Аэропорт Орли, ярко освещенный, из стекла и бетона, был похож на подарочную коробочку, сделанную для удобства и комфорта пассажиров.
Алексей Иванович на правах хозяина пригласил путешественников в ресторан. Предложение приняли и скоро уселись за круглый, покрытый белой крахмальной скатертью столик с изящной вазочкой, в которой стояли живые гвоздики. С помощью Алексея Ивановича разобрались, кто что будет есть и пить, и когда выяснили все полетные дела, вернулись к беседе о владыке Иоанне.
Милош, обещавший рассказать о Мильковском монастыре, начал:
– Этот монастырь для сербов – все равно как Свято-Троицкая лавра для русских. Чтобы не утомлять вас, скажу лишь о двух сербах по имени Милько, в память которых и стали называть этот древний монастырь. Ведь он неоднократно разрушался то турками, то еще кем-то из захватчиков. В восемнадцатом веке монастырь восстановил торговец Милько Томич, в веке девятнадцатом – священник Милько Ристич. Он принял постриг с именем Мелентий. Восстановил монастырь в тяжелейших условиях. Пережил два сербских восстания. В монастыре и упокоился, как преподобный Сергий в Троице. Вообще-то монастырь называется Введенским, потому что главный храм – Введения Богоматери во храм. Это важно, потому что наш владыка принял постриг именно в этом храме.
– Да-да, владыка особенно чтил этот праздник. И в Шанхай он прибыл именно на Введение, в декабре тридцать четвертого года, – радостно сказал отец Александр. – Мы-то знаем, что в жизни нет ничего случайного. Когда при владыке говорили «случайно», он всегда поправлял: «Неожиданно». – Отец Александр откинулся на спинку стула, который более походил на кресло. Вид у него после еды и вина был умиротворенный, благостный. – Вообще, когда думаешь о нем, понимаешь, насколько наша жизнь, начиная с детских лет, определена Господом. Как ни старался направить его отец по своей воле, а он все равно выруливал на путь служения Господу. Вот смотрите: покупали ему оловянных солдатиков, потому что отец хотел видеть сына офицером. А он солдатиков переделывал в монахов, а крепости – в монастыри, – отец Александр добродушно засмеялся. – Отец определил его в кадеты, а он возьми и на параде-то, помните, что отчебучил?
– Это когда они шли маршем? В честь 200-летия Полтавской битвы? – спросил Федор, тоже улыбаясь.
– Ну да, – отец Александр продолжал добродушно смеяться. – Проходили мимо собора, а он возьми, сними фуражку и перекрестись. И все чины это заметили с трибуны. Скандал! Наказать нерадивого кадета!
– За что? – улыбаясь растерянно, спросил Иван.
– Как за что? Нарушил устав! А великий князь Константин Константинович возьми и похвали кадета Максимовича. Вот так! – отец Александр с веселым лукавством смотрел на Ивана. – Вообще принцип владыки был Иисусов: и в субботу можно спасать заблудшую овцу. Нет выше закона любви к Богу, Ваня. Давай я крошки с бороденки твоей отряхну, – и он крахмальной салфеткой вытер редкую бороду Ивана. – А вот еще вам деталь, господин писатель, – отец Александр повернулся к Федору. – По поводу икон помните? Он их такое количество накупил и насобирал, что отец сказал: хватит! А Миша: «Папа, вот эта пусть будет последней. Я ее из Святогорья привез». И знаете, какая это икона была? – отец Александр выдержал паузу, обвел победным взглядом сидящих за столом. – Всех святых, в земле Российской просиявших! Вот как!
Глаза отца Александра прямо лучились от восторга.
– Иконопись владыка высоко ставил, – сказал Милош. – В Мильковском у нас – чудотворная Богоматерь «Ахтырская». А иконостас и роспись выполнены в рублевском духе. Да, я говорил, что постригал Михаила в иеромонаха Иоанна митрополит Антоний. Но вы это и без меня знаете.
– Митрополит Антоний[2] и владыка – это отдельная тема, – сказал Алексей Иванович. – Ведь это он с юношеских лет, еще в Харькове, опекал студента Михаила. Он провидел, что не юристом будет юноша, а монахом, и у вас в Белграде благословил Михаила учиться на богословском факультете. Не так ли, Милош?
– Да, в Белградском университете он учился. Наверное, нам пора идти на самолет, друзья.
Вернулись на свои места в «Боинге». Стюардесса предложила пледы на ночь. Укутали ноги, откинули сиденья, когда самолет вновь поднялся в воздух.
