыре рода скота и забывающего записывать свои слова не от легкомыслия, но от щедрости и спокойствия…
…Ты бежишь, скользишь, падаешь, вскакиваешь, – ибо ты знаешь, что старый костлявый ироничный хрыч, обожающий вопросы без ответов, отлично заваривающий чай, тоже нашел единственно возможные слова, не мог не найти, и он будет говорить, будет держать проклятый ветер, хотя пределы сил его изношенного тела отлично ведомы всем, в том числе и ему самому. Рукописи не горят, храмы не рушатся, музыка продолжает звучать, но умирают люди, и это стократ больнее, а в этом мире…
Растолкав остолбеневших дружинников, намного опередив задохнувшегося Бродягу, ты вылетел в первые ряды и заметил далеко впереди сухую сгорбленную фигуру, закрывающую лежащего на земле маленького хрупкого всадника от нависшего финального занавеса Черного ветра, и услышал первые слова, заставившие сошедшую с ума древнюю пыль дрогнуть и остановиться, прислушиваясь…
Он держал Черный ветер, выцветший старый человек, не идущий по следам древних, но ищущий то, что искали они; через пропасть лет ощутивший давно мертвую радость давно мертвого патриарха, сумевший сделать ее своей, и теперь чужие слова вновь оживали над замершей равниной, и темные крылья не могли сойтись над ними и начинали понемногу светлеть…
Никто не заметил короткого щелчка воловьей тетивы. Коренастый пожилой лучник довольно ухмыльнулся, прищурившись на белое оперенье стрелы, дрожащее у самых глаз старика. Ее хищное тонкое древко глубоко уходило под выпирающую ключицу.
Магистр недоуменно огляделся вокруг, по-детски обиженно приоткрыв рот. «Я… – прошептал он, – я…» Непослушные ноги подломились, страшная пауза повисла в сгустившемся воздухе, снова наливавшемся томительной чернотой, – и тогда ты рванулся с места, не надеясь успеть, успеть к оседающему телу, и прошлый бег по бесконечной лестнице показался тебе далеким и наивным, и в разучившейся дышать груди нашлась лазейка для пронзительного крика на непривычно высокой ноте:
Пыль осела, стали ясно различимы звериные скулы вождя на гнедом коне, приплясывающем от нетерпения, смолкли отрывистые вопли шаманов – и в открывшийся простор, свободный от Черного ветра, пошли упурки. Ты наклонился и подхватил с земли слишком короткий и легкий для тебя меч Аль-Хиро, понимая в последние секунды, что бежать и говорить ты еще смог, но говорить и рубиться не может никто. И ныряя под копыта ржущих лошадей, и снимая с седла особенно рьяного воина, ты знал, какие гибельные силы выходят сейчас из-под контроля, и удивлялся, уворачиваясь от стрел, удивлялся, рубя руки и головы – почему этот мир еще цел…
Передние ряды стали изгибаться полумесяцем, и в центре дуги мелькал маленький узкий меч, и никто не мог пройти через неподвижно лежащую девушку и старика, пытающегося приподняться на локте. Крылья ревущего полумесяца смыкались все глубже, осатаневший мир почему-то стоял, и лишь когда справа от тебя рухнул огромный разъяренный кочевник, уже достававший твою спину длинным кривым клинком – ты понял причину равновесия.
Резкие косые удары кованого топора в руках Бродяги не так страшили разбегавшихся упурков, как маска неподвижного застывшего лица с горящими первобытной ненавистью глазами. Серповидное лезвие звенело о щиты и доспехи, глухо вгрызалось в податливые тела, и бешеный ритм его взмахов совпадал с витражом патриархов, недоговоренным молодым азартным гением три года назад, совпадал до последней запятой – и он договаривал его сейчас, забрызганный, как мясник на бойне, договаривал всем своим существом, всей болью безрукого воина, глухого музыканта, немого Мастера, и когда Бродяга поравнялся с тобой, ты понял, что пора.
Оскаленный гнедой иноходец боком налетел на замахнувшегося Бродягу, литая быкоголовая булава опустилась на вздернутое плечо, заставив руку бессильно упасть и выронить оружие. Вождь степей круто развернул коня, разрывая ему губы, и ударил животное шпорами. Ты бросился к нему, но увидел, что не тебя на этот раз ищет палица сына Кошоя. А вернуться назад, зайдя в смятении боя слишком далеко, ты уже не успевал.
Магистр стоял на коленях, судорожно схватившись за проклятую стрелу, пытаясь повернуться к склонившемуся над ним сутулому воину, в котором ты изумленно узнал Верховного. Это к ним рвался Вождь степей, мучая коня, топча своих же бойцов, не тратя времени на добивание вставшего на пути Бродяги. И тогда Верховный взялся за древко стрелы и, повинуясь беззвучному приказу, мучительно запрокидывая большую непокрытую голову, – мощным рывком вырвал раздвоенный наконечник, забрызгивая кровью причудливую гравировку тяжелого панциря.
Сухие пальцы, сжимавшие рану, побелели и напряглись, но старика еще хватило на последний шепот…
Лопнувший седельный ремень звонко хлестнул по крупу, мотающий головой гнедой отчаянно взвился в воздух – и родившийся в седле кочевник впервые в жизни рухнул под копыта своего коня, под ребристые тяжкие подковы. И услышав за спиной отрывистый крик Верховного, ощутив ровную дрожь под ногами, ты позволил себе опуститься на вытоптанную землю, потому что время витражей прошло. Потому что теперь последнее слово оставалось за двинувшимися вперед городскими дружинами…
– Ты написал очень грустную сказку, – сказала жена, привычно отбрасывая упавшую на глаза прядь волос.
Мастер улыбнулся:
– В следующий раз обязательно напишу веселую. В некотором царстве, в некотором государстве… Обязательно.
Он знал, что не напишет. И что сегодня ночью будет кричать во сне, и уйдет на кухню, и заварит густой дымящийся чай, медленно переливая его из чайника в чашку и обратно, пока терпкий запах не растворит сонную тяжесть сознания…
Пряный пар поднимался над шершавыми горячими краями чашки, обжигая ладони, туманя зеленый прямоугольный камень на безымянном пальце, с искусно вырезанной странной башней, напоминающей исполинский гриб – и равнодушное солнце нависало над зеленью, медью, охрой, кармином изрытой равнины, солнце свирепое, солнце грозящее, бога, в пространствах идущего, лицо сумасшедшее… Зелень, медь, охра. Ты привстал и раздвинул шторы окна. Солнце, сожги настоящее во имя грядущего – но помилуй прошедшее!…
Крупные капли ударили по подоконнику. Пошел дождь.
Войти в образ
Стыдно убивать героев только для того, чтобы
растрогать холодных и расшевелить равнодушных.
Терпеть я этого не могу. Поговорим о другом.
…и ад следовал за ним.
Акт первый. По образу и подобию
Глава первая
Я скулы не стесал в подушках.
Я спал в седле –
Как люди.
Мне город ваш –
Кость в горле неба.
Затопчу его –
И снова за солнцем скакать.
Кан-ипа лениво покачивался в седле, и мысли его, протяжные и бесформенные мысли, плавно текли над оживающей после ночной тишины степью, в такт ровному перестуку копыт мохнатого низкорослого конька. Всадник полуприкрыл глаза, и перед его внутренним взглядом расстилалась все та же степь – темнея неглубокими впадинами, вспыхивая стальными клинками рек, вливаясь в по-женски округлые склоны холмов, и вдруг – огромным гнойным пузырем, грозящим прорваться закованным в сталь потоком – Город… Город, черная опухоль на теле земли, расползающаяся каменными неизлечимыми рубцами по священной непрерывности простора и свободы…
Сам Кан-ипа Города никогда не видел. И никто из его сверстников не видел. Да и немногие старейшины могли похвастаться памятью о взметнувшихся к небу крепостных башнях, схожих с чудовищными грибами; памятью о шумных торжищах в короткие годы перемирий; да и просто памятью не всегда могли похвастаться белобородые морщинистые старейшины.
Шесть десятков летних выпасов, шесть десятков зимних пронизывающих ветров, как шестьдесят воинов охраны стойбища, прошли со времени Четвертого нашествия, и позор его до сих пор не смыт кровью живущих под крышами!… Отправились на вечную кочевку в голубых просторах те, кто выжил после бронированного удара городских дружин; Бездна приняла имена шаманов, державших Слово проклятых колдунов из каменных островерхих гробов; и багряными соцветиями покрывается ежегодно погребальный холм великого Вождя степей Ырамана, сына Кошоя, сына Ахайя, сына Эрлика, сына…
Сколько их, чьих-то неистовых сыновей, садилось с тех пор на белую кошму племени пуран? Кан-ипа не знал точного числа. Много, очень много… На кошме власти может сидеть лишь не имеющий физических недостатков и крепкий мудростью предков – живое олицетворение Бездны. А когда удачливый соперник занимает еще теплое место – он добр, он сыт и милостив в сладкий час победы. К чему забирать жизнь у сброшенного владыки? Жизнь не нами дана, и не нам отнимать ее ради забавы. Ведь жить можно и без глаз, и без рук, и без языка – все можно, только править нельзя… И навеки безопасный калека отправляется в дальний горный замок, оставшийся от забытых народов и неведомый рядовым соплеменникам. Там новоприбывший будет вечно вкушать хмель пенящейся арзы и нежность женских объятий. Это справедливо. Это – закон степи.
Правда, по свидетельству старого безносого Хурчи Кангаа, помнящего прошлые луны и помнящего торги у башен Города – кстати, и нос-то потерявшего от купленной на торге любви, – законы давно утратили свою непререкаемость. Да и всеобщий хурал не собирался около… много лет не собирался всеобщий хурал, и пустует кошма собрания племен, и братья полюбили вкус родной крови, пряный, приторный вкус… Все меняется, и тщетно воют во тьму служители Красного взгляда в мохнатых высоких шапках…
Раньше, шамкает ворчливый дед Хурчи, дождь шел по слову шамана, и солнце послушно застревало в зените, и реки по-собачьи спешили навстречу наездникам племени, и Черный ветер дул по тому же слову… Врет, наверное, старый мул. Или не врет. Какая разница?! Сейчас утро, а была ночь, и будет вечер, и ни к чему мужчине горевать об ушедшем. На одном коне не въехать дважды в одну и ту же реку – или конь к тому времени сдохнет, или река обмелеет, или племя откочует на другую стоянку. Хорошо сказано. Надо будет запомнить…
Кан-ипа легонько пнул пятками бока замедлившей ход лошади. Животное вяло покосилось на хозяина, гулко фыркнуло и решило не обращать внимания. Куда торопишься, табунщик? Налево – степь, направо – степь, и место для нового выпаса ты, считай, уже нашел. Давай лучше травы поедим, хорошая трава, хрустит на зубах, соком во все стороны брызжет… Не хочешь, глупый хозяин? Ну, не надо травы, вон темнеет что-то живое на полет стрелы от конского крупа – костер мигом охватит свежатину…
Тяжелый удар басалыка – витой плети с мешочком на конце, где хранился увесистый кусок свинца – ожег взвившуюся лошадь. С ржанием, похожим на визг, она рванулась вперед, топча такую вкусную траву – и Кан-ипа отпустил рукоять уже наполовину выдернутой из ножен сабли. Похоже, здесь и плети-то не понадобится…
Человек стоял на четвереньках и глупо таращился на несущегося к нему кентавра. Именно этот непонимающий взгляд и нелепая поза остановили табунщика, вселив уверенность в полной беспомощности человека. Люди не ходят на четвереньках. А звери не смотрят такими глазами. Эй, ты – ты кто? Или ты – что?…
Кан-ипа слез с лошади и приблизился к незнакомцу. Тот попытался было встать, но непослушные ноги подломились, и человек с размаху уселся на собственные пятки. Это было очень смешно. Люди на пятках не сидят. Люди на пятках ходят – когда лошадь удрала – а сидят люди, поджав ноги и выпрямив спину.
Кан-ипа долго смеялся. Человек смотрел на табунщика, и запекшиеся губы его кривились неким подобием улыбки. Потом человек снова попытался встать, и на этот раз ему удалось удержаться на ногах. Он покачивался, хватая пальцами воздух и не отрывая взгляда от Кан-ипы; он пытался улыбаться, и лицо его выглядело в этот момент странно похожим на лицо табунщика, словно незнакомец примерял на себя маску чужого смеха…
Кан-ипа вытер рукавом вспотевший лоб и принял решение.
– Эй, безмозглый! – крикнул он, пряча плеть и хлопая ладонью по боку фыркающей лошади. – Садись в седло, в стойбище поедем, тебя показывать будем! Давай, давай, садись…
Человек заковылял к лошади, с недоумением поглядывая на табунщика, словно тот предлагал безмозглому бежать с конем наперегонки. Потом человек неуклюже подпрыгнул, судорожно хватая коротко подстриженную гриву, и животом навалился на круп. Конь испугано вздыбился, и человек сполз в траву, забавно копошась в гибких стеблях.
Кан-ипа чуть не лопнул со смеху. Чуть отдышавшись, он обхватил руками талию незнакомца – тот оказался на удивление увесистым – и, крякнув, подсадил его на лошадь; после ловко прыгнул позади седла и прихватил поводья, удерживая все норовившего упасть человека.