Илие Ону, стоявший за его спиной, живо вмешался в разговор:
— Нет, он в саду, под орехом, с Аной…
— Где? — переспросил Джеордже, круто обернувшись, точно получил пощечину.
— Там, где сказал, — отрезал Илие с довольной ухмылкой.
Джеордже понурил голову и замолчал. Никто больше не заговаривал, а Титу, радуясь, что так ловко отделался от назойливых приглашений, тоже подошел к Белчугу, который теперь рассказывал, как в больнице в Клуже ему удаляли почку крупнейшие доктора.
Слова Илие поразили Джеордже в самое сердце. Ана Бачу была обещана ему в жены. Она — девушка имущая, он — сын богача, чем не пара. Родители их сговорились давно, да Ана и нравилась ему. Не сказать, чтобы она была раскрасавица, но ведь и он не загляденье. Был он грузный, плечистый и здоровенный, как бык, ходил вразвалку, не разгибая колен.
Он так и кипел. Только и думал — махнуть бы самому в сад, поглядеть, как она там сидит глаз на глаз с Ионом. Но тут же спохватился, говоря, что эдак скорее испортишь дело, а не поправишь, — не вышло бы драки. Ион ведь злющий, как голодный волк. Да и девушка, если узнает, что ему все известно, еще хуже ожесточится. Лучше уж оставить их в покое. Тут силой не возьмешь, нужна смекалка.
Но Ион, чего ему надо? Зачем он старается закружить девке голову?..
Джеордже невольно метнул глазами на Флорику, дочь Максимовой вдовы. Та тоже стояла понурая, как и он. Видно, и она знает и ее одолевают те же мысли… Это чуть умерило его досаду. Когда ты не одинок, все-таки легче страдать. Он вздохнул всей грудью, надвинул на глаза шляпу, сказав себе:
— Теперь только с Флорикой и буду плясать… По крайней мере, пускай и он побесится от злости!..
Скрипачи шумно настраивали инструменты, возвещая начало танцев, особенно стараясь для тех, кто уединился в саду. Парни нетерпеливо постукивали каблуками, весело покрикивали и все чаще взглядывали на девок, которые с замиранием сердца ждали приглашений.
В этот момент с улицы появился Василе Бачу, напевавший «гулевую» песню, в съехавшей набок шляпе, с красными и мутными от перепоя глазами. Он пошатывался на ходу и размахивал руками, точно препирался с воображаемым противником.
Завидев группу с господами в центре, он стал в задумчивом оцепенении, потом ринулся прямо к священнику Белчугу и начал:
— Я, батюшка, правду сказать, великий грешник… Ве-е-ликий! И пьяница и беспутник, каких свет не видел, вот те крест! Такой я, чего уж там наводить тень на плетень… В правде греха нет, так ведь, батюшка? Если и пью, то с досады, так? И пью оттого, что свое кровное пропиваю…
Священник прервал свой рассказ и, приняв важный вид, смерил суровым взглядом Василе Бачу. Крестьянин, однако, благодушно заулыбался и продолжал говорить, приклонясь, как на исповеди, точно никого и ничего знать не хотел:
— Горюю я крепко, батюшка, поверьте! Может, вы мне не верите? Оттого-то я пью, и пью, и пью. Вот так! Вы скажете: ну чего ты горюешь, пьяница? А как же мне не горевать, батюшка? Ведь у меня дочь есть, и не по нраву мне та дочь. Не по нраву, слышь? Потому как не желает она меня слушаться И крепко я болею душой, и крепко досадую, что не желает она мне угождать. Вот и скажите, прав я или нет!
Белчуг, как человек больной, не переносил запаха ракии, а Василе, словно нарочно, то и дело рыгал и дышал ему прямо в лицо. Но поведение крестьянина возмущало его больше потому, что это умаляло авторитет священника перед народом. Г-жа Херделя слушала с серьезнейшим видом, вскинув голову, сложив губы сердечком, и негодующе смотрела на окружающих, которые с любопытством толпились вокруг и втихомолку посмеивались над Бачу. Титу, напротив, даже находил удовольствие в косноязычных излияниях пьяного и придумывал, как бы подзадорить его, не привлекая внимания попа.
Белчуг проглотил гнев и попытался унять Бачу мягким внушением:
— Нехорошо ты делаешь, Василе, что даже молодежи не стесняешься, вечно тебя подгулявшим видят. Добропорядочный человек не станет ежедень обогащать евреев да отравлять себя их бесовскими пойлами… Так-то, Василе!..
Бачу вдруг приосанился, отступил на два шага и ответил с комической укоризной в голосе:
— Беда со мной, батюшка? А кому я что плохого сделал? Деньги, что ль, чьи пропил иль добро чье? Пить — пью… Но пью на свои, трудовые, потом добытые… Тогда зачем же вы на меня напраслину возводите? Если я чем провинился перед вами, скажите напрямик!
Примарь счел уместным вмешаться, взял Бачу под руку и хотел увести, уговаривая его:
— Хорошо, хорошо, Василе, все так, как ты говоришь… Только оставь господ в покое, господа пришли гулянье посмотреть, а не глупости твои слушать…
Потом, обернувшись к парням, он крикнул повелительным тоном:
— А вы что стали, ребята? Будете плясать или нет?
Тут-то Василе Бачу и заметил Джеордже, стоявшего в стороне, сумрачного, точно сухостойное дерево, ухватил его за руку и потащил к священнику:
— Вот он, батюшка! Видите? Это мой зятек дорогой! С ним вы обвенчаете мою дочь, хотя бы даже у ней и сердце разорвалось…
— Ладно, дядя Василе, оставь, — стыдливо проговорил Джеордже, криво улыбаясь.
Но тот все больше ерепенился и начал орать:
— А я вот не желаю тебя оставлять, понял? Мне нужен зять приличный, не рвань какая… Я тебе отдаю девку, а ты на нее кнут паси, чтобы дурь у ней из головы выбить! Я знать не желаю всяких спесивых голодранцев, что норовят задурить ей башку. Не желаю, да и все, а раз не желаю, клади она голову на плашку, я только тюкну топориком, пускай мне потом виселицы не миновать. Так ведь, Джеордже?
— Так, так, — пробормотал парень, желая угомонить его.
Василе торжествующе огляделся по сторонам и сплюнул сквозь зубы прямо промеж ног примаря. Потом, как будто вспомнив что-то, двинулся к толпе девок, таща за собой Джеордже и крича во все горло:
— Ануца! Ануца! Где ты, доченька?
Джеордже побагровел, точно его сунули в жаркую печь. Гнев и стыд охватили его душу. И он тотчас сказал Бачу тихонько, чтобы не слышали другие:
— Оставь ты Ануцу, она с Ионом Гланеташу в саду под орехом…
Бачу вздрогнул, как ужаленный. Отрывисто вскрикнул и крупным шагом пустился к углу сарая, где как раз показалась дрожащая, испуганная Ана, уже услышавшая его голос. Бачу увидел ее, остановился на середине двора, раскорячил ноги, подбоченился и выпятил живот, грозно глядя на Ану. Постоял так несколько минут, потом его прорвало:
— Хорошо, Ануца, такой у нас был уговор?
И он бросился к ней с поднятым кулаком, готовясь ударить.
Одна из женщин, истошно вскрикнула:
— Караул! Держите, а то убьет ее!
Но еще не поравнявшись с дочерью, Василе заметил Иона, появившегося из-за угла сарая, и, сразу забыв про Ану, угрожающе повернул к парню. Ион, увидев, что тот идет прямо на него, чуть вздрогнул, но продолжал свой путь с полным спокойствием, как будто ни о чем не догадывался, и невозмутимо смотрел на Бачу.
— Я тебе что сказал, гольтепа, а? — заорал Василе Бачу, все ближе подступая к Иону, раздраженный его спокойствием.
Окрик подействовал на Иона, как удар бича. Бешеным огнем сверкнули его черные, блестящие, как живые бусины, глаза. Он ответил с легкой дрожью в голосе, но насмешливо:
— А что я тебе, слуга, что ты мне приказываешь?
— И буду тебе приказывать, разбойник, а коли слов не слушаешь, в кровь изобью! — проревел Бачу, наливаясь злобой, и ринулся на него.
Тогда Ион остановился, стиснул кулаки и крикнул глухо, как будто старался совладать с собой:
— Не тронь, дядя Василе, смотри!.. Не тронь!.. Не тронь!..
Несколько мужиков и парней бросились на Василе, удерживая его. Ион стоял как остолбенелый, а сердце раскаленным молотом стучало у него в груди. Перед тем он думал: бог с ним, с пьяным, все-таки ведь отец Ануцы… Но когда тот изругал его и замахнулся, он потерял выдержку. Вся кровь вскипела в нем, он словно только и ждал того, чтобы Василе хоть пальцем тронул его, тогда бы уж он разнес его на клочья еще и потому, что увидел за его спиной Джеордже, поглядывавшего с презрительным, довольным видом. Бачу отбивался от удерживавших его мужиков и не переставал кричать:
— Пустите меня!.. Пустите, я из него кишки вытереблю!.. Покуда кровью его не упьюсь, не оставлю!.. Пустите!..
Мужики силой оттащили его к воротам, а он судорожно вырывался и не утихал.
— Какое мошеннику дело до моей дочери? Какое? Аа-а-а! Пусти меня, Нистор!..
Ион менялся в лице. У него дрожали колени, во рту было сухо, точно все нутро горело огнем. Каждое слово вонзалось ему в самое сердце, оттого что слышало их все село. Мелькала мысль броситься на Василе и крепким ударом заткнуть ему глотку. И вместе с этой мыслью перед ним вставала Ануца, удерживая его на месте. Он поискал ее глазами, но в сумятице девушка с плачем ускользнула домой. Бабы и девки, как куры от налетевшего коршуна, разбежались кто куда и посматривали с улицы и из соседних дворов, ожидая, что вот-вот начнется драка. Воспользовавшись перепалкой, священник пошел за ворота, возмущенно говоря г-же Херделе:
— Таких разнузданных надо попросту предавать в руки жандармов, те их обломают. Только так их и усовестишь… Жалко, что Ион не потрепал его… А следовало бы…
Госпожа Херделя, преисполненная негодования, закивала головой, подобрала платье, чтобы не мести пыль по улице, и заторопилась за Белчугом вместе с Лаурой. Титу приотстал от них. Он жалел, что так и не увидит, чем кончилось дело, и дорогой поминутно оглядывался назад.
Гулянье расстроилось. Перепуганные цыгане ретировались в сарай; Гэван прислонил в углу свой контрабас, решась любой ценой оборонять его от буянов. Парни собрались вокруг Иона и подуськивали его:
— Что же ты, Ионикэ, спустил ему, он вон как осрамил тебя?.. Закатил бы ему оплеухи две, тогда бы он знал…
Несколько парней, друзья Джеордже, стояли поодаль, ухмыляясь. Немного погодя к ним подошел и Джеордже, а следом — Илие Ону, не отстававший от него, как тень.
— Ну вот, все веселье разладилось из-за кого-то… — недовольно сказал Джеордже, косясь на Иона Гланеташу.
Но Ион не видел и не слышал. Стыд приковал его к месту. Он все смотрел в толпу мужчин, где барахтался Василе Бачу, и мучился желанием расправиться с ним.
Перебросившись несколькими словами с приятелями, Джеордже гордо крикнул скрипачу:
— Пошли, цыган, к Авруму! Чего тут понапрасну стоять?
Этот голос, как трубный звук, резанул слух Иона. В два прыжка он очутился возле Бричага и отрывисто приказал:
— Пошли!
Цыган стоял в замешательстве, глядя то на одного, то на другого, не зная, кого слушаться.
— Постой, Ион, — заметил Джеордже, не сбавляя высокомерного тона, — я ему дал задаток…
Ион точно и не слышал, еще резче повторил:
— Пошли!
Глаза его горели такой злостью, что Бричаг, глянув на Джеордже, только пожал плечами, вскинул скрипку и заиграл веселый напев. Друзья Иона начали подкрикивать и прищелкивать пальцами, торжествуя победу, потом затопали так, что загудела земля. Ион пошел к воротам, за ним и остальные, свистя и покрикивая. Скрипачи шли позади, продолжая играть. Гэван с контрабасом на плече отдувался, как раскормленный гусак. На улице ватага парней остановилась, лихо приплясывая на месте, к великому восторгу девок, выглядывавших из калиток. Потом, гикая в такт песне, все пошли налево, провожаемые гурьбой ребятишек…
Джеордже вместе с друзьями остался возле сарая, он был взбешен, но не отважился протестовать. Обиднее всего было то, что он дал задаток цыганам и он же должен был заплатить остальную часть обещанных им четырех злотых. Правда, деньги он собрал с парней, по двадцать крейцеров с брата, но пока он их насбирал, чуть ли не со всеми переругался и сам извелся, потому что Бричаг не хотел ждать, его уже однажды надули. Такая обязанность льстила Джеордже, что и говорить, он считал, что это возвышает его над всеми. Теперь же, видя, что парни держат сторону Иона, он почувствовал себя униженным, особенно после того, как узнал, что Ион всерьез ухаживает за Аной…
Он с завистью смотрел на уходивших с музыкантами и в первую минуту хотел присоединиться, показать, что он не сердится. Но потом сообразил, что тогда бы вовсе уронил себя в глазах друзей. В отместку и в утешение себе он сказал с усмешкой, когда толпа повернула на Большую улицу:
— Я больше ни одного крейцера не дам цыганам. Пускай Ион им платит, у Гланеташу денег много.
Но парни не поняли его насмешки. Они приуныли, оставшись ни при чем и без музыкантов. Илие Ону прервал молчание:
— Чего мы тут торчим? Смерклось, все уже ушли… Айда и мы в корчму!
Никто не проронил ни слова. Сокращая путь, они побрели садом, через Попов проток, чтобы хоть первыми попасть к Авруму…
Тодосия, стоявшая на пороге сеней, подождала, пока опустел двор, потом перекрестилась и сказала:
— Слава тебе, господи, что не попустил драки, а то бы еще я набедовалась с жандармами!
У приспы, близ ворот, сидела, съежившись, калека Сависта; напуганная до смерти криками мужиков, она отползла сюда, чтобы ее ненароком не затоптали. Тодосия заметила ее, только когда пошла запирать ворота.
— А ты все тут, Сависта? Как еще тебя не задавили… Теперь и ты, милушка, отправляйся, пора, до дому-то тебе далеконько, гляди, вон уж ночь на дворе…
От страху Сависта и не пикнула. Подобрала подол, подоткнула за пояс и заторопилась на улицу, а там, держась вдоль канавы, потихоньку поползла домой.
Корчма не выдавалась среди других домов села, только что кровля у нее была черепичная да оба окошка, выходивших на улицу и огороженных проволочной сеткой, были заставлены бутылками с разноцветными напитками, банками с пестрой карамелью и всякими товарами, бывшими в ходу у крестьян. Передняя комната была побольше, с дощатым полом, там стояли только длинные столы и по обеим их сторонам еловые скамьи, которые по пятницам прислуга оттирала песком и мыла добела к воскресенью, когда сельчане приходили сюда залить горе вином. В углу за стойкой, укрытой в клетушке, сбитой из реек, Аврум и его сын Айзик озабоченно толклись между рядами бутылок и вокруг огромной бочки ракии. Время от времени Айзик спускался с фонарем в подпол под клетушкой, где покоились в бочках и оплетенных бутылях запасы ракии и даже вина и пива для чистой публики, которая обычно, когда желала развлечься, удалялась в комнату корчмаря, чтобы укрыться от глаз черняди.
Как только разладилось гулянье, мужчины поодиночке и группами направились к Авруму. Когда явился Джеордже с друзьями, на приспе было полно народа, все обсуждали происшедшее, одни брали сторону Бачу, другие Иона. Парни прошли прямо в корчму. Столы и лавки были нарочно оставлены для них, чтобы им привольнее было веселиться. Они молча уселись. Все чувствовали себя подавленными.
Аврум быстро вышел из клетушки, поставил перед Джеордже две бутылки ракии и спросил:
— Кто платит?
— Да ладно, хозяин, заплатим! — ответил Илие Ону, протягивая руку за бутылкой.
— Положим, если с тебя придется выцарапывать деньги, так это гиблое дело, — сказал корчмарь, оглядывая всех по очереди, словно по их лицам пытался угадать, есть ли у них что в кошельках. — На твою совесть я и глотка брандахлыста не дам… Ну, так кто же платит? Я должен знать. Иначе унесу ракию и вылью в бочку.
Джеордже вынул из кармана жилетки засаленный кошелек и, не проронив ни звука, отсчитал, сколько полагалось. Аврум бережно собрал в горсть монетки и, позвякивая ими, пошел в свою клетушку. Илие не утерпел и крикнул ему вдогонку с такой гордостью, точно он и платил:
— Что, видал, хозяин? Вот то-то, в другой раз не бурчи!
Один из парней, раздразненный запахом спиртного, ударил кулаком по столу и загорланил так, что задребезжали стекла. Вмиг ожили и остальные, как будто волна радости прилила им к сердцу. Тотчас вся корчма загудела от их диких, неистовых криков.
Когда они особенно усердствовали, на улице раздались еще более буйные выкрики и гиканье. Некоторое время обе компании точно состязались, кто кого забьет. Но чем ближе подходили те, кто был на улице, тем сильнее орали. А когда нагрянули в корчму, Джеордже и его парням пришлось и вовсе умолкнуть. Впрочем, и вновь прибывшие вместе с музыкантами вскоре тоже унялись, устав от натуги; гиканье сменилось оглушительным гамом, среди сиплых окликов, сердитых приказаний, нетерпеливых возгласов лишь иногда различалось более явственно:
— Хозяин, чарку, да сладкой!
— А ну, поживей, Аврум!
— Куда ты провалился, супостат, проклятущее племя!..
Парням уже не хватало скамеек. Цыгане примостились за столом Иона, только Гэван остался в углу возле контрабаса. Уйма бутылок и стаканов появилась на столах. Спиртной дух сливался с крутым табачным дымом и острым запахом пота. Все говорили наперебой, чокались, кричали, распевали. У всех не сходила с языка брань, костили господом и всеми небесными силами и музыкантов, и Аврума, и самого господа.
Между тем стемнело, и комната освещалась только закоптелой лампой, подвешенной к потолочине. В чахоточно-желтом и трепетном свете люди казались пьянее, чем были, диче сверкали глаза, мосластые голые руки с напруженными, как голодные змеи, мускулами поминутно взмахивали над отуманенными головами, предостерегая или грозя расправой. Голоса все больше густели и сипли, речь становилась грубее, а ругань озлобленнее. Потные лица отливали у кого медно-красным, у кого желто-зеленым блеском; из одуряющего гвалта взмывали, перекрывая его, то необузданный смех, то зычное рыганье, то протяжный вопль.
Симион Лунгу, вдрызг пьяный, навалившись на угол стола, ругал свою жену, стоявшую рядом с младенцем на руках. Она тянула мужа за рукав и монотонно приговаривала, не обращая внимания на его брань:
— Идем, Симион, ну идем домой, тебе завтра чуть свет вставать, за дровами надо, а то мне и затапливать нечем… Идем, ну идем…
Симион плакался собутыльникам, не слушавшим его, бранился, пил, потом и жена подсела к нему, уняла ребенка, дав ему грудь, сама смеялась и тщетно взглядывала на одного из парней, помрачневшего от выпивки.
Парни поочередно чокались с музыкантами, которые прочувствованно играли застольные дойны, тягучие, бесшабашные, как распущенная женщина. Бричаг уже изрядно опьянел, но его смычок выводил еще певучее. Холбю разобрало больше, и он так фальшивил, что самому было стыдно. Один только Гэван оставался трезвым, и ради спасения контрабаса, и потому что был он пьяница, каких мало, мог выдуть ведро спирта, не поморщившись.