–
«Париж, – думал Федор Еремин. Спать ему совсем не хотелось. – Даже и сейчас для нас, русских, каждая поездка за границу – подарок. А уж тем более в Париж;! Кто прошелся по Елисейским полям, все равно как побывал в Эдеме. А ведь русским в этом самом Париже жить было так же тяжело, как и в каком-нибудь Парагвае. Или в Шанхае, какая разница… Интересно, какой-нибудь другой народ так тяжело страдает от ностальгии, как русский?»
Перед глазами Федора возникали то залитые светом залы аэропорта Орли, то лица новых знакомых, с которыми теперь он летел в Сан-Франциско. Потом он вызвал в памяти лик Блаженнейшего Иоанна. Более всего ему нравилась фотография владыки, где тот улыбался своей детской улыбкой.
««Я как будто все прочел о вас, дорогой владыка, а оказывается, так много не знаю! Как же я буду о вас писать? Может, вообще отказаться от этой затеи? И можно ли писать литературное произведение о святом? Я столько думал об этом…. Вроде бы можно. Ведь это должна быть художественная биография – есть такой литературный жанр. Меня в эту поездку отправили потому, что верят в мои силы. А хватит ли их? Надо молиться, просить у Господа и Блаженнейшего, чтобы они укрепили в этой работе»…
«Если начать о детстве, – продолжал думать он, – конечно же, надо написать об этих оловянных солдатиках. Я этого не знал! И напишу, как мальчик Миша впервые приехал с отцом в Святогорье. Как он в Голой Долине, на летней даче, лежит на сеновале и смотрит на звезды. Лето, тепло, «тиха украинская ночь»… Как она хороша, можно написать прозой, а не стихами, но проза должна пахнуть травами, свежескошенным сеном, а звезды должны быть близкими. Мальчик смотрит на них и думает о Христе, о Его Отце, Который так чудно устроил мир. “А люди? Почему они не живут по заповедям Христа? – думает мальчик. – Вот монахи живут праведно – и то молятся о своей грешной душе каждый день. Есть такие, кто молится беспрерывно, лишь немного подремав, без сна. Пищу принимают раз в день. Великим постом едят только просфоры. Почти не пьют воды." Не тогда ли он решил, что будет жить, как эти монахи? И не забыть про студенческие годы в Белграде. Как они бедствовали, как он продавал газеты, чтобы заработать на хлеб. И, конечно, описать постриг».
Еремину дважды довелось присутствовать на монашеском постриге, и он вспоминал то, что видел.
Он засыпал, и вот увиделся ему сумрачный неф монастыря.
Братия стоит с зажженными свечами. Там, у солеи, перед царскими вратами, стоит высокий, крупного сложения митрополит Антоний. Он в черном, серебром вышитом саккосе – митрополичьем одеянии, которое чуть ниже колен, с рукавами на три четверти. Саккос в переводе означает «рубище». Поверх него омофор – тоже черный и тоже с искусно вышитыми крестами. Это самое древнее одеяние священноначалия.
Борода митрополита серебристо-белая, под стать вышитым крестам, доходит ему до груди. Лицо со впалыми щеками, строгое. Взгляд старческих глаз обращен туда, где через врата вошел в храм, оставив все одежды на паперти, в одной белой власянице босой, невысокий, худой человек, по виду – совсем юноша, хотя ему уже двадцать шесть лет. Черные волосы доходят ему до плеч, падают на лицо, когда он простирается и ползет по полу туда, где стоит митрополит. Слева и справа от него идут два монаха, широкими полами своих риз закрывая от посторонних взоров ползущего. Его видят лишь те, кто стоит лицом к нему. Он ползет в знак того, что распинается, как Христос, перед тем как принять монашеский облик и свою жизнь уподобить жизни Спасителя.
Михаил доползает до ног митрополита, поднимается.
Постригающий спрашивает:
«Что пришел еси, брате, припадая к святому жертвеннику и святой дружине сей?»
«Желая жития постническаго, честный отче», – отвечает юноша.
«Желаеши ли уподобитися ангельскаго образа и вчинену быти лику монашествующих?»
«Ей, Богу содействующу, честный отче», – смиренно отвечает послушник.
«Воистину добро дело и блаженно избрал еси: но аще и совершиши е; добрая бо дела трудом стяжаваются и болезнию исправляются».
Постригающий не довольствуется добровольным приходом нового подвижника. Лицо митрополита становится как будто еще суровей. Он надел очки, пристальней вглядывается в раскрытую старинную книгу, которую держит стоящий лицом к нему молодой послушник. Другой, тот, что стоит справа, держит зажженную свечу так, что свет падает на церковнославянскую вязь буквиц.
И приступает митрополит к новым испытаниям того, кто хочет обрести монашеский облик, и спрашивает: вольною или невольною мыслью приступает к Богу, а не от нужды и насилия? Пребудет ли в монастыре и постничестве даже до последнего издыхания? Сохранит ли себя в девстве, и в целомудрии, и в благоговении, