Второе положение, выдвинутое Борисом Волоцким, — гарантия неприкосновенности права феодального отъезда как важнейшего правового института удельной системы. Это право впервые сформулировано в договорной грамоте сыновей Ивана Калиты: «А бояромъ и слугамъ волнымъ воля, кто поѣдет от нас к тебѣ, к великому князю, или от тобе к намъ, нелюбья ны не держати».[133] Грамота поясняет, что вольные слуги — это те, «кто в кормленьи бывал и в доводѣ».[134] При этом, однако, право отъезда не распространяется на тех, кто с точки зрения князей является государственным преступником: «А что Олексѣ Петрович вшелѣ в коромолу к великому князю, нам… к собѣ его не приимати, ни его дѣтии… воленъ в нем князь великии, и в его женѣ, и въ его дѣтех».[135]
Гарантия права отъезда бояр и вольных слуг повторяется и во всех последующих межкняжеских докончаниях, вплоть до договоров 1473 г.: «А бояром, и дѣтем боярьским, и слугам промеж нас волным воля».[136] Материальным выражением права свободного отъезда феодалов является взаимная гарантия неприкосновенности их земель: «А хто… моих боярѣ, и дѣтей боярьских, и слуг имет жити в твоей отчинѣ, и тебѣ их блюсти, как и своих. А хто твоих боярѣ… имет жити в нашей отчинѣ… и нам их блюсти, как и своих».[137]
Села бояр и слуг тянут данью к владельцу удела: с них «дань взяти, как и на своихъ (боярах. —
Принцип экстерриториальности военной службы бояр и вольных слуг — основа организации войска в период существования удельных княжеств.[140] Вместе со свободным отъездом и неприкосновенностью вотчин он входит в единый комплекс прав высшего и среднего слоя класса феодалов — один из устоев удельной системы.
При наличии тесного союза, «одиначества» между князьями Московского дома, право отъезда, неприкосновенность вотчин и экстерриториальность службы сплачивали бояр и слуг московских князей в единый военно-служилый корпус и способствовали его эффективности и боеспособности.
Тесная, неразрывная связь права отъезда с основами существования удельной системы хорошо осознана в послании Бориса Волоцкого. Боярин, отъехавший к удельному князю и поступивший на его службу, тем самым подпадает под его юрисдикцию; всякие действия против этого боярина являются нарушением суверенных прав его князя.
«…Уже ни за бояре почел братью свою». Эта сентенция (близкая, по-видимому, к подлинным словам князя Бориса) открывает еще одну черту удельной системы. Боярская вотчина в представлении князя Бориса пользуется широким судебным иммунитетом; боярин может в своей вотчине творить суд и расправу, укрывая кого угодно от княжеских людей. В глазах обиженного Бориса он, князь, лишен даже этого права.
В представлении удельного князя его удел, с одной стороны, — неразрывная часть земель Московского дома, пределы которой должны расширяться по мере роста общих владений этого дома; с другой стороны, удел — территория, на которую распространяются все суверенные права его князя, куда нет доступа агентам великого князя.
Третье существенное положение послания Бориса Волоцкого касается общего стиля отношений между князьями Московского дома. Основные принципы этих отношений были сформулированы еще в середине XIV в. Сыновья Ивана Калиты целовали «межи собе крест у отня гроба» в том, чтобы «быти ны заодин до живота. А брата старѣйшего имѣти ны и чтити въ отцево мѣсто. А брату нашему нас имети…» (очевидно, «в братстве»).[141] Эта идея повторяется во всех последующих межкняжеских докончаниях.[142] В договорах 1473 г. она сформулирована следующим образом: «Имети ти мене, великого князя, собе братом старейшим во отца место… А нам, великим князем, тобя жаловати и держати в братьстве, и в любви, и во чти, без обиды…».[143] Высшая формальная санкция таких отношений между князьями-братьями — воля отца, выраженная в его духовной. В духовной Василия Темного в полном соответствии с традицией определяется: «А вы, дети мои, чтите и слушайте своего брата старейшего Ивана в мое место, своего отца. А сын мои Иван держит своего брата Юрья и свою братью меньшую в братьстве, без обиды».[144]
Именно к таким отношениям между князьями призывает послание Бориса Волоцкого: «А духовные отца своего забыл, как ны писал, почему им жити».[145] Итак, восстановление старых, традиционных отношений, основанных на относительном равноправии князей как суверенных владельцев уделов, договаривающихся между собой о своем «одиначестве» при старейшинстве старшего брата, — вот тот политический идеал, который рисуется Волоцкому князю.
Все три требования Бориса Волоцкого тесно связаны между собой и в своей совокупности могут рассматриваться как цельная политическая программа удельно-княжеских кругов в период образования централизованного государства.
Требования князя Бориса несомненно справедливы с точки зрения удельной московской старины и отношений, отраженных в духовных и договорных грамотах московских князей со времен Ивана Калиты.[146] Политическая линия, взятая Борисом, теоретически оборонительная. Она формально не означает ни отрыва уделов от Москвы, ни ослабления Москвы как центра Русской земли. Она требует сохранения соучастия удельных князей в управлении государством, сохранения Московского дома как конфедерации князей-соправителей. Новое в программе — требование расширения сферы власти этой конфедерации практически на всю Русскую землю. В этом смысле особенно характерны притязания на жребий в Новгородской земле. Новое Русское государство мыслится удельным князем как расширенная «вотчина» Калитичей, как совокупность суверенных уделов Московского дома с их старыми, традиционными политическими институтами.
«Дело» князя Лыка Оболенского и политическая программа Бориса Волоцкого связаны между собой глубоким органическим единством. Крупный феодал, наместник-кормленщик великого князя, вассал, пользующийся правом свободного отъезда, не случайно находит убежище и полное понимание у удельного князя. Оба они — представители одного и того же строя удельно-вассальных отношений, составлявших политическую основу Руси еще в первой половине XV в. Боярский вассалитет, права «вольных слуг» — такая же необходимая составная часть этого строя, как суверенность уделов и права удельных князей на долевое владение Русью.
И то, и другое органически несовместимы с основами нового политического порядка — с судом и властью великого князя над всей Русской землей. Суд великого князя над его наместником может иметь реальное значение только в том случае, если последний является не добровольным вассалом старшего из князей Московского дома, а подданным великого князя-государя всея Руси. Только тогда могут иметь реальные последствия жалобы лучан и новгородцев, горожан и сельчан на их наместников, посадников и бояр, а великокняжеская власть может осуществлять эффективную судебно-административную и социальную политику в интересах нового государственного порядка.
«Дело» Лыка и программа Бориса Волоцкого показывают четкий социально-политический водораздел: на одной стороне — «обиженные» лучане и вставший на их сторону великий князь, на другой — «обиженный» наместник и вставший на его сторону удельный князь. «Союз королевской власти с городом» (с массой непривилегированного населения города и села) в условиях Руси противостоит союзу феодальной аристократии — крупного вассала и удельного князя. Это противостояние, имевшее в данных условиях принципиальный характер, обнажает социально-политические корни и смысл последующих событий.
Послание Бориса Волоцкого само по себе уже означает нарушение докончания 1473 г. Это докончание обязывало Бориса (как и Андрея) «ни съсылатися ни с кѣмъ без нашего (великого князя. —
«…на Масленой недѣли прииде на Углече Поле к князю Андрѣю Васильевичю братѣ его князь Борисѣ с Волока, а княгиню свою и дѣти своя въ Ржеву отпусти».[148] Масляная неделя в 1480 г. приходилась на 6 февраля; от Волока до Углича — примерно 200 км, 3–4 дня конного пути. Следовательно, Борис выехал из Волока не позднее 2–3 февраля. Ранее этого обоз с княгиней и детьми был отправлен в Ржеву.
«Прииде весть к великому князю в Новъгород от сына его, что братия его хотять отступити. Он же вборзѣ еха из Новагорода к Москвѣ и прииде на Москву перед великим заговѣньем»,[149] т. е. 13 февраля.[150] Учитывая расстояние от Москвы до Новгорода (3–6 дней пути), следует предположить, что гонец из Москвы к великому князю отправился никак не позднее 1 февраля. Следовательно, мятеж начался в самые последние дни января. Именно тогда, по-видимому, и был отправлен Волоцкий обоз в Ржеву, о чем сразу стало известно в Москве. Видимо, поведение Волоцкого и углицкого князей уже давно внушало подозрение московскому правительству, которое бдительно следило за всеми их движениями.
Основания для такого подозрения без сомнения были. Как мы видели, в августе 1479 г. на торжественном освящении Успенского собора в Кремле, которому был придан характер большого церковно-государственного праздника, присутствует только князь Андрей Меньшой, но нет ни Андрея Углицкого, ни Бориса.[151] Это может свидетельствовать о том, что уже к тому времени отношения между братьями были достаточно напряженными.
Поход Волоцкого князя к Угличу, а его обоза к Ржеве означал фактически начало военных действий. «…Вси людие быша… в страсе велице… все городы быша во осадах, и по лесом бегаючи мнози мерли от студени».[152] Эта картина достаточно выразительно рисует тревогу московских людей в первые дни февраля, когда по зимним дорогам двинулось войско Волоцкого князя. Борис шел, разумеется, со своим двором, с многими сотнями (если не тысячами) вооруженных всадников, профессиональных воинов. Движение этой массы враждебно настроенных вооруженных людей не могло не вызвать чувства тревоги и страха у московских горожан и сельчан. Для этого были все основания. «Куде идоша, тыя волости вся положиша пусты», — так характеризует поход удельно-княжеского войска независимый от Москвы псковский летописец.[153] Подобного похода Московская земля не знала со времен Шемяки. Положение дел в начале февраля 1480 г. должно было живо напоминать современникам картины феодальной войны прошлого поколения.
Поход князя Бориса от Волока к Угличу — первый акт открытого мятежа. Отправка княгини и детей в Ржеву указывает на опасения и намерения мятежного князя: Волок слишком близок к Москве и не годится ни в качестве базы для дальнейших действий, ни в качестве убежища для семьи Бориса. Поход к Угличу может объясняться необходимостью личных переговоров с Андреем, а также стремлением соединить силы перед дальнейшим походом. Углич используется в качестве исходного пункта движения — это традиционно мятежный город Шемяки и его братьев, расположенный сравнительно далеко от Москвы, вне прямой досягаемости московских войск.
«Князь… Ондрѣй съ княгинею и з детми и князь Борисъ поидоста с Углеча къ Ржевѣ чрезъ Тверскую отчину».[154] Таким образом, к Ржеве стягиваются и силы углицкого князя и сюда же отправляется его семья. Ржева становится на какое-то время основной базой мятежников. Расположенная на кратчайших путях к Литве, Твери и Новгороду, она лучше всего отвечает условиям такой базы.
От Углича до Ржевы около 200 км. Такое расстояние могло быть пройдено войском и обозом за 5–10 дней. Следовательно, силы мятежных князей сосредоточиваются в Ржеве в начале 20-х чисел февраля.
Поднимая мятеж, князья, видимо, не рассчитывают на какую-либо поддержку со стороны населения Московской земли — они явно тянутся к окраинам государства, еще недостаточно крепко связанным с центром, ориентируются не на коренные русские земли, а на порубежные районы, откуда легче бежать за рубеж в случае неудачи мятежа. В этом существенное отличие стратегии Андрея и Бориса от образа действий галицко-звенигородских князей во время феодальной войны в 30–40-х гг. Не только Юрий Звенигородский, родной сын Дмитрия Донского, считавший себя законным претендентом на великокняжеский стол, но и его сыновья ведут активную борьбу за Москву, опираясь на свои уделы и не помышляя о бегстве за рубеж. Это объясняется не только личными качествами князей, но и политической ситуацией на Руси, дававшей им некоторые надежды на победу над Василием Темным. Хотя эти надежды в конечном счете не оправдались — основная масса феодалов, городского и сельского населения Московской земли пошла за великим князем, — тем не менее Москва трижды оказывалась в руках противников Василия Темного, и напряженная борьба с ними потребовала более двух десятков лет, причем положение Василия не раз бывало катастрофическим. Базой сопротивления галицко-звенигородских князей были их уделы, в которых они организовали упорную оборону при наступлении великокняжеских войск.[155] Это свидетельствует о том, что галицко-звенигородские князья пользовались известными симпатиями в некоторых кругах московского феодального общества, а в своих собственных землях располагали определенной социальной опорой.[156] Именно это позволяло им вести активные наступательные действия и в ряде случаев добиваться крупных, хотя и не прочных успехов.
В противоположность этому действия Бориса Волоцкого и Андрея Углицкого с самого начала проникнуты пассивнооборонительными тенденциями. Они не только не помышляют об активных действиях против Москвы, но не думают даже об обороне собственных своих уделов: бросают эти уделы и отступают к рубежу.[157]
Стратегия князей отвечает их общей политической линии и объясняется в конечном счете социальным содержанием их программы. Эта программа, как мы видели, является программой удельной феодальной аристократии и как таковая не может рассчитывать на поддержку сколько-нибудь широких масс.
Выдвигая свою программу, консервативную по форме, реакционную по существу, князья могут надеяться только на определенные верхушечные слои московской феодальной аристократии, заинтересованные по тем или иным соображениям в сохранении удельной традиции. Неспособность удельных князей к постановке широких политических задач убедительно говорит об идейном вырождении удельного сепаратизма, об упадке самих основ удельной системы. В борьбе за сохранение остатков своих привилегий, за особность своих уделов князья не могут рассчитывать на сочувствие населения даже своих собственных уделов. Это показатель большого сдвига в социально-политических отношениях и в общественном сознании Русской земли по сравнению с временами Юрия Звенигородского и Дмитрия Шемяки, более четкой поляризации общественных сил в главном вопросе — борьбе за создание единого Русского государства.
Несмотря на отсутствие широкой социальной базы, мятеж Бориса и Андрея представляет собой существенную опасность для нового государства. Сам факт мятежа ослабляет Русскую землю перед лицом внешних врагов, отвлекая материальные и моральные силы от решения важнейших задач строительства и обороны нового государства. Движение мятежных князей от Углича к Ржеве «через Тверскую отчину» грозило осложнениями с тверским великим князем, ненадежным союзником Москвы.
Еще более опасным представляется движение мятежников в сторону Новгорода, Пскова и Литвы. Нельзя исключать возможность намерения мятежников вступить в непосредственный контакт с новгородской боярской оппозицией, связанной на данном этапе с архиепископом Феофилом. Андрей и Борис могли еще не знать о раскрытии «коромолы» Феофила и надеяться на поддержку со стороны новгородских сепаратистов. Как и во времена феодальной войны 30–30-х гг., Новгород служил центром притяжения антимосковских сил. При активной поддержке новгородских сепаратистов феодальный мятеж мог перерасти в феодальную войну с потенциальной угрозой литовской интервенции в условиях уже идущей войны с Орденом. В любом случае мятеж князей ослаблял внутренние и внешние силы Русской земли. Отсюда стремление московского правительства добиться мирного разрешения конфликта, склонить мятежников к переговорам и соглашению.
Именно этим объясняется посылка в Ржеву боярина А.М. Плещеева, о чем сообщает Типографская летопись.[158] А.М. Плещеев был отправлен, по-видимому, сразу после возвращения великого князя в Москву, т. е. после 13 февраля. Срочность миссии определялась характером обстановки — московское правительство стремилось к возможно скорейшему прекращению мятежа. Содержание посольства А.М. Плещеева неизвестно, но во всяком случае миссия потерпела неудачу. По словам той же летописи, князья «не взвратишяся и поидоша изо Ржевы и с княгинями, и с дѣтми». С ними же пошли «бояре их и дѣти боярскые лутчие с женами, и з дѣтми, и с людми вьверх по Волзѣ к Новгородскым волостем».[159] Это сообщение свидетельствует именно о новгородском направлении движения, о новгородской ориентации мятежных князей.
Несмотря на неудачу первой миссии, правительство великого князя продолжает переговоры. Вдогонку за мятежниками «князь великий посла… ростовского архиепископа Вассиана. Он же наѣха их в Молвятицѣх, а [о]ни идуть к Новугороду».[160] Двигаясь большой массой и с обозом, князья прошли уже больше половины пути, от Ржевы до Новгорода оставалось около 130 км. Их направление на Новгород проявилось к этому времени уже с полной отчетливостью.
Миссия архиепископа Вассиана должна была, по-видимому, иметь особое значение. Увещевать братьев посылается не боярин, а виднейший иерарх русской церкви, первое лицо после митрополита. Еще в 1435 г. Вассиан становится игуменом Троицкого Сергиева монастыря, т. е. уже тогда был, надо полагать, пожилым и опытным человеком. После 11 лет игуменства в крупнейшем русском монастыре Вассиан пробыл некоторое время архимандритом столичного Спасского монастыря, а в декабре 1467 г. получил архиепископство.[161] Вассиан — ближайший союзник великого князя в высших церковных сферах. Этот союз, как мы видели, проявлялся и во время «брани» о Кирилло-Белозерском монастыре в 1478 г., и в спорах по поводу освящения Успенского собора летом — осенью 1479 г. Близость архиепископа Вассиана к великому князю проявляется и в том, что именно он 4 апреля 1479 г. вместе с троицким игуменом Паисием крестит старшего сына великого князя от Софьи Фоминишны, будущего Василия III.[162]
Посылка авторитетнейшего представителя церкви к мятежным князьям в феврале 1480 г. может свидетельствовать о том, сколь серьезно воспринимали в Москве сложившуюся ситуацию и какие большие усилия прилагали к достижению мирного соглашения. Миссия Вассиана должна была, по-видимому, максимально разрядить обстановку и создать благоприятные условия для мирного разрешения конфликта. Однако на деле этого не происходит. Братья на этот раз не отказываются от переговоров: «…съ архиепископлих речей и послаша со архиепископом к великому князю бояр своихъ, князя Василиа и Петра Микитича Оболенскых».[163] Однако мятеж отнюдь не прекращается, а, напротив, приобретает все более опасный оборот.
«А оттоле сами поидоша к литовскому рубежу и, пришедше, сташа в Луках, а х королю послали, чтобы их управил в их обидах с великим князем и помагал».[164]
Итак, убедившись, что путь на Новгород закрыт, мятежные князья круто меняют направление своего движения и выходят к литовскому рубежу у Великих Лук. Отсюда они вступают в переговоры со злейшим врагом великого князя — королем Казимиром. Захват Великих Лук и обращение к королю — высшая точка феодального мятежа 1480 г.
Идя по Русской земле, отряды князей Андрея и Бориса, по свидетельству псковского летописца, «грабиша и плениша, токмо мечи не секоша». Захват же ими Великих Лук был настоящим бедствием для населения: «…а Луки без останка опустѣша, и бѣ видети многым плач и рыдание».[165]
Лучанам, жалоба которых на наместника послужила поводом для феодального мятежа, несладко пришлось под копытами удельно-княжеской дружины. Они на своем опыте получили возможность сравнить суд и управу великого князя с порядками феодальной анархии. То противостояние социально-политических сил, которое обозначилось в суде над наместником, в ходе мятежа становится все более четким и материальным: удельные князья топчут города и уезды, из-за которых великий князь судит своих наместников, пустошат земли, за жителей которых великий князь вступает в конфликт со своим вассалом. Феодальная анархия дает бой порядкам централизованного государства.
Если захват Великих Лук и бесчинства над местным населением знаменуют собой крайнее, наиболее откровенное проявление внутриполитической ориентации мятежных князей, то их обращение к королю Казимиру не менее отчетливо рисует их внешнеполитическую ориентацию.
Обращение удельных князей к арбитражу польского короля формально оправдано соответствующей статьей духовной грамоты Василия Темного: «А приказываю свою княгиню, и своего сына Ивана, и Юрья, и свои меншиѣ дѣти брату своему королю польскому и великому князю литовъскому Казимиру, по докончалной нашеи грамоте…».[166] Василий Темный имеет в виду докончание 31 августа 1449 г., установившее общие принципы отношений между великим княжеством Московским и польским королем. В духе традиционных феодальных договоров в докончании имеется статья: «А учынить ли Богъ такъ, мене Богъ возметь з сего света наперед, а ты останешъ жыв, а тобе моимъ сыном, князем Иваном, печаловатисе, какъ и своими детьми…».[167] Этот договор, заключенный в период острого политического кризиса, охватившего Русскую землю, продолжал еще формально действовать, хотя уже отнюдь не соответствовал новому положению дел. В 70-х гг. король Казимир неизменно выступает в качестве противника великого князя, нарушая тем самым основное условие договора 1449 г.: «А быти нам с ним везде заодинъ. А добра намъ ему хотети и его земли везде, где бы не было».[168] Стремясь помешать процессу объединения русских земель и созданию единого Русского государства, король Казимир активно поддерживает новгородских сепаратистов, вступает с ними в переговоры, в результате которых появляется договор 1471 г., отдающий Новгород под власть польского короля. Это было прямым нарушением соответствующей статьи договора 1449 г.: «Таке жъ в Новгород Великий… и во вся Новгородская… места тобе, королю… не вступатисе… А имут ти се новгородцы… давати, и тобе ихъ не прыимати, королю».[169] Король вступает и в переговоры с Ордой, стремясь заключить союз против Руси: в 1470/71 г. он отправляет к Ахмату своего посла Кирея Кривого, призывая хана к нападению на Русь и обещая напасть со своей стороны.[170] Поход Ахмата на Русь летом 1472 г. был, по мнению русских летописцев, прямым результатом его переговоров с Казимиром.
В этих условиях обращение мятежных князей к королю, «чтобы их управил в их обидах с великим князем и помогал», было на грани прямой государственной измены и открытым призывом к польско-литовской интервенции. Пребывание мятежников в захваченных ими Великих Луках, на самом литовском рубеже, создавало реальную возможность соединения их отрядов с польско-литовскими войсками. В такой ситуации согласие мятежников на переговоры с великим князем могло вызываться их стремлением выиграть время и обеспечить себе помощь со стороны короля.
Архиепископ Вассиан и бояре мятежных князей прибыли в Москву на страстной неделе, т. е. между 26 марта и 1 апреля. Переговоры великого князя с послами мятежников не привели, по-видимому, к удовлетворительному результату — великий князь «отпусти бояр их». Тем не менее правительство не теряло надежды на мирный исход конфликта. По сообщению Типографской летописи великий князь «к ним опять посла ростовского же архиепископа и с ним бояр своих Василиа Федоровича Образца да Василья Борисовича Тучка».[171] Новое посольство отправляется из Москвы «в четверг 4 недели по Пасце, апреля в 27 день». Таким образом, между прибытием послов мятежных князей и отправкой нового посольства великого князя прошел почти месяц. Надо полагать, что задержка с отправлением посольства не была случайной. Вероятно, в правительственных кругах уточнялась ситуация и вырабатывалась программа дальнейших переговоров.
