Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лучший друг - Алексей Николаевич Будищев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ах, глупая, глупая, — качал головой муж и глядел на слезы, падавшие на тонкие пальцы ее рук.

* * *

Столбунцов фехтовал с Людмилочкой на липовых прутьях, а Ложбинина сидела с Опалихиным на балконе, глядела на фехтующую парочку и слушала Опалихина.

Кругом было светло, но под деревьями трава казалась уже темно-синей. На зелени сада лежали розовые блики, малиновое небо глядело в просветы и сквозь листву деревьев, со стороны реки, тягучими и плавными ударами приносилась прохлада. Опалихин, весело и холодно сияя глазами, говорил:

— Ревность — чувство неразумное, и потому обречено на смерть.

— А любовь? — спросила Людмилочка, повертывая хорошенькую рыженькую головку, в волосах которой горели теперь совершенно золотые нити.

И в ту же минуту она нанесла зазевавшемуся противнику ловкий удар в плечо.

— Вы ранены, — сказала она, бросая прут, — и я не желаю продолжать поединка.

— Нет-с, и еще раз нет-с, — кричал Столбунцов, юля около ее юбок, — в сердце я ранен вами давно, но теперь я этого удара не считаю.

— Любовь, — пожал плечами Опалихин, — любовь никогда не умрет. Это чувство разумно.

— Любовь-то разумна? — переспросила Ложбинина.

— А как же, — рассмеялся Опалихин, — любовь удваивает человеческую энергию и производит на свет новых рабочих. А разве это не разумно?

— А как она удваивает энергию, — заметил Столбунцов, — надо спросить у беременных.

Все рассмеялись.

— Впрочем, у пчел, — продолжал Опалихин, — рабочие не занимаются любовью, а любят только трутни…

— И притом семеро одну, — добавил Столбунцов, — а это не вкусно, я предпочел бы наоборот.

Все снова рассмеялись, а Столбунцов продолжал:

— Я всегда был горячим поклонником разнообразия, а в молодости написал даже стихи:

Пусть красотой ты хоть Аспазия, — Но нет милей разнообразия!

Он замолчал, играя брелоками и поглядывая на всех маленькими вороватыми глазками.

— А теперь я хотел бы поговорить вот о чем, — начал он, взбегая на балкон и усаживаясь в кресло. — Почему вы, милые барыни, — заговорил он, шутливо и комично приподняв брови. — Почему вы, барыни, так высоко цените философию Сергея Николаевича, а о моей не хотите и знать? Он в ваших глазах пророк, — а я нуль! За что такая несправедливость? Мне завидно. Ведь между философией Сергея Николаевича и моей собственной очень много общего. Потрудитесь проследить. Он говорит: «Будь умным. Долой нравственность!» А я говорю: «Будь мальчик пай. Да здравствует безнравственность!» Теперь-с дальше. Сергей Николаевич ставит себе такой вопрос: «Какой из собак должна принадлежать кость, которую выбросил из окна повар?» И отвечает: «Умнейшей и сильнейшей». Но почему-с, — воскликнул Столбунцов, — по какому праву? Отчего, например, не нахальнейшей? Ведь в собачьем мире такие пассажи бывают, и часто десять здоровеннейших псов преспокойно глядят на паршивого заморыша, который еле волочит от окна кухни великолепнейшую кость. И ни-ни, ни звука. Ухом не пошевелят. Встанут, проводят завистливыми глазами и развалятся по завалинкам. И заморыш преспокойно все, что сможет, съест, а остаточек в омет закопает.

Столбунцов минуту помолчал, поглядывая на смеющиеся лица присутствующих мышиными глазками.

— Да-с, — затем продолжал он, — в собачьем мире нахальство, следовательно, признается уже за некоторый, так сказать, талант, за оружие, вполне дозволенное в борьбе за существование. Да почему же его не дозволить? За что такое преимущество силе? Что такое сила? У меня недавно здоровенного пса «Геркулеса» так-то шестеро шавок обработало, что «Геркулес» еле-еле домой приполз и до сих пор с омета не слезает. А где на сложение и вычитание дело пошло, там уж какой шут в силе. Это, ведь, давно известно, что я с товарищем могу меру картофелю съесть, если я в товарищи свинью возьму. Так-то-с, Сергей Николаевич, — усмехнулся Столбунцов лукаво и даже погрозился пальцем, — не гордитесь силой, ох, не гордитесь! Эй, не гордитесь! Ведь, и мой «Геркулес» силен и горд был, да, ведь, на омет-то залез! Залез, ведь! Залез!

Он расхохотался во все горло и внезапно оборвал смех. На балкон входили муж и жена Кондаревы.

VIII

— Господа! — громко заговорил Опалихин, когда после обильного ужина хозяйка хотела было вставать из-за стола. — Господа! Андрей Дмитрич Кондарев сообщил мне, что он привез с собою сказочку собственного своего сочинения, которую он желал бы прочесть всем нам. Не правда ли, пусть прочтет?

— Пусть прочтет, пусть прочтет! — закричали Ложбинина и Людмилочка, хлопая в ладоши.

Людмилочка, злоупотребившая на этот раз наливкой, даже почему-то добавила:

— Браво, браво!

— Пусть прочтет! — повторили все.

Кондарев, устало жмуря глаза, вынул из бокового кармана пиджака маленькую тетрадочку, передохнул от нервной дрожи и громко произнес:

Царство РазумаСказка

— Весною, — начал он, — в 1900 году от рождества Вильяма Нельсона, великого изобретателя усовершенствованного воздухоплавательного велосипеда, в царстве Разума все обстояло благополучно. Этот год выдался каким-то особенно удачным. За весь год не случилось ни одного преступления против собственности и личности граждан. Такие преступления, впрочем, вообще, совершались здесь редко, так как общественный механизм был свинчен с такою математической точностью, с таким удивительным расчетом, что вредить соседу значило вредить себе, и обокрасть его — обокрасть себя. Должность ночных караульщиков была упразднена, и только некоторые из ревнивцев нанимали их для своих жен. Итак, все обстояло благополучно. Алкоголики были все вылечены, хронически больным найдены подходящие работы, причем часть безнадежно слепых занимали должности судей, так как все равно им никогда не приходилось рыться в законах, за отсутствием преступлений. По той же самой причине косноязычные сделались адвокатами. Даже семейных драм в этот год не произошло. Работою целых веков характер людей до того сгладился, до того был пригнан к известному желательному для разума шаблону, что люди стали похожи друг на друга, как ерш на ерша. А при таком положения вещей, об отвергнутой любви, например, не могло быть и речи; Матрене было все равно, кого бы ни любить: Петра или Семена. А для Семена и Матрена, и Марья являлись все одним и тем же ершом. Разум восторжествовал и убил чувства, все до единого: высокомерие и кротость, жалость и ненависть, любовь и враждебность. Только одно равнодушие разносилось человеческой кровью по уравновешенным и спокойным мышцам. Три божества, три идеала — «выгодно», «разумно» и «полезно» — сделали то, что самая буйная область человеческой сущности была обуздана и порабощена навеки. Человек никогда, ни в чем не вредил соседу, но он был безжалостен как зверь. Царство Разума было «царством просвещенных зверей».

Кондарев передохнул, оглядел Опалихина усталым взором и продолжал:

«Но люди не сознавали этого; они не сознавали, что они звери, что они хуже зверей, у которых все же есть намеки на чувства, в то время, как у них не было ничего, ничего, кроме инстинкта самосохранения, инстинкта искусно сложенного каменного сооружения, противополагающего удару молота свою крепость и за себя, и за соседа. И люди неустанно трудились над созданием этого каменного бегемота целые века, совершенствуя бесчисленные винтики и колеса, напрягая весь свой разум и все усилия, тогда как во имя того же самосохранения, им нужно было разнести все это нелепое здание по камню. Они наслаждались покоем и счастьем, воображая, что это счастье прочно, между тем, как в мире не было ничего более опасного и более ужасного самого этого колосса. И было достаточно одного камня, брошенного под колесо машины, чтобы произошла катастрофа со всею свирепостью, на которую только способна машина. Однако, по наружному виду трудно было угадать о ее близости. Весна стояла теплая, благодатная, урожай обещал быть баснословным, и поля, удобренные азотом, добытым непосредственно из воздуха, зеленели своей тучной щетиной, как непролазные дебри болота. А, между тем, камешек был так близок.

И вот, в Великий город, являвшийся центром царства Разума, внезапно проник слух, что в одном из маленьких городков царства на людях появилась неслыханная, ужасная болезнь, не поддающаяся никаким средствам медиков, от которой люди мрут, как мухи, в неимоверном количестве и с изумительною быстротою. Великий город слегка заволновался. Лучшие медицинские силы были отправлены в городок, пораженный ужасным мором. Но силы возвратились и дали ответ, что борьба с неизвестной болезнью — бесполезна. Болезнь не поддается никакому лечению, и ее исход — смерть. Наука в настоящем ее положении, несмотря на весь свой великолепный багаж, является здесь бессильной и может дать только один совет: строжайший карантин. Это единственное средство: других, к сожалению, нет.

Великий город поволновался и успокоился. Ну, что же? Карантин, так карантин. Городок обречен на смерть, но что же делать? Строжайший карантин обложил городок, с наказом, чтобы и мышь не пробежала. А пытающихся прорваться — сжигать, благо средства к тому наукою выработаны. Но, несмотря на ужасный карантин, новое страшное известие вскоре вновь взволновало Великий город. Болезнь перекинуло, как в пожар перекидывает головешки, еще в один соседний городок, а затем в другой и третий, а почему, и отчего, — неизвестно.

Снова были посланы медицинские силы, и силы снова дали ответ: никакой карантин не поможет и помочь не может. Ужасные зерна болезни сохраняются в почве неопределенное время здравыми, невредимыми и вполне годными к жизни, а затем они разносятся по воздуху ветрами. В таком смысле высказались медицинские силы, и сообщение это было тотчас же обнародовано. Город заволновался. В первый раз в царство Разума заглянул ужас. Толпы народа загудели по улицам города, как волны моря под натиском бури. Люди поняли, что хотя наука узнала многое, но неизвестные земли все же существуют и для нее. Великий город загудел, как гигантский улей, всполошенный горящею головнею. А лучшие умы всей страны три дня и три ночи почти без сна и пищи сидели в храме науки, производили опыты и совещались. Наконец, результат их самоотверженной работы был объявлен забушевавшему городу. Вот что узнал он:

Зерна болезни гибнут только в огне, плавящем железо, а потому, чтобы прекратить дальнейшее распространение мора, надо сжечь всю охваченную болезнью область, со всем, что заключается в ней, прокалив даже самую почву. Техника обладает нужными для того средствами, но жечь ли? Не выждать ли? Охваченная мором область, одна из хороших житниц царства, и подписать ей смертный приговор, не взвесив всех обстоятельств, не совсем разумно. А, между тем, через неделю, через две, может быть, будет найдено более целесообразное средство. Но и выжидать, впрочем, не безопасно. Итак: жечь, или выжидать?

Толпа заревела как исполинский зверь:

— Жечь!

Инстинкт самосохранения сказался.

Город немедля приступил к сооружению десяти гигантских башен, с вершины которых должны были быть направлены на несчастную область жестокие лучи тепловых солнц. Работа шла с головокружительной быстротой и скоро десять чудовищных исполинов высоко подняли свои металлические головы над крышами города. Между тем, пронырливые и ловкие антрепренеры устраивали громаднейшие амфитеатры, откуда любопытная публика могла бы созерцать величественное зрелище пожара целой области. И вот, наконец, настал назначенный для этого день. Великий город гудел и волновался с утра, переполняя чудовищных размеров амфитеатры, куда то и дело подъезжали экипажи, с мило болтающими женщинами и сдержанными, спокойно рассудительными мужчинами. Роковой момент приближался; уже с металлических голов высоко вздымавшихся чудовищ зловеще мигнули зеленые глаза тепловых солнц, управляемых умелыми руками, и переполненные народом бесчисленные ярусы многоэтажных амфитеатров затаили дыхание, как вдруг ужасающий рев всколыхнул окрестность. Амфитеатры внезапно увидели в небе зеленые столбы теплового света, направляемые откуда-то и, очевидно, столь же искусными руками на самый Великий город. И они поняли все. Обреченная на сожжение область узнала о готовящейся ей участи и соорудила точно такие же чудовища, решившись на отчаянную борьбу за жизнь. Область взбунтовалась. И борьба началась. Бесчисленные зеленые лучи, как скрещенные мечи, сверкнули в небе, озаряя окрестности зловещим зеленым светом. Зеленые пятна света замелькали по крышам многоэтажных зданий… И вдруг Великий город испустил мучительный рев обожженного раскаленным железом быка. Бросив смертоносные копья тепловых лучей в грудь пораженной области, он принял и сам ее смертельный удар. Столбы дыма и пламени, как взрывавшиеся бомбы, показывались то там, то сям с ужасным шипеньем. Зажженные амфитеатры с грохотом рушились, и исступленный вой бешеного зверя, запертого в ловушку, носился в воздухе. А на горизонте вздымались такие же точно столбы дыма и пламени. Это горела обреченная на смерть область. Царство разума погибало. Камень был брошен, равновесие нарушено, и ловко свинченная машина поедала самое себя, с жестокостью попорченной машины, в диком реве и гуле, в дыму и пламени».

Кондарев замолчал и спрятал тетрадочку обратно в свой карман.

— Сказочка ничего себе, — сказал Опалихин, — жаль только, что в ней масса неточностей. Ты, например, совершенно исключаешь в гражданах Царства Разума жалость, а, между тем, в этом царстве каждый сосед должен будет жалеть соседа, ну, хотя бы вот так же, как хозяин жалеет домашний скот. И потом эта ужасная развязка, — продолжал он, — чтобы устроить ее, тебе потребовалось призвать на помощь какой-то удивительный мор. А это натяжка. При таком море едва ли возможен порядок в каком угодно благоустроенном царстве. И, следовательно, сказочка решительно ничего не доказывает. А, впрочем, она ничего себе! — заключил Опалихин с ясной улыбкой.

«А не прочитать ли мне вслух письмо Евстигнея Федотова? — вдруг пришло в голову Кондарева. — Ну, хоть как образец крестьянского изложения мыслей. Вот подскочит-то», — думал он об Опалихине. Он побелел, как полотно; мучительная улыбка искривила его губы. Горячий вихорь дикого желания наскочил на него и закружил в своем бешеном водовороте. Его рука снова полезла в боковой карман пиджака.

Людмилочка взвизгнула.

— Да что ты делаешь! — вдруг крикнул Опалихин, бросаясь к Кондареву и ловя его за локти.

Кондарев с качающейся на плечах головой сползал с своего стула под стол.

— Обморок, — проговорил Опалихин, — ублажил самого себя сказочкой. Ну, люди! — И он поднес к побелевшим губам Кондарева стакан воды.

— Хочешь, Таня, немножко прокатиться со мною? — спросил Кондарев жену, когда они уже сидели рядом в фаэтоне, уезжая с вечеринки Ложбининой.

Татьяна Михайловна безмолвно кивнула головою.

— Так провези нас сначала полем, а затем домой. Да потише, — сказал Кондарев кучеру.

И покойнее усаживаясь в угол экипажа, с тем расчетом, чтобы ему было видно лицо жены, он заговорил:

— Я хочу рассказать тебе, Таня, крошечную, крошечную сказочку. Я слышал ее от одного плутоватого татарина в пыльном степном городке, на конной ярмарке. Татарин называл свою сказочку «сказкой о Христе и Магомете», и когда он говорил ее, его узенькие и раскосые глазки лукаво светились от удовольствия. Ему казалось, что этой сказочкой Магомет очерчен куда величественнее, чем Христос, и чувство удовольствия, светившееся при этом в его глазах, делало честь его религиозности.

Кондарев замолчал, приваливаясь в угол экипажа. Татьяна Михайловна смотрела на мужа своими мерцающими глазами и видела, как тени разнородных чувств скользили по этому белевшему во мраке лицу, освещая его как бы вспышками какого-то огня.

Они уже въезжали в поле; слабые звуки сельской жизни едва достигали сюда, обещая впереди благоговейную тишину. Татьяна Михайловна внезапно схватила руку мужа и сдавила ее нервным и коротким пожатием.

— Ну, что же ты замолчал? — спросила она.

Кондарев точно очнулся от сна.

— Татарин говорил мне так, — начал он. — Однажды в одной пустыне Бог свел Христа и Магомета, и выпустил на них двух диких львов, для того, чтобы Пророки показали Ему свою силу. И когда лев подбежал к Магомету, Пророк перерубил его пополам своею саблей, а Христос обласкал подбежавшего к нему льва рукою и поехал на нем верхом. Этого льва, говорил татарин, люди долго показывали по городам в клетке, но когда человек однажды вошел к нему, лев задрал его насмерть. Что можно Христу, пояснял татарин, того нельзя человеку, — и с лукавой улыбкой он добавлял — Магомет лучше! А иногда он заключал свою сказку так: и ваша верэ и наша верэ — одно. Только у вас ад горячий, у нас — калудный. «Калудный» означало холодный.

Кондарев замолчал. Татьяна Михайловна слабо улыбнулась. Они уже давно ехали полем. Последние отголоски сельской жизни остались далеко позади, и ни один звук не врывался сюда. Одна бесконечная равнина высокой ржи, вся оцепеневшая под ночным небом, лежала перед ними в могучей красоте. Дыхание ее великой груди проносилось порою из края в край теплой и легкой волною, оставляя за собой мягкий и протяжный шелест. Здесь не было ничего лишнего. Здесь было только небо и звезды, да бесконечное море ржи, да вот этот протяжный шелест. И только. Но все это было так удивительно красиво и просто. Так просто, что, казалось, и лошади чувствовали всю божественную прелесть этой простоты, и они шли, чуть колыхая крупами и кивая умными мордами, шли каким-то особенным степенным шагом, как будто гордые сознанием того, что и их коснулась эта святейшая благость.

Кондарев оглянулся на жену и не узнал ее лица. Она глядела прямо перед собою скорбными мерцающими глазами, и все ее побледневшее лицо трепетало в молитвенном созерцании и муках покаяния.

Муж понял ее. Он слишком хорошо знал весь склад ее мыслей. Она думала. «Господи Боже наш! Светлый и чистый! Жертва и Сила! Кротость и Слава! Взгляни на муки наши и порази зверя, сидящего в нас, саблей». Кондарев взял руку жены и тихо пожал. Он умышленно рассказал ей сейчас эту сказочку.

— А вот что, Таня, — внезапно спросил он ее ласково и укоризненно, — почему ты детей сегодня на ночь не благословила? Это так нехорошо!

Он видел, какой мукою дрогнули ее губы. У него замерло сердце. Она прошептала:

— Забыла.

Но он понял по ее лицу, что она не забыла, а не смела. Он тихо сказал кучеру: «домой!» и с мучительной тоскою подумал: «О, как я ее ударил, как я больно ее ударил, и неужели же у меня хватит и сил и мужества ударить ее еще больнее? Для кого же и для чего же все это нужно?»

IX

В светлом летнем костюме и в высоких сапогах, весь словно сияющий холодным и спокойным светом Опалихин стоял на берегу реки и наблюдал за работами. А работа кипела здесь ключом, и звонкие веселые звуки носились в воздухе. Здесь, на реке Урлейке, в семи верстах от своей усадьбы, Опалихин возводил новую плотину. Старая, устроенная по первобытному способу, почти из одного хвороста, оказывалась никуда негодной, и ее ежегодный ремонт стоил больших денег. И вот Опалихин приступил к сооружению нового образца плотины, совсем без хвороста, которая вся должна была состоять из одних только затворов, разбивающихся в вешнюю воду.

— Мы воды не тронем, — шутил Опалихин с рабочими, — иди, красавица, в какие хочешь ворота, — так зачем же она нас будет обижать?

Кроме того, здесь же, на той же Урлейке, несколько ниже плотины, на зеленом мысу, он ставил маленький винокуренный завод. Каменщики, перемазанные в глине и извести, выкладывали уже стены, а извозчики в телегах, покрытых красною пылью, подвозили кирпич. И все эти работы оглашали воздух радостным звоном. У плотины, над светлыми водами Урлейки, гулко бухала бабка, заколачивая сваи. На берегу пела живая цепь рабочих, подтягивавшая на канатах тяжелые сосновые бревна, еще пахнувшие бором. Где-то шипело точило, натачивая топор; слышались шлепки глины; шуршал кирпич о кирпич. И все эти разноголосые звуки, сливаясь в своеобразную мелодию, носились в этом блеске светлого дня, припадали к водам реки и будили в сердцах копошившихся здесь людей веселую бодрость труда, как труба будит солдата. Люди бегали, ходили, осторожно перебирались по бревнам над водами речки, сгибали спины под тяжестью, вздымали руки, вооруженные сверкающими топорами, упирались ногами, подтаскивая бревна, пыхтели, кричали, пели.

И приречные кусты откликались людской работе протяжными вздохами.

Живая цепь рабочих, как будто порывом бури вся наклоненная в одну сторону, в распоясанных рубахах, с расстегнутыми воротами, пела:

Ка-а-ма стыд свой потеряла, Как бурлака увидала, — И-эх, дубинушка, ухнем!

И Опалихину было весело слушать всю эту звонкую музыку труда, глядеть на напрягавшиеся мышцы, на покрытые потом лица, на засученные рукава, на молодую бодрость еще неуставших сил, на живой блеск глаз.

«Вот она — жизнь, — думал он, — жизнь — молодая и бодрая красавица, смелая, задорная и бойкая; она не прочь и потрудиться, не прочь и кутнуть. Зачем же навязывать ей то, чего у нее совсем нет, и как можно отказываться от ее горячих ласк?»

Ясными и смелыми глазами он окидывал веселые извивы Урлейки и всю сверкающую на солнце окрестность и думал снова: «Вон Урлейке забавно разорять мои плотины, а меня радует перехитрить ее, и кто же тут виноват? Жизнь — борьба, но в этой борьбе вся наша радость и счастье, и да здравствуют победители!»

С плотины протяжным напевом неслось:

И-эх, сказала Волге Кама, Что тебе за дело, мама!

В то же время Кондарев ехал к Опалихину. Он прекрасно знал, что того сейчас нельзя застать дома, что Опалихин на мельнице, и вот поэтому-то он и ехал к нему.

— Барин дома? — спросил он молодого, чистенько одетого паренька, прислуживавшего Опалихину и теперь встретившего Кондарева в прихожей.

Паренек улыбнулся, лицо у него было курносоватое, все в крупных рябинах, но он очень гордился им и держал себя в чистоте и был бесконечно весел.

— Никак нет-с; они-с на мельнице.

— Анис в лугах, — пошутил Кондарев, — а на мельнице мука да вода. — И беспечно оглядев фыркнувшего паренька, он добавил:

— Я подожду барина в кабинете. Слышал?

Кондарев вошел в кабинет Опалихина. И едва только он переступил порог кабинета, беспечное выражение ушло, с его лица. Глаза его блеснули тревожно; он побледнел и беспокойно заходил из угла в угол.

«Что же это такое, — подумал он, внезапно останавливаясь посреди кабинета, — неужели я на попятный задумал играть? Каких это таких страхов я испугался?»

Он опять прошелся по кабинету с бледным лицом и беспокойно сверкающими глазами.

— Нет, если идти, так уж идти до дна! — хотелось ему кричать на весь кабинет. — Бить, так уж бить так, чтобы голова под облака улетела!

Он тяжело передохнул и снова остановился посреди кабинета с тревогою в глазах. Мучительные колебания бегали по его лицу кривыми судорогами. Казалось, он твердо решился переступить через какую-то черту, но что-то удерживало его перед нею могучим и властным окриком, порою только удесятерявшим бешенство желаний, приходивших в ярость, как зверь под ударами плети. Иногда же он ловил себя на мысли: «Ведь, назад сыграть, еще можно будет, зачем же преждевременно рюмить». В конце концов он как будто бы несколько утешил себя именно этим и с мучительною смелостью двинулся к письменному столу Опалихина. Сперва он внимательно оглядел самый стол, заходя с боков и сзади и даже нагибаясь под его доску. Это был несколько оригинальный стол, блестяще-черный, с узенькими: золотыми бордюрчиками на ящиках и желтым, золотистым сукном. И казалось, он остался доволен его обзором. Затем с резкими и быстрыми жестами, точно боясь, что его опять потащат назад, он достал громадную связку ключей и, наклоняясь над ящиком стола, стал подбирать к нему ключ, быстрыми движениями пальцев откидывая негодный обратно в свою связку и принимаясь за следующий. Однако, вся связка оказалась негодной; резко и торопливо он сунул ее обратно в карман и достал новую. Несколько минут он работал так, наклонившись над столом, переменяя связку за связкой, бледный, с насторожившимся лицом. И вдруг злая улыбка торжества, освятила его лицо. Нужный ключ отыскался; замок дважды звякнул, открыв и закрыв ящик. Тогда он снял этот ключ со связки и испробовал им замки всех ящиков стола; ключ отпирал и запирал все до единого. Убедившись в полной пригодности ключа, Кондарев оглядел его внимательно и пристально, как человека, с которым придется делать большое дело, и спрятал его отдельно в карман жилета. Однако и этого ему показалось мало, и он тотчас же снова достал его оттуда и перепрятал в кошелек как драгоценность. После этого, с донельзя утомленным лицом, с расслабленными жестами человека, измученного непосильной работой, он подошел к дивану, удобно уселся, привалившись спиной в угол и, закрыв глаза, положил на колени ладони. Казалось, он ничего не видел и не слышал и только отдыхал.

— А-а, — холодно и насмешливо протянул Опалихин, увидев Кондарева в своем кабинете, — весьма рад видеть мой лучший друг!

Кондарев поднялся ему навстречу с дивана. Они поздоровались.

— Да что тебе нездоровится, что ли? — спросил его Опалихин.

Он весь точно светился спокойствием и ясностью и от каждого его мускула еще веяло рабочей энергией.

— Нет, я ничего, — говорил Кондарев, снова усаживаясь на диван с расслабленными жестами, — я всегда такой, ведь ты меня знаешь?

Опалихин присел к письменному столу и стал рассказывать ему о работах на мельнице.

— А знаешь, — говорил он через несколько минут Кондареву, — знаешь, почему ты такой?

— Какой такой?

— Ну, как бы тебе сказать? Ну, кислосоленый, что ли, — усмехнулся Опалихин, — оттого, что у тебя никакой веры нет. Это поверь мне. Вера — сила. И я если и силен, так только своей верой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад