Мама перестала работать – пенсии на такую жизнь хватало.
Не стану лицемерить – я надеялась, что он умрёт первым и мама освободится. Хотя смысл этой свободы был неочевиден (однокурсник вскоре ушёл из жизни). Я не могла выносить запаха их квартиры. В один из визитов я обратила внимание на то, что, похоже, ванной уже никто не пользуется, и в полном ужасе (мама была чистюля, обожала мыться!) установила в доме душевую кабину. Дачи своей у нас не было, мы обычно снимали на лето, и некоторое время маме удавалось вывезти туда Игоря Валентиновича, даже после… после этого… после того как рак прямой кишки оказался полипами, три или четыре года мама проводила на свежем воздухе, на нашем возлюбленном и желанном свежем воздухе, чей обворожительный и бессмысленный призрак так манит нас. Но потом Игорь Валентинович сделался решительно невыездным.
Много ли на свете людей, которые вправду дорожат нашими удачами и тревожатся из-за наших горестей? Я, справляясь с брезгливостью (в маминой квартире ведь ещё и кошка бродила, худая трёхцветная дура, обожавшая Игоря Валентиновича и презиравшая маму), навещала «предков» и с удовольствием поедала мамины пирожки. Из них всё-таки сочилась тёпленькая субстанция бескорыстного внимания ко мне. Конечно, тяжелее всего было видеть плод своего преступления – Игоря Валентиновича, – но я сумела как-то и память свою обмануть, занавесить роллером картинку той ночи, когда могло сбыться что угодно. За себя могла попросить! А вымолила продление чужой, ненужной и неприятной жизни… Но что-то подсказывало мне, что за себя бы – не получилось. Потому и вышло, что – за другого просила, и это неведомый мне закон, то есть уголок, краешек закона, который мне показали, а никогда прочесть не дадут.
Между тем жизнь залатала прорехи, и её рваная материя, откуда сквозила жуть, превратилась в тугое полотно, куда жуть была преспокойно вплетена. Появились мобильные телефоны, из аксессуара богатых став обыденностью всех. Государственные лачуги в Курортном районе стали постепенно сносить, но не враз, а по мере хитроумных комбинаций людей, оседлавших
Однажды маму увезли в больницу, к «хорошим врачам», где она и скончалась в одночасье. Игорь Валентинович до кладбища не добрался, сидел дома и рыдал. Всё упало на меня – поделом, поделом. Почти три года потом я колготилась вкруг этой – угасающей, но неугасимой! – жизни, о неизменном течении которой мне докладывала за небольшую плату соседка по лестничной клетке. Если я приезжала днём, Игорь Валентинович подробно и надо заметить, талантливо проклинал правительство; если вечером, то, уже наклюкавшись, вёл речи о том, что «не уберёг я маму» и «слабый я человек, вот ты, Марианна, сильный человек, а я слабый человек». Когда умерла кошка, он перестал говорить вообще, и это бы ладно, если бы одновременно он не перестал и добираться до уборной на своих тощих сухих ножках. Он слёг. Держал у кровати бутылочки, в которые писал. Кучки же редкого кала заворачивал в газеты и складывал за кроватью. Такого родственника я от души желаю всем противникам эвтаназии.
Сорок дней, как он умер, – человек, который должен был умереть двадцать лет тому назад. Удалось подхоронить его в могиле матери – не моей, матери Игоря Валентиновича. Я нарочно хлопотала, чтоб ему и моей маме рядом не лежать, и крепко надеюсь, что Всевышний отобрал у меня свой подарок – «немножко любви к людям». Мне он ни к чему оказался, а кому-то, может, и впору будет… Рассказала я вам эту историю в первый и последний раз.
Что я могла сказать Марианне в ответ? Человеку, который мог безмерно много, а сделал удручающе мало? Впрочем, как все мы. Почти все.
Мы с ней простились, и я пошла направо – к своей машине, а она налево – на маршрутку.
Сестра трезвость
Повесть
Часть первая
Пятница, 15:30
Нагрузилась, как верблюд. В эту прорву только зайди! Сколько зубы себе ни заговаривай (я только курочку… я только картошечку…) – соблазн неодолим. Глаза горят, вожделение хватает за горло, пища лежит грудами… В пальцах даже какое-то возбуждение. А у меня бабушка была блокадный ребёнок. Я наслушалась её рассказов до отвала. «И папа на день рождения подарил мне десять омлетов из яичного порошка». В окрестном нашем дачном лесу, помню, завела аварийный огородик на случай новой блокады… Тайно поливала свою резервную картошку, редиску. Даже огурец один раз проклюнулся и расцвёл, но плодоносить раздумал.
Я не голодала ни дня в своей жизни.
Низкорослые и тощие блокадные девочки, став бабушками, вдохновенно откармливали внуков, оставаясь такими же низкорослыми и тощими. Но ведь блокады не будет? Разве это может повториться? А кто его знает. Вона как мир бодро поехал на саночках с горы. Всего-то лет пять назад существовала вера в какой-то
И под фантиком оказалась пустышка. Что ж, нынче жизнь стала проста, проще некуда: вот моя пещера, а вот твоя – и чтоб ко мне не совался… так что иди, Катерина, за едой, потом еду приготовь. Потом съешь. И покакай. И вот я пришла, и какое там «только курочку». И того похватаешь, и сего, и результат один: к кассе ползёшь путём всякой плоти, тележка доверху.
Как я это попру? Два пакета раздутых, с логотипом гадского торжища – и я за них, за кусок говённого пластика, ещё и кровных шесть рублей отдала, иду и рекламирую крохоборов. За пропаганду своей адской сетки они с терпил ещё и деньги берут. Пакеты в магазах должны быть без рекламного принта вообще. Или Цоя тогда лепите. За Цоя три рубля не жалко – тому, кто в восемьдесят седьмом, во Дворце молодёжи, видел, как он первый раз пел «Группу крови». Я и видела, да. На другой планете живя…
Как я это попру – вопрос риторический, скорбный всхлип. На себе и попру. Мелкими тихими шажками. Помолясь, Катерина, помолясь. От гадского торжища до моего дома девятьсот тридцать шагов. Однажды сосчитала, в подражание Раскольникову. Но безбытный (то есть с ужасающим бытом) юноша мерил путь от своей норы до старушкиной. Чтобы затем старушку прихлопнуть. И прихлопнул. Все мечтают – а он сделал. Раскольникова не было? Выдумка автора? Хорошо бы нас с вами кто-нибудь так выдумал. А то пыхтим тут – никому не нужно, да и ёкнемся – никто не заметит… Говорят, это психоз (шаги, ступени считать), душевное расстройство. Нет у меня никакого психоза. Я хозяйка дома – домохозяйка, – я цель этого мира. Цель, к которой двигаются или в которую стреляют? А без разницы. Здесь всё для меня! Чтоб я глазела и покупала, покупала, покупала… Я не бунтую. Я покупаю. На всём моём бесхитростном облике (шея короткая, живот толстый, руки-цапки, ноги-столбики) стоит печать: муж и дети. Любой скажет – и вот идёт она, посетительница сайта «Похудеть за две недели».
То есть баба-дура. Ни один мужчина на такой сайт не зайдёт. Мужчине если втемяшится похудеть за две недели – он похудеет за две недели. Или не похудеет. Только баба-дура будет разглядывать весёлые картинки: слева она (её сестра по биологическому виду) – справа она же, в своих грёзах. Между левой и правой картинкой нет никакой связи, это две разные бабы-дуры, но ты же не скажешь: надувательство! Ты вздохнёшь – надо же, вот ведь как, до чего изменилась женщина… И закажешь (ну, на пробу) чудо-таблетки, которых «нет в аптеках, потому что выпущено ограниченное количество препарата, приобретаете три упаковки – четвёртая бесплатно».
Это пение ангелов – «бесплатно»… Какой разум не выключится при пении ангелов, а? Ваш не выключится, потому что вы это пение не слышите, – а мы слышим. И потому мир для нас вечно жив, радостен, свеж и полон чудес, и это для нас раскрыты двери гадских торжищ, для нас водопадом льются фильмы про потерянных и обретённых детей, и вдохновенное враньё астрологов, и «сниму венец безбрачия», и матрацы со скидкой 60 % – всё для нас. А вы идите и обсуждайте поведение левой ноги Тирана и кого сегодня приморили в стране, о которой вы делаете вид, будто знаете, где она на карте.
Я не знаю, где находится Сирия. И что там за мутня. Это ещё с Югославии повелось – когда по телевизору ничего не объясняли, а с важными рожами толковали так, будто всё всем известно и понятно. Я давно привыкла отключаться, когда они начинают. Не первая зима на волка – длиной в сорок девять лет отхвачена дистанция. И с этим обычным своим индюшачьим видом они кулдыкают опять про «брикс» и «опекс», прекрасно зная, что на русской равнине никто не ведает, что такое брикс и опекс. А, опек.
Насрать мне на Сирию. На брикс и опекс тоже. Мне уже на всё насрать, кроме семьи. Ещё – смерть… Музыка – иногда.
Триста пятнадцать шагов прошла, пора пакеты тюкнуть о землю, плевать, что мокро, – не могу больше, руки ноют. Плачут-воют, но – не отказывают в работе смирные руки мои. На кой же ляд я капусту купила! На тот ляд, что задуман был борщ, и что теперь? Борщ без капусты? Кочан взяла самый маленький, но капуста такая сука, что и маленький кочан у неё как чугунный. Капуста в сумке – горб на спине…
Овощи пока дешёвые, жить можно. Вопрос только в том, кто эти овощи притаранит из магаза. Приходят в голову разные пустые мысли – поручать овощи так называемым «мужчинам в доме» (муж, сын). Пустые, ибо: или забудут, или купят абсолютно не то. Не тем их мозг, значительно мой превосходящий, занят. Там Сирия. Сирия не дремлет! Не эта Сирия, так другая. Юра говорит: закажи по интернету. Девятьсот шагов от дома до магазина, и я буду заказывать курицу по интернету? Когда мне исполнится семьдесят пять, мне будет положен социальный работник. Вроде бы. Сладостный призрак грядущего социального работника иногда является мне в мечтах.
Осень в среднем регистре (начало октября). Район Купчино. Будапештская улица. Считается, что я живу в Санкт-Петербурге, хотя я живу «где угодно» – по фотографии, ежели кириллицу в кадр не поймать, даже страны не разберёшь. Социальное, панельное, спальное! Я живу везде. Моя массовидность меня нисколько не раздражает – я же знаю, что внутри обитает крупная оригинальная индивидуальность. Четыреста семьдесят шагов прошла, надо снова делать привал.
Да, напокупала, а есть нечего, в сущности говоря. И – невкусная стала еда. Я же здесь с восемьдесят первого года обитаю, с моих тринадцати лет, и ходила я тогда в магазин «Гастроном», который снесли… а, лет восемь назад. Продуктов там было не слишком много, но то, что было, – имело вкус. Не я постарела, твари, а еда была простой, добротной и вкусной. Да, тощие синие курицы с когтями – однако с них какой бульон! Картошка грязная и наполовину гнилая шла по транспортёру – но то, что удавалось выбрать, поедалось с наслаждением! Дивная сахарная плоть. А глазки и червоточины мы ловко и быстро ножом выковыривали… А молоко в бумажных треугольных пакетах – оно же скисало, где вы теперь найдёте скисающее молоко? А докторская колбаса – она через два дня на срезе зеленела и подванивала покойником, стало быть, в ней мясо было. Теперь срез докторской мгновенно задубевает и скукоживается по краям в неких багрово-коричневых тонах. Что там вместо мяса – какой-то клей, наверное. Боги мои, демоны мои, невкусно мне, невкусно!
Ещё полста шагов – и катастрофа. Я давно подозревала, что пакет в правой руке теряет волю к жизни – так, кажется, Шопенгауэр формулировал? (давно училась, да и не закончила), – оборвалась ручка, брякнулся пакет и посыпалось, о, Катерина, о… а там, в правом-то пакете, бутылочка водочки была… была и есть. Потерь нет – только экзистенциальный ужас пограничной ситуации (кажется, так?): продукты на земле, запасной сумки нет. Что можно сделать. Можно часть продуктов переложить в личную сумку, ту, что всегда на плече и в которой хрен его знает что. Остальное попытаться унести, захватив рукой пониже места обрыва, как мешок поволочь.
И подбегает ко мне женщина. С виду – сестра моя, баба-дура лет на десять постарше. В шерстяном коричневом пальтишке и шляпке колокольчиком. Шарфик розовый, с котиками. И в кроссовках. Ой женщина, ой давайте помогу.
Шляпка меня насторожила – женщины в шляпках почти все ку-ку. Сто лет назад женщины без шляпок были ку-ку, а теперь по всем то есть траекториям перевёртыш сделался.
И достаёт эта шляпка пакет! Не дурной пластиковый – божественный матерчатый, в крупную клетку. Не пакет уже это, а Сумка! Ой ну что же вы столько набрали, ой надо себя беречь… Лицо ясное, свежее, морщин мало. Не толстая. Вообще – доверие вызывает, только вот в голосе какой-то певучий сахар, как у свидетелей Иеговы. Лет пятнадцать тому назад бродили по району… Такие дамочки обычно пишут в комментариях на патриотических форумах: «Люди, какие вы злые! Надо любить друг друга! Всем добра!»… Но в жгучую минуту нормальный человек всякой помощи рад. Ой давайте я вас провожу, вы рядом живёте?
Я киваю, благодарю, но смущена. Обрыв пакета – конечно, мелочь жизни. Но вся моя жизнь как раз из мелочей-то и состоит. И получается, я опять не справилась с жизнью, и кто-то вновь мною недоволен: дура какая, мешок с едой уронила.
А когда-то мне говорили: умница!
15:50
Остальные все шаги пролетели в тот день и вовсе незаметно – до подъезда моего дома (кирпич, девять этажей) шествовала я налегке, с одним пакетом, а моя спасительница несла второй, с оборванной ручкой, заботливо переложенный в её сумку. Моя экзистенциальная сестра, конечно, знала, что и такой, обрушенный, пластиковый пакет может пригодиться в хозяйстве. Мало ли что! Селёдку на нём почистить. И тогда только бесповоротно уже выкинуть, с костями, кишочками и запашком.
На газете селёдочку чистить? Смешно. Какие сейчас газеты, кто их видел. Отшумело. А полезная была в хозяйстве вещь – под обои их слой клеили, попу вытирали. Свинцом-то! Правильная формулировка: гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей. Свинцовые жопы, класс. Как раз на такой жопе можно было высидеть единый политдень. Забыли! Политдень советский единый-то. Когда с утра до вечера сливали в голову
Мы читать любили. Мы мечтать любили… Вообще – любили. Потому что были…
Я пыталась выписать газеты, но ящики почтовые в нашем доме чистят под ноль, а сосед Ильич утверждает, что никто посторонний не ворует, а всю почту забирают себе сами почтальоны. Даже квитанции из налоговой приходят через два месяца после отправления.
Жаловались. Бесплодно…
Почтальоны воруют почту? Почему бы нет. Веселее, ты в системе.
Сестра в шляпке ворковала непротивно – зовут Ирина Петровна, и живёт она не здесь, а шла на автобус от подруги.
И всё было дивно. И даже солнце вдруг выглянуло на нас посмотреть – с чего это мы улыбаемся и разливаем вокруг себя милоту и приятность. Рехнулись, что ли, дуры – кругом джунгли.
А напоследок моя Ирина Петровна малость подгадила. Ввинтилась в меня глазами и спросила своим приторным напевным голосом: «Вы меня извините, Катенька, но я человек опытный, старше вас, я сразу всё вижу, и вы не обижайтесь, ради бога. Вы… часто употребляете?»
– Что-о?
– Там, в пакетике… водка…
– Вот это совершенно не ваше дело, Ирина Петровна, что у меня в пакете!
– Я понимаю… сразу агрессия… значит, это серьёзно.
– Что – серьёзно?
– Понимаете, Катенька, если вы так нервно реагируете, значит, вы пьёте тайком, одна, а хуже этого для женщины ничего быть не может. Стыдитесь, да? Скрываете? В запас купили? А дома, на кухне, в самом заду шкафчика, небось, ещё стоит граммов сто?
Стояло – сто пятьдесят. Я онемела.
– Вы сначала держали Это за мусорным ведром, но туда мужчины иногда суются – мусор взять на вынос, и был случай, вы спалились, но он не понял. Решил, вы этот недопив туда случайно сунули… Я тысячи таких историй знаю, Катенька. Позвоните мне, приходите
Нет, но наглость какая! Я что-то злобное буркнула в ответ и потопала домой. И солнце в ту же минуту скрылось – дескать, теперь всё правильно, а то
16:05
Мы живём на первом, но довольно высоком этаже – чтобы дотянуться с земли до наших подоконников, нужно быть двухметрового роста. А воры сплошь дегенераты, мелкашня, и никогда такого роста не бывают.
Мальчишек, конечно. Девочки все уцелеют. У девочек миссия: через тридцать лет после выпуска их, пьяненьких бывших мальчишек, по домам развозить. Тех оставшихся, кого миновала очередная Сирия. И пощадил рок семнадцатилетних.
Входная в квартиру дверь у нас вполне солидная, металлическая и реечками деревянными обитая, с девяносто третьего года стоит и не рыпается. И квартира – дай бог всякому такую квартиру – шестьдесят два метра, три комнаты. Это моих родителей. Я когда замуж вышла (в девяносто втором), они на дачу переехали. И долго там держались – четыре года назад только умерли, с разницей в полгода. Папа первый.
По деньгам тогда обрушение было – два раза похороны! Чёртовы похороны. Но они запасливые были, мои родители, и кое-что оставили. Мама лет десять каждую речь ко мне начинала торжественно – «Екатерина, когда я умру…» И притом ни минуты в эту гипотетическую смерть она не верила. Однако же после её смерти в мамином аккуратном портфельчике с документами я обнаружила письмо ко мне, и оно начиналось тем же пафосным «Екатерина, когда я умру…»
Мамочка была глуповата.
Я не злобствую – это факт. У мамочки был женский ум (и даже некоторый
Теперь моих родителей нет, и я осталась «за старшую» – а какая из меня на хрен старшая?
У Васи (мой Вася!) мама ещё медленно тает в двух комнатах на Чайковского, ей восемьдесят три года, и дело может затянуться, потому как ежели восемьдесят первую версту проскочил, то можно и дальше ехать. Осторожно, конечная остановка – это когда 79–81. Некоторым не дают дотянуть до восьмидесяти, некоторым разрешают ещё немного ползти. А потом наступает загадочная стабилизация. Дали тебе отметить 80 лет или не дали – признак того, довольны тобой Силы или нет. Это моя личная гипотеза, и проверить её лично мне вряд ли удастся, мой рубеж – шестьдесят три годика, вот форсирую когда и если, буду думать про всё остальное…
Или – не буду. Дома никого не должно быть, никого и нет. Вот мои тапочки серые меховые тёплые. Вот я тащу в кухню свои пакеты. Их надо тут же разобрать, потому что у меня есть мини-мания: не распакую сразу – будет стоять, как остров забвения. Особенно чемоданы, это кошмар, они могут простоять нераспакованными неделю, десять дней, и я стану ходить мимо и спотыкаться, и ничего не делать, и проклинать себя, и всё это абсолютно бесполезно. Видимо, психоз всё-таки имеется… видимо! Не любим мы, Катерина, правде в глаза смотреть.
Нет, не любим. Ох как не любим…
На кухне моей (восемь метров) всё приличное, но не новое. Шкафчики деревянные, папа делал сам в девяносто первом, от хандры спасаясь, а буфет и вовсе старожил, крашенный под красное дерево динозавр. Внизу два огромных отделения, а наверху стоит даже нечто изящное – два отсека-домика с зеркальными дверцами, между ними проём, венчающийся резным виноградом и двумя купидонами. Из каких глубин мещанской России, от каких персонажей Зощенко приплыло это чудище? Но со мной оно жило всегда. Оно удивительно поместительно. Юрка маленький внизу прятался и тихо сидел, поедая крупу…
Холодильник… ну, холодильник «Саратов-2», так что? Работает он исправно, угрюмо рыча, – и с годами рык становится всё угрюмей. Не ломался ни разу, старый коммунист. Мы его подкрашиваем белой эмалью, сколы и трещины почти не видны. Что делать, новый агрегат – он же от двадцати тысяч, это ж с ума сойти.
Я в отделы бытовой техники давно не захожу – к чему распалять себя. Я не бедная, почему я бедная? У меня есть квартира, есть дача, есть машина, я ни дня не голодала, я плачу за обучение сына, у меня даже и шуба есть – драный каракуль, и три золотых цепочки. У меня есть Вася (мой Вася!). Я не бедная.
Просто не могу купить себе новый холодильник. Тоже мне трагедия.
А вот неправда, что ничего нового нет, – смеситель в кухонной раковине мы поменяли в прошлом году, и теперь вместо чётких кранов с красной и синей пупочкой по центру стоит регулятор. И я каждый раз забываю, куда и на сколько его вертеть. Должна помнить. А не помню. Это такая моя особенность. Я также никогда не могу понять, в хвост или голову вагона мне садиться в метро, чтобы доехать туда-сюда. Что-то у меня с пространством…
С пространством ли.
Идея кулинарная была в том, чтобы отрезать курице все внятные части на тушение, а ейный остов пустить на борщ. Так мы и поступим, но для начала…
Достала ту самую заначку из шкафчика и задумалась. Разве уже видно? Или та, в шляпке, на бутылочку, из пакета выкатившуюся, клюнула? Никогда ничего видно не было! У меня печёнка как у секретарей обкомов. Там, в советском лифте, начиная с комсомола, жёсткая имелась селекция – наверх двигались исключительно люди с чугунной печёнкой. То есть уже на уровне комсомольских бань с блядями шёл отбор. Слабаков браковали – «не держит выпивку». Теперь-то, конечно, всё наоборот – спорт-спорт-спорт, начальники поджарые, с лисьими и волчьими зенками, толстых извели под корень. И по-моему, они уже не пьют, а на таблетках своих, особенных, сидят. А я бы дошла в старину, может, и до самого верху,
Нехитрые мои радости – и недорогие. Нет у меня выхода, ничто ужаса не гасит, только «беленькая».
Какого ужаса?
16:35
С рождением Юрки это началось и продолжается девятнадцать лет. Девятнадцать лет панического страха. Перед Юркой у меня было два выкидыша на позднем сроке, и я тряслась всю беременность: каждый раз зайдёшь в сортир, снимешь трусы и смотришь – нет ли крови, каждый раз сердце мрёт, потому что поздний выкидыш это как роды, только без смысла. Чистая мука. Страдание без радости. Но на этот раз поезд шёл точно по расписанию, и я страстно прожила ту психологическую ловушку, когда сразу после родов кажется, будто ты уже что-то сделал окончательно и по-настоящему, а пытка – она только начинается.
Ребёнок – это же как открытая рана в боку.
Просыпаешься ночью и бежишь к его кроватке – дышит ли? Мужу бесполезно объяснять, муж недовольно перевернётся на другой бок и буркнет «с чего ему не дышать». Всякий муж. Самый любящий и внимательный – любой. Они не понимают. Информация «пойду посмотрю, дышит ли маленький, вдруг…» ими не воспринимается, нет таких отделов мозга. Они понимают только факты. Ребёнок кашляет – вызываем врача. У ребёнка температура сорок – вызываем скорую. Затянуть их в своё безумие не получится, и ты останешься с этим безумием одна.
«С чего ему не дышать!» – с того, что миллионы детей на свете вдруг внезапно переставали дышать, и где взять уверенность в том, что это не случится с тобой? Бог не допустит? Других допускал же, и чем ты лучше. А если и лучше… Существует, что ли, связь между достоинствами человека и его судьбой… Вы её уловили за жизнь? Я нет.
Взять двести людей, погибших в авиакатастрофе, и проследить их судьбу от рождения до гибели – что в этой судьбе подскажет вам неминуемость катастрофы? Ничего: это обычные люди, такие же, как вы. С вами может в каждую минуту случиться любая беда. Да пусть бы она и случилась – со мной, но Юрка… Не переживу. Не переживу. Я мысленно уже там – в беде. Я была там тысячи раз. Девятнадцать лет паники! Я чувствую: в мире есть
Зона несчастья, где разбиваются самолёты, с гор сходят лавины и погребают вставших на её пути, люди от удара падают оземь и как-то исключительно точно прикладываются виском насмерть, а фото улыбающихся подростков появляются в ленте поисковых отрядов с этой невыносимой надписью «Найден. Погиб». Эта зона расползлась по земле и в неуловимом алгоритме следует за тобой, одно неосторожное движение – и ты ступишь в неё, как в нефтяное пятно. Одной ногой, другой… А есть и те, кто пребывает в
Ну что это: должен был из школы вернуться в два часа, а уже пять, и его нет, школа в ста метрах. Ну, триста метров, ладно. Я выбегаю из дома и ношусь кругами как умалишённая, потому что в квартире сидеть немыслимо, она уже вся заполнена моим ужасом, нечем дышать. Идёт! Как ни в чём не бывало. Перепачканный, грязный. С друзьями лазал по деревьям на пустыре (тогда ещё были пустыри, сейчас-то всё позастроили). Мам, ты что? А я в домашних тапочках.
Потом эти мобилы в народ пошли, вот смерть моя эти мобилы. Отключён! Не подходит! Кричишь – он не понимает. Они не понимают! Ну я не слышал, в кафе музыка играла, потом батарейка села. Ненавижу это всё. Себя ненавижу. Я до малейшей ноты знаю, как начинает свою песню паника – она под грудью начинается, в глубинках, и растёт-нарастает, застилает голову, и вот уже ты вся целиком превращаешься в неё. Убили. Где-то лежит. Пропал, и не найдут. Листовок, что ли, не видела я, «ушёл из дома и не вернулся». (Всегда смотрю и шепчу: вернись, вернись…) Потом эти сети завелись, на фиг мне эти сети, но сделала себе долбаный аккаунт, там опция есть – когда кто из друзей заходил в сеть. По десять раз на дню проверяю, Юрка был в сети два часа назад, Юрка был в сети полчаса назад… Толку чуть! Полчаса назад был, а через минуту – всё что угодно… да что через минуту,
Пришёл домой пьяненький, пятнадцать ему было, завалился в ванну, закрылся (надо замок снять вообще), заснул. Стучу, кричу – не отвечает! (Мой Вася бомбил на ту пору. Он в школе физику преподаёт и по вечерам подрабатывает извозом.) Взяла самый большой нож, режу-долблю шпингалет, распилить я его, что ли, собиралась, колочу кулаком, ору. Юрка вышел наконец – смотрит, мать вся в поту, с вытаращенными глазами и с ножом в руке. Картинка.
Это можно так жить?
А выпьешь – полегче. Поэтому я, после того казуса с дверью ванной, употребляю в течение дня, в случае стрессовых ситуаций – добавляю. Немножко лучше мне стало. Потому как навстречу поднимающейся вверх чёрной панике вниз бежит весёлая струя дурной радости, и они встречаются в районе сердца. Причудливо смешиваются. И глушат друг друга! Я боюсь, но в то же время страхи мои мне самой смешны. Тревога отчётлива, но переносима, а главное, начинает звучать какой-то голос, который до того в сознание не пробивался.
Женщина, – говорит голос. – Горе ты моё. Случится что – будешь переживать. Но ничего ж не случилось, что ты себя терзаешь? Накручиваешь на ровном месте.
Какой хороший это голос. Был бы он всегда со мной…
Вася ничего не замечает. Вася – запойный.
16:45
Вася действует так. Раз в месяц он берёт в школе отгул к двум выходным, плотно затаривается и едет на дачу. Один. Там происходит полная чистка психики, и возвращается Вася тихим, немножко больным и при этом кротко сияющим.
Привозит блокноты, искорябанные какими-то иероглифами, – в подпитии Вася сочиняет стихи и пытается их записать. Расшифровке это диво мало поддаётся, но зато Вася может быть уверен, что сочинил гениальное. Мы не всегда были раздавленными козявками, считающими каждый рубль.
Мы же летали. Как вся молодёжь в Ленинграде восьмидесятых годов. Мы были
Мы – барашки погасшей волны. Обломки кораблекрушения. Остатки (останки) рока… Пассажиры самолёта, попавшего в историческую катастрофу – чего мы напрочь не осознавали.
Кто в восемнадцать лет видел и слышал, как Башлачёв поёт «Все от винта», тот в обыватели не годится. Он бракованный. Рука на плече, печать на крыле, в казарме проблем банный день, промокла тетрадь. Я знаю, зачем иду по земле, мне будет легко улетать… Я домохозяйка! Мне уши надо досками забить, чтоб таких песен никогда не слышать. Какая я, к дьяволу, домохозяйка. Что я умею, косорукая? Пуговицу пришить – и то с муками…
Нитку вдеть в иголку – это, понимаете ли, наука целая. Лампочку вкрутить – засада! Васе не предлагать даже. У Васи тремор. Он кротко посмотрит глазами своими виноватыми, и у тебя одно желание – погладить его по голове, а лучше в лобик поцеловать.
Вася утверждает, будто постиг, что такое электричество. Мы с Васей несколько веков вместе прожили. Башлачёв, он три века назад был, в наше милое кривое Возрождение… Я специально ничего не вспоминаю, так, чтобы прилечь и команду себе дать: вспомни. Оно само всплывает. Если сейчас допить заначку, обязательно что-то всплывёт и, несомненно, отразится на качестве борща.