В этой связи представляет интерес сообщение Вологодско-Пермской летописи, что из Лук мятежные князья «посылают к матери своей к великой княгине Марье и к митрополиту Геронтию, чтобы ся о них печаловали великому князю, чтобы князь великий братию свою в докончание принял и удѣл, братню отчину, дал».[172] Согласно этому сообщению, князья Андрей и Борис не ограничиваются официальными переговорами с великим князем, но и непосредственно обращаются к тем членам правящей верхушки, на чьи поддержку и сочувствие они могут рассчитывать. Не приходится удивляться, что к числу таковых относятся прежде всего митрополит и вдовая великая княгиня.
Независимый от Вологодско-Пермской летописи источник — Софийско-Львовская летопись — косвенно подтверждает версию об обращении князей Андрея и Бориса к матери и о каких-то шагах последней в пользу мятежных князей: «Князь Великый… много нелюбие подрьжа на матерь, мнѣв, яко та здума братье его от него отступити, понеже князя Андрея вельми любяше».[173]
Таким образом, есть основания думать, что в конце марта — апреле 1480 г. в московских правящих сферах активно обсуждался вопрос о дальнейших действиях в отношении мятежных князей, причем митрополит и вдовая великая княгиня пытались выступить посредниками в конфликте.
Независимо от своих субъективных целей «печалование» митрополита и великой княгини объективно отражало позицию феодальных кругов, сочувствовавших мятежным князьям и их политическим идеалам. Тем самым оно шло вразрез с политической линией на централизацию государства. Однако в данных конкретных условиях московское правительство не могло полностью игнорировать позицию, занятую главой русской церкви и матерью великого князя.
Особенность феодального мятежа заключалась в том, что он развертывался на фоне войны, идущей на северо-западных рубежах страны, и поэтому не может рассматриваться изолированно от событий этой войны. При выработке новых мирных предложений в апреле 1480 г. московское правительство не могло не учитывать положения, сложившегося к этому времени на псковско-ливонском театре военных действий. Отход от Пскова войск князя Ногтя Оболенского привел к резкому ухудшению военно-политической ситуации на этом направлении. После нападения магистра 25 февраля на Изборск и сожжения изборских волостей (сам город устоял) орденские войска двинулись к самому Пскову, «жгучи и палячи Псковьскую волость, а в Псковѣ видѣти дым и огнь».[174] По словам Псковской II летописи, «не дошед за 10 верстъ, сташа станы вся сила немецкаа, и възъгнетуша в нощь многыя огни, хупущеся и скрѣжещюще зубы на дом святыа Троица и на град Псковъ».[175] Опасность, нависшая над городом и его округой, была, по-видимому, действительно серьезной — во главе вражеских войск стоял, по псковским сведениям, сам магистр, что свидетельствует о значительности неприятельских сил. Положение усугублялось недостаточностью руководства со стороны князя-наместника, не пользовавшегося у псковичей авторитетом. По словам II летописи, В.В. Шуйский был «князь не войскыи, грубый, токмо прилежаше многому питию и граблению, а о граде не внимаше ни мала и много Пскову грубости учини».[176] Тем не менее при подходе немцев к Пскову князь выступил в поход во главе псковского ополчения: «…князь, и посадники, и все псковичи… всѣдше скоро на коня». О характере этого ополчения красноречиво пишет далее та же II летопись: «…ови в доспѣсѣх, а инии нази, токмо в кого что угодилося, или копие, или оружие, или щит, ови на конѣх, ови пѣши». Ополчение носило, видимо, тотальный характер — на защиту города встали все, кто только мог носить оружие. Выступив из Пскова, ополчение вышло к Устьям, где встретилось с войсками магистра. По словам II летописи, главные силы сторон стояли друг против друга целый день, не начиная сражения, однако сторожевой полк немцев изрубил псковскую пешую рать, убив 300 человек. «А доспѣшная рать на конех того не видеша», что, конечно, свидетельствует о плохой организации командования псковскими войсками и подтверждает нелестную характеристику князя.[177] Ночью магистр отступил, но «князь псковьскый Василей Шюйскый и посадники не вѣсхотѣша гнатися въслѣдъ, но възвратишася в домы своя».[178] В этой пассивности, бездеятельности опять можно видеть слабость командования, в первую очередь самого князя. По данным III летописи, этот бой произошел 1 марта на Пецкой губе.[179] Отказ псковской рати от решительного сражения с войсками магистра и от преследования их дал магистру возможность продолжать активные действия против псковских пригородов. Следующим объектом нападения стал новый городок Кобылий, в 50 км к северу от Пскова на берегу Чудского озера. По словам II летописи, немцы подошли к городу вечером 4 марта, а на рассвете 5 марта начали артиллерийский обстрел и подготовку к штурму. Город был взят и сожжен, жители истреблены и частично взяты в плен. В числе тех, которых немцы «живых поимавше, с собою сведоша, немилостивно извязавше», оказался и посадник Макарий.[180] По данным III летописи, общее число погибших доходило до 4 тыс. человек.[181] Хотя эти данные, вероятно, преувеличены (летописец не настаивает на них, приводя их как слух — «друзии сказуют»), взятие и разрушение города на Псковской земле свидетельствует о размахе орденской агрессии.[182] Итак, на северо-западном рубеже страны идет большая война, и это является одним из важных факторов, определяющих политическую линию московского правительства по отношению к мятежным князьям. Оно продолжает стремиться к мирному урегулированию конфликта.
Новое посольство везло братьям кроме общей декларации («пойдите на своя отчины, а яз всем хощю вас жаловати») конкретные предложения великого князя: «…князю Андрею даючи к его отчине и к материну данию Колугу да Олексин, два города на Оке». Эти предложения означают крупные территориальные уступки, на которые идет великий князь, стремясь добиться мирного исхода конфликта.[183] Видимо, основная причина этих уступок — сложное международное положение Русского государства. В Москве, вероятно, знали об обращении мятежных князей к королю и стремились противодействовать его вмешательству. Имелись, вероятно, сведения и о готовящемся нашествии Ахмата. Именно этим последним обстоятельством объясняется, по-видимому, обещание дать Андрею Калугу и Алексин — города в пограничной зоне, на возможном направлении татарского наступления. Принятие Андреем предложения великого князя делало бы его союзником последнего — он с необходимостью должен был бы защищать свои собственные города от татар так же, как Андрей Меньшой защищал свою Тарусу. Может быть, не случайно в предложениях великого князя ничего не говорится о Борисе — не исключено, что московская дипломатия хотела изолировать мятежных князей друг от друга, договорившись в первую очередь с одним из них.
Отправляя третье посольство с подобными предложениями, великий князь сделал все, что было возможно в данных условиях для мирного решения конфликта. Он дал действительно много с точки зрения территориальной, материальной, но не с точки зрения принципиальной. Это было «жалование» — дар великого князя, а не «восстановление права», не восстановление тех отношений суверенности уделов, о которых мечтал князь Борис. Правительство сделало все, что возможно, для предотвращения феодальной войны и литовской интервенции, но на капитуляцию, естественно, пойти не могло.
Вологодско-Пермская летопись в одном контексте с рассказом о посольстве архиепископа Вассиана и боярина Образца сообщает, что «княгини великая послала своего диака, чтобы князя великого слушали, а на вотчины б свои шли».[184] Аналогия этому известию есть в Устюжском летописном своде: «Княгиня же великая Марфа… начат детеи своих мирити, а ко княжю Андрею и Борису Васильевичам на Луки посылати грамоты с благословением, чтоб в Литву не ходили».[185]
Таким образом, «печалуясь» за сыновей, великая княгиня Марфа со своей стороны вынуждена была поддержать требования великого князя и обратиться с увещеваниями к Андрею и Борису. Это свидетельствует о том, что весной 1480 г. даже те члены правящей группировки, которые потенциально сочувствовали старым удельным порядкам, не находили для себя возможным открыто поддерживать мятежников и должны были пытаться найти путь компромиссного, мирного решения конфликта, поддерживая тем самым общую политическую линию великого князя.
Путешествие третьего посольства длилось более трех недель: «…бе бо весна и путь истомен вельми» (они прибыли на Луки только «в суботу пятьдесятную», т. е. 20 мая).[186] К этому времени, по-видимому, князья Андрей и Борис уже получили ответ от короля на свое «челобитье».
По словам летописи, Казимир «им отмолвил, а княгиням их дал на избылище город Витебск».[187] Казимир, таким образом, занял осторожную позицию. Он остался верен своей общей тактической линии: не воевать самому, не вступать до поры до времени в крупный, рискованный конфликт с сильным и опасным соседом, но всячески ослаблять его, поддерживать центробежные, антимосковские тенденции, помогать всем врагам великого князя, выжидая благоприятное время. И весной 1480 г. в ответ на соблазнительное, но слишком прямолинейное предложение начать интервенцию — войну против Русского государства король отвечает двойственно: войны не начинает, прямо в конфликт не ввязывается, но поддерживает мятежников морально и материально, обеспечивая их тылы.[188]
Третье посольство великого князя терпит неудачу. «Они же ни в чем не послуша великого князя и не поидоша (назад на свои уделы. —
Можно считать, что к этому времени (конец мая) закончился первый этап мятежа. Князья собрали свои силы, покинули свои уделы, совершили вооруженный поход через ряд русских земель и захватили пограничный с Литвой город, превратив его в свою базу. Они вели переговоры с великим князем, предъявляя ему определенные требования и отвергая мирные предложения Москвы. Они вступили в переговоры и с королем, и со своими потенциальными доброжелателями в московских правящих сферах. Таким образом, в течение 3–4 месяцев мятежные князья проявляли большую военную и дипломатическую активность.
Каковы же результаты этой активности? По-видимому, очень небольшие. Мятежникам не удалось соединиться с новгородскими сепаратистами, добиться активной помощи короля. Самое главное — им не удалось создать себе сколько-нибудь широкой социально-политической базы внутри страны. Грабежи и насилия над местным населением косвенно свидетельствуют о недоброжелательном отношении этого населения к мятежным князьям. Это неудивительно: горожане и сельчане едва ли могли сочувствовать программе консервации и реставрации удельного сепаратизма и феодально-аристократических привилегий. Загнанные в Великие Луки, князья оказались в полной политической изоляции, в состоянии своего рода бойкота.
Итак, основной итог второго периода политического кризиса 1480 г. — с февраля по май — был в общем благоприятным для Русского государства. Феодальный мятеж не перерос в феодальную войну, не вызвал политического раскола Русской земли на два враждебных лагеря. Несмотря на то что мятеж продолжался, отчетливо обозначилась ограниченность социально-политической базы мятежников, которым не удалось найти сколько-нибудь влиятельных и верных союзников. Кроме воздействия объективных факторов в этом нельзя не видеть успеха политической линии на локализацию мятежа, взятой московским правительством.
Тем не менее к началу лета общее политическое положение оставалось весьма напряженным. Феодальный мятеж продолжался, сохранялась опасность литовской интервенции. Орден не прекращал агрессии, накапливая силы для решительного наступления на русские земли. Но главный враг надвигался с юга. Весной 1480 г. над Русской землей нависла грозная тень нашествия орды Ахмата.
Глава II
Победа на Угре
События на Угре в исторической науке
Нашествие Ахмата в 1480 г., борьба с ним и его отражение — один из переломных моментов в истории Русской земли. Победа на Угре означала конец двухвекового ига и полное восстановление государственного суверенитета Руси. Тем не менее приходится констатировать, что эта проблема ни разу — ни в дореволюционной, ни в советской историографии — не была предметом специального монографического исследования.[191]
В.Н. Татищев в качестве повода к нашествию 1480 г. приводит апокрифический рассказ о посольстве Ахмата с требованием дани, о «плаче» великой княгини Софьи и о ее совете «не давати дани и выходов», о потоптании басмы и убиении ханских послов.[192] Он сообщает также о походе судовой рати Урдовлета (т. е. Нур-Даулета) и князя Василия Звенигородского с «низовым» воинством «на град Болгары». Критики источников, анализа и оценки событий рассказ В.Н. Татищева не содержит. По существу его повествование представляет собой компиляцию разных летописных известий.
Значительно полнее и содержательнее о событиях 1480 г. писал М.М. Щербатов.[193] Им были использованы три летописи — Типографская, Никоновская и Казанская история, а также архивные документы о крымских делах, на что даны соответствующие ссылки. Схема хода событий примерно такая же, как у В.Н. Татищева, но в отличие от последнего М.М. Щербатов пытается их анализировать. Следуя за своими летописными источниками, он впервые использует «Послание на Угру» (в кратком пересказе). М.М. Щербатов подвергает критике оборонительную стратегию русского руководства. Допуская, что, «конечно, была какая глубокая политика в поступке… токмо защищать брега реки Оки», он в то же время подчеркивает: «…является нам, что такой поступок умножал вкоренившийся страх россиян от татар и спомоществовал татарам к содержанию россиян под игом».[194] По утверждению М.М. Щербатова, на совещании у великого князя «большая часть советовала ему, оставя российские области на разграбление татарам, идти к Москве и покориться татарам», при этом, «конечно, и не заходя в стан великого князя, прямо к Москве побежали».[195] Подчеркивает он и «робость народа», которая «в крайнее огорчение» приводила великого князя.[196] Причиной отступления Ахмата от Угры он считает набег русской судовой рати на татарские улусы.[197]
Итак, изложение М.М. Щербатова носит в известной степени аналитический, критический характер. Наряду с этим заметны произвольные построения автора, либо не опирающиеся на источники («робость народа»), либо основанные на их вольной интерпретации по усмотрению автора (советы «большей части» начальников, их «бегство» к Москве).
Новым шагом в историографии событий 1480 г. была работа Н.М. Карамзина. Им были привлечены к исследованию около десятка летописных памятников, по большей части впервые введенных в научный оборот, а также посольские дела и записки иностранцев (Контарини). Развернутое, яркое и талантливое изложение Н.М. Карамзина оказало сильнейшее влияние на все последующие представления об обстоятельствах падения ордынского ига.
Н.М. Карамзин рассматривает события на Угре в контексте всей внешней и внутренней политики Русского государства. Следуя за Казанской историей, он приводит легенду о басме (хотя и не объясняет разрыв с ханом просьбами великой княгини Софьи). В отличие от В.Н. Татищева и М.М. Щербатова он подвергает это известие критике, опираясь на «других летописцев», которые «согласнее с характером Иоанновой осторожности и с последствиями приписывают ополчение ханское единственно наущениям Казимировым». Приводит он и известие об отправке судовой рати Нур-Даулета и князя Василия Ноздреватого вниз по Волге, «чтобы разгромить беззащитную Орду или по крайней мере устрашить хана». Использование Львовской летописи дало Н.М. Карамзину возможность обнаружить повод для мятежа удельных князей — «дело» Лыко Оболенского. «Несчастная распря Иоаннова с братьями» служила, по мнению автора, «к ободрению врагов наших».
Представляют большой интерес рассуждения Н.М. Карамзина о стратегии Ивана III. «Зрелостью лет, природным хладнокровием, осторожностию» он был расположен «не верить слепому счастию» и «не мог спокойно думать, что один час решит судьбу России, что все его великодушные замыслы… могут кончиться гибелью нашего войска… и единственно от нетерпения, ибо Золотая Орда ныне или завтра долженствовала исчезнуть по ее собственным, внутренним причинам разрушения… Иоанн имел славолюбие не воина, но государя, а слава последнего состоит в целости государства, не в личном мужестве: целость, сохраненная осмотрительной уклончивостию, славнее гордой отважности, которая подвергает народ бедствию».[198]
Итак, стратегия русских была продиктована как дальновидным расчетом, так и природными качествами великого князя, при этом впервые высказывалась мысль о «внутренних причинах разрушения» Орды. Следуя за Львовской летописью, Н.М. Карамзин красочно описывает приезд Ивана III в Москву и волнения московских горожан (не замечая, что это известие противоречит другим летописям), используя Синодальную летопись (т. е. Вологодско-Пермскую, по ее теперешнему названию) и Львовскую, подробно излагает события на самой Угре, рассказывает о переговорах с ханом и т. д. Он впервые в дословном пересказе приводит «Послание на Угру» («сие письмо, достойное великой души бессмертного мужа») и приписывает ему решающее воздействие на великого князя, который, получив «Послание», «не мыслил более о средствах победы (? —
Силой своего художественного таланта Н.М. Карамзин увековечил картину, нарисованную Типографской летописью: при отходе русских от Угры «воины оробели… Полки не отступали, но бежали от неприятеля… Представилось зрелище удивительное: два воинства бежали друг от друга, никем не гонимые!». После появления «Истории государства Российского» это поистине удивительное зрелище стало необходимым украшением всех рассказов об Угре в общих курсах истории, учебниках и хрестоматиях. Общий итог событий 1480 г. Н.М. Карамзин видит в том, что «Иоанн… не увенчал себя лаврами как победитель Мамаев, но утвердил венец на главе своей и независимость Государства». Подобно М.М. Щербатову, непосредственной причиной отступления Ахмата Н.М. Карамзин считает (вслед за Казанской летописью) нападение русской судовой рати на ордынские улусы: «сведав» об этом, «хан… оставил Россию, чтобы защитить свою собственную землю».[199]
Следующим крупным этапом в изучении событий 1480 г. стал курс русской истории С.М. Соловьева. Его исходное положение: «Орда падала сама собою от разделения, усобиц, и стоило только воспользоваться этим разделением и усобицами, чтобы так называемое татарское иго исчезло без больших усилий со стороны Москвы». В этом смысле падение «так называемого ига» ничуть не отличалось от других событий эпохи Ивана III (этого счастливого потомка «целого ряда умных, трудолюбивых, бережливых предков»), которые все происходили легко и безболезненно, как бы сами собой: «…старое здание было совершенно расшатано в своих основаниях, и нужен был только последний, уже легкий удар, чтобы дорушить его».[200]
Как и его предшественники, С.М. Соловьев приводит легенду о потоптании басмы, хотя и признает, что это известие «сильно подозрительное». Зато, по его мнению, «гораздо вероятнее, что великую княгиню Софью оскорбляла зависимость ее мужа от степных варваров… и что племянница византийского императора… уговаривала Иоанна прервать эту зависимость».[201]
В соответствии со своей исходной установкой С.М. Соловьев рассказывает о событиях на Угре весьма кратко, используя летописи Софийскую II, Синодальную (Вологодско-Пермскую) и Архангелогородский летописец. Центральное место в его изложении занимает рассказ Софийской II летописи о «колебаниях» Ивана III, о большом влиянии на него «злых советников», о волнениях московских горожан, о доблести Ивана Молодого и т. п. Не проявляя ни малейшего сомнения в достоверности этого рассказа, С.М. Соловьев со своей стороны дополняет его и драматизирует: при виде великого князя, возвращающегося в Москву, «народ подумал, что все кончено, что татары идут по следам Иоанна». Иван Молодой не только «решился лучше навлечь на себя гнев отцовский, чем отъехать от берега», но еще и «устерег движение татар, хотевших тайком перебраться через Угру».
С.М. Соловьев приводит подробный пересказ послания архиепископа Вассиана (который «по талантам, грамотности и энергии» выдвигался «на первый план»). Это послание, по мнению Соловьева, побудило великого князя «прервать переговоры с Ахматом».
Вслед за Н.М. Карамзиным С.М. Соловьев подробно и красочно описывает «ужас», который вызвал приказ отступить к Кременцу («опасаясь исполнения… угрозы» Ахмата переправиться по льду): «…ратные люди… бросились бежать к Кременцу, думая, что татары уже перешли через реку и гонятся за ними». Однако в отличие от Н.М. Карамзина (и его источника — Типографской летописи) С.М. Соловьев ничего не пишет о параллельном событии — одновременном бегстве татар (что особенно умиляло летописцев и Н.М. Карамзина). После панического бегства русских Ахмат, «простоявши на Угре до 11 ноября…
Что же побудило Ахмата к этому «отступлению?» По С.М. Соловьеву, этих причин было пять: 1) «Казимир не приходил на помощь»; 2) «лютые морозы мешают даже смотреть»; 3) «надобно идти на север с нагим и босым войском»; 4) надо «прежде всего выдержать битву с многочисленным врагом, с которым после Мамая татары не осмеливались вступать в открытые битвы»; 5) «обстоятельство, главным образом побудившее Ахмата напасть на Иоанна, именно усобица последнего с братьями, теперь более не существовало».
Таким образом, С.М. Соловьев не привлек новых источников и очень выборочно использовал старые. Как и его предшественники, С.М. Соловьев не интересовался вопросом о соотношении летописных известий, а использовал в первую очередь те из них, которые больше соответствовали его концепции. Для него характерно преимущественное внимание к Софийской II летописи, что придает всему его изложению довольно тенденциозный, скептический характер. Отвергнув легенду о басме и выразив сильное (и обоснованное) сомнение в достоверности известия о походе Нур-Даулета, С.М. Соловьёв вместе с тем сконструировал новые легенды: о решающем влиянии гордой «племянницы византийского императора», о непрерывных «колебаниях» великого князя под воздействием «злых советников», о мудрости Вассиана и воинских талантах Ивана Молодого. Самое заметное в концепции С.М. Соловьева — сугубое подчеркивание «безгероичного» характера событий: во главе русских стоит вечно нерешительный, слабохарактерный вождь, русские в панике бегут (тогда как татары медленно и с достоинством «отступают»). Как и должно быть по концепции, все происходит само собой — «так называемое иго» падает из-за морозов, из-за нерешительности Казимира и т. п. Концепция и построения С.М. Соловьева оказали определяющее влияние на историографию второй половины XIX — начала XX в. Стояние на Угре надолго превратилось в один из второстепенных сюжетов, не вызывавших большого интереса у исследователей. Крупнейший представитель исторической науки того времени В.О. Ключевский даже не упоминает об этом событии в своем курсе русской истории.
Единственным заметным исключением был Г.Ф. Карпов, посвятивший событиям 1480 г. несколько страниц своей монографии.[202] Заслуга его прежде всего в том, что он первым из исследователей обратил внимание на противоречия в летописных известиях. В летописях он различил два рассказа: «один с официальным характером» (например, в Никоновской летописи), «другой же враждебный к Ивану III». Г.Ф. Карпов высказал предположение, что «рассказ враждебного летописца» «дошел до нас не в первоначальной чистоте», т. е. в разных редакциях: «в лучшей форме» он читается в Софийской летописи, а в других «тон и даже подробности его подверглись игре воображения составителей летописей». Другое предположение Г.Ф. Карпова: составители летописей с официальным рассказом «все-таки подверглись влиянию талантливого враждебного летописца», который, по его мнению, был человеком, хорошо знакомым с делом. Эти замечания Г.Ф. Карпова, несмотря на свой лапидарный характер, положили начало критике летописных источников о событиях на Угре.
Свое собственное изложение событий он строит на использовании обоих летописных рассказов. Он подчеркивает, что Иван Ощера и Григорий Мамон, «злые советники» «враждебного рассказа», были «людьми довольно образованными» и «лучшими дипломатами по степным делам». Советы Ощеры и Мамона Г.Ф. Карпов понимает как предложение «отправить к Ахмату посла с поминками побольше тех, которые дал король, и тогда Ахмат наверно повернет восвояси». Он впервые подвергает критическому анализу рассказ «враждебного летописца» (т. е. Софийско-Львовской летописи) о долговременном пребывании великого князя в Москве, о ропоте горожан, о доблестях Ивана Молодого и т. п. Этот рассказ, который лег в основу концепции С.М. Соловьева, а впоследствии не раз охотно и без всяких сомнений широко использовался другими исследователями (вплоть до наших дней), Г.Ф. Карпов сопоставляет с официальными известиями и отдает предпочтение последним. Он высказывает предположение, что с происхождением «враждебного рассказа» связана «известная партия», сочувствовавшая князю Холмскому и Ивану Молодому; к этой «партии» он относит князей Патрикеевых и Ряполовского. В отличие от Н.М. Карамзина и С.М. Соловьева Г.Ф. Карпов не склонен преувеличивать значение послания Вассиана: по его мнению, оно не повлияло на ход событий. Переговоры с Ахматом продолжались, и в бой с татарами Иван III не вступил.
Говоря далее о «враждебном рассказе», рисующем Ивана III слабовольным и трусливым, Г.Ф. Карпов подчеркивает его тенденциозность и психологическое неправдоподобие («странно… что можно было навести ужас рассказами на человека… который имел такие крепкие нервы, что в начале этого же года в Новгороде в течение одного месяца десятками казнил, сотнями пытал и десятками тысяч отправлял в ссылку»). Автором рассказа, по мнению Г.Ф. Карпова, был человек, не только образованный, но и приближенный к великому князю, по-видимому, один из тех князей или бояр, которые оказались позднее в оппозиции («когда государственный порядок коснулся и интересов князей»). «Они захотели взять себе всю славу знаменитых дел и указать потомству, что руководитель народа не так был велик, как можно судить по делам, случившимся при нем». Итак, «враждебный рассказ», оказавший сильнейшее влияние на все летописание, появился не сразу после событий, а спустя некоторое время и вышел из среды княжеской оппозиции.
Критическая оценка «враждебного рассказа» — наиболее сильная сторона исследования Г.Ф. Карпова. Изложение событий на Угре он дает по летописи, без анализа и выводов. Остается неясным, что же явилось причиной бегства Ахмата, кроме того что татары «были наги, босы и ободрались». В отличие от историков, писавших до С.М. Соловьева, Г.Ф. Карпов о походе Нур-Даулета и князя Ноздреватого даже не упоминает.
Источниковедческие взгляды Г.Ф. Карпова сказались на исследовании И.А. Тихомирова.[203] Вслед за Г.Ф. Карповым он отличает официальное известие в составе Воскресенской летописи от «враждебного рассказа», повлиявшего на летопись. И.А. Тихомиров выделяет «вставки», попавшие в летопись из «враждебного рассказа», отмечает искусственный характер этих вставок и их несостоятельность по существу («все прибавки, рисующие Ивана III трусом, не выдерживают критики»). В отличие от С.М. Соловьева и Г.Ф. Карпова И.А. Тихомиров не считает возможным «делать какие-либо заключения об авторе рассказа о походе на Угру».
Исследование И.А. Тихомирова было подвергнуто основательной критике А.А. Шахматовым, создателем принципиально новой методики изучения летописных текстов.[204] Сам А.А. Шахматов в конечном счете пришел к выводу, что основными источниками летописных рассказов об Угре послужили, во-первых, Московский летописный свод 1479 г. с приписками, во-вторых, записи, сделанные архиепископом Вассианом (и отразившиеся в софийско-львовском рассказе).[205] Как и И.А. Тихомиров, А.А. Шахматов ограничился чисто источниковедческими изысканиями и не поставил перед собой задачу реконструкции хода событий 1480 г.
Единственное в дореволюционной историографии исследование, специально посвященное событиям на Угре, принадлежит перу А.Е. Преснякова.[206] Подвергнув внимательному анализу летописные источники (Софийскую II, Новгородскую IV, Никоновскую летописи), он, как и его предшественники, пришел к выводу, что «перед нами несомненные следы двух параллельных рассказов, резко различных по тону», причем во втором рассказе «бросается в глаза укоризненное отношение к Ивану III, выдвинутая на первый план роль Вассиана, противопоставление поведения великой княгини Марфы малодушию "римлянки" Софьи, сочувствие домогательствам братьев великого князя».[207] А.Е. Пресняков рассматривает и рассказ тогда еще не изданной Вологодско-Пермской летописи, который, по его мнению, тоже «плод литературной работы, лишь внешне соглашающей источники». Достоинство данной «редакции» — верное понимание и оценка общего хода событий.[208]
А.Е. Пресняков анализирует не только источники, но и ход самих событий. Вслед за польским историком Ф. Папэ он высоко оценивает стратегическое искусство русского руководства, в отличие от большинства своих предшественников (и также в согласии с Ф. Папэ) скептически относится к преувеличенной риторике и шумным укорам московских «политиков-иерархов», «придавших задним числом фальшивую окраску событиям». А.Е. Пресняков имеет в виду несомненно в первую очередь архиепископа Вассиана с его «Посланием» и воздействием на летописные тексты. Он решительно отвергает сообщение Казанского летописца как «резко противоречащее данным всех остальных источников». Сами события А.Е. Пресняков рассматривает в широком историческом контексте, отмечая интриги Казимира, враждебную позицию Ордена и Швеции и подчеркивая, что к 1480 г. «над Москвой собралась буря, казавшаяся очень грозной особенно потому, что разразилась она в связи с серьезной внутренней смутой»[209] — мятежом удельных князей. Он впервые отказался от предположения, что бездействие Казимира осенью 1480 г. было вызвано набегом крымских татар, и вслед за Ф. Папэ видит причину этого бездействия во внутренних делах Литвы, в частности в «заговоре князей» в пользу Русского государства. Причиной победы Русского государства в трудном 1480 г. А.Е. Пресняков считает «слабость и разъединение враждебных сил». Хотя это заключение свидетельствует о недооценке реальной угрозы, нависавшей над Русской землей, и вся статья А.Е. Преснякова носит несколько конспективный характер, его работа является заметным шагом вперед в исследовании проблематики 1480 г. Вслед за Г.Ф. Карповым и в отличие от преобладавшего на протяжении многих десятилетий представления о случайном, стихийном ходе событий на Угре, о неспособности и бесцветности московского правительства А.Е. Пресняков подчеркнул высокие качества русского руководства, впервые увидел органическую связь между победой на Угре и последующим решительным наступлением на уделы.[210]
В советской историографии события 1480 г. наиболее обстоятельно были изучены К.В. Базилевичем, посвятившим им одну из глав своей фундаментальной монографии.[211] Он использовал почти все изданные летописи и неизданную Вологодско-Пермскую по Синодальному списку, крымские посольские дела, материалы Литовской метрики, итальянские, турецкие, прибалтийские, немецкие материалы, данные родословцев, хронику Длугоша и др. К.В. Базилевич изучает ближайшую предысторию похода Ахмата, уделяя особое внимание дипломатической деятельности обеих сторон, а также событиям в Новгороде, нападению Ордена на Псков, феодальному мятежу удельных князей.
Одной из задач, объективно стоявших перед первым советским исследователем событий на Угре, была критическая оценка предшествующей литературы. Рассмотрев стойкую историографическую легенду (основанную главным образом на позднем известии Герберштейна и принятую С.М. Соловьевым) о влиянии Софьи Палеолог на решение московского правительства порвать даннические отношения с Ордой, К.В. Базилевич приходит к обоснованному выводу, что «все сохранившиеся в источниках сведения о влиянии Софьи Палеолог… не могут быть признаны отражающими действительное развитие событий». Отвергается и другая легенда — о потоптании басмы и убиении ханских послов: эти действия не соответствовали стилю и контексту русско-ордынских отношений (что было отмечено еще Д.И. Иловайским).[212]
Важное место в труде К.В. Базилевича занимает анализ летописных источников. По его предположению, «основная летописная запись о приходе Ахмед-хана в 1480 г. была сделана в митрополичьей канцелярии вскоре после описываемых событий и отразилась в Московской летописи по Уваровскому списку и "Русском временнике"». К.В. Базилевич отметил, что «важной особенностью» этой первоначальной записи «является точная датировка событий, по-видимому, заимствованная из разрядных записей».
Рассказ Софийско-Львовской летописи подвергнут К.В. Базилевичем серьезной критике. Он видит в ней «повесть» нелетописного характера и подчеркивает, что «неприкрытая тенденциозность "повести" при отсутствии в ней хронологической точности и достоверности в сообщении важнейших фактов лишают ее ценности как исторический источник». Отвергая высказанные в литературе предположения об авторе этой «повести» (С.М. Соловьев называл Ф. Курицына, А.А. Шахматов — архиепископа Вассиана), К.В. Базилевич считает его выходцем из церковной или дьяческой среды, сочувствующим Ивану Молодому и его сыну. В соответствии с этим он (как и Г.Ф. Карпов) считает возможным отнести составление «повести» «к исходу 90-х гг. или к первым годам следующего столетия» и связывает ее с борьбой по вопросу о престолонаследии.
Развивая мысль А.Е. Преснякова (и Ф. Папэ) о причинах, по которым король Казимир не оказал эффективной помощи Ахмату, К.В. Базилевич видит эти причины в широком движении русского населения на захваченных Литвой землях в пользу воссоединения с Русским государством.[213]
Изложение хода событий осенью 1480 г. К.В. Базилевич впервые сопровождает анализом стратегии и тактики русских войск и приходит к выводу о продуманности и целесообразности действий русского руководства: «…в действиях Ивана III мы видим расчетливую и трезвую оценку обстановки, ничего общего не имеющую с приписанными ему мотивами нерешительности и трусости». В отличие от мнения С.М. Соловьева и последовавших за ним авторов он не отрицает возможной достоверности известия о посылке Нур-Даулета и князя Звенигородского вниз по Волге. Этот поход он считает одной из причин отступления Ахмата. Главная же причина этого отступления в том, что надежды Ахмата на помощь Казимира и на усобицу на Руси оказались тщетными.[214]
По мнению П.Н. Павлова, софийско-львовский рассказ, «откровенно враждебный по отношению к великокняжеской власти», был составлен в Ростове и излагал позицию реакционной церковной верхушки (к которой он относит и митрополита Геронтия, и архиепископа Вассиана). Эта враждебная версия отразилась во всех сохранившихся летописях, хотя и в менее отчетливой форме, и была использована позднейшими официальными летописцами. Что касается подлинного официального рассказа, то он, по предположению П.Н. Павлова, «мог быть уничтожен» в ходе политической борьбы последних десятилетий XV в.[215]
Вслед за А.Е. Пресняковым и К.В. Базилевичем П.Н. Павлов высоко оценивает уровень военно-политического руководства Ивана III. Одна из особенностей концепции П.Н. Павлова — его представление о московской церковно-боярской верхушке, находившейся в 1480 г. «в оппозиции к Ивану III… по вопросу об отношении к централизации государства». Членом этой группировки был, как считает П.Н. Павлов, и архиепископ Вассиан.[216] Однако П.Н. Павлов не уточняет состава этой группировки, ограничиваясь противопоставлением ее Ивану Ощере и Григорию Мамону, в которых он видит верных слуг Ивана III, выходцев из незнатных служилых родов.[217]
Рациональное зерно рассуждений П.Н. Павлова заключается в признании (вслед за Г.Ф. Карповым, А.Е. Пресняковым и К.В. Базилевичем) враждебной тенденциозности софийско-львовского рассказа. Однако эта тенденциозность понимается автором несколько прямолинейно и упрощенно. Концепция П.Н. Павлова носит в сущности достаточно спекулятивный характер: он не приводит реальных аргументов в пользу своей гипотезы об уничтожении официального рассказа. Это и послужило причиной того, что его построение, далеко не лишенное интересных мыслей, но недостаточно обоснованное, не нашло поддержки в историографии.
В отличие от К.В. Базилевича и П.Н. Павлова М.Н. Тихомиров заинтересовался только одним аспектом событий 1480 г. — движением московских черных людей.[218] В противоположность К.В. Базилевичу он проявил полное доверие и симпатию к рассказу Софийско-Львовской летописи, находя в других летописях близкие к нему мотивы и не замечая существенных противоречий. Свою версию событий М.Н. Тихомиров рисует целиком по софийско-львовскому рассказу. Это дает ему возможность из собственного бесспорного тезиса, что «свержение татарского ига было достигнуто напряжением всех сил русского народа» и что «истинным героем был русский народ», делать вывод, что «одинаково тенденциозно говорить об Иване III или Иване Молодом как победителе, хвалить или порицать Вассиана и т. д.». Победа была, так сказать, анонимной, военно-политическое руководство не имело никакого значения («народная мудрость, как всегда, оказалась выше мудрости владыки»), а само руководство в лице Ивана III только и делало, что колебалось, находилось под влиянием то «злых советников», то прогрессивных горожан; именно эти последние заставили в конце концов «отказаться от пассивного сопротивления татарам».
А.В. Черепнин посвятил событиям 1480 г. несколько страниц своей обширной монографии об образовании Русского централизованного государства.[219] Как и М.Н. Тихомиров, он сосредоточивает свое внимание «на роли народных масс», понимая эту роль как волнения московских горожан (по-видимому, назревало антифеодальное восстание), безоговорочно следуя рассказу Софийско-Львовской летописи. «Отступление Ахмед-хана» вызвано комплексом причин: 1) прекращением феодальной войны на Руси; 2) активным выступлением «московского посада, потребовавшего наступления на татар»; 3) отсутствием обещанной помощи со стороны Казимира; 4) как всегда на Руси, конечно, «наступившими морозами». Таким образом, Л.В. Черепнин оказался весьма близким к С.М. Соловьеву, но в отличие от него он вслед за К.В. Базилевичем не отрицает и возможности набега князя Звенигородского.
В связи с пятисотлетием падения ордынского ига были изданы работы В.В. Каргалова и В.Д. Назарова и источниковедческие статьи Я.С. Лурье, Б.М. Клосса и В.Д. Назарова.
Книга В.В. Каргалова[220] вызвала критические замечания Я.С. Лурье, а также Б.М. Клосса и В.Д. Назарова главным образом за недостаточно полное и основательное использование источников.[221] Действительно, работа В.В. Каргалова небезупречна в этом отношении. В вину ему можно поставить и некоторые произвольные допущения. Он говорит, например, о вооружении конницы «ручницами» — легким огнестрельным оружием, говорит и о пищальниках, которые «широко использовались для "бережения" бродов».[222] Ничего этого в известных источниках XV в. нет. Русская конница и через сотню лет после Угры была вооружена почти исключительно холодным оружием, о чем свидетельствуют десятни конца XVI в., а пищальники впервые упоминаются только в начале XVI в. в составе гарнизонов городов. Но следует иметь в виду научно-популярный жанр работы автора, стремившегося дать широкому читателю общий очерк событий и не претендовавшего ни на глубину и оригинальность летописеведческого анализа, ни на тонкую деталировку фактов. Поставив перед собой задачу «осмыслить личность Ивана III через призму исторических результатов его деятельности» — задачу вполне корректную по существу, — В.В. Каргалов ее успешно решил в рамках и на уровне научно-популярного издания. Е.два ли не впервые в литературе ему удалось проследить основные черты военного искусства Ивана III и подчеркнуть принципиальное различие военной организации нового Русского государства и княжеств времен феодальной раздробленности. Он сумел также в общих чертах «правильно расставить акценты при описании событий 1480 г.», т. е. решить ту задачу, которую он считал для себя основной.[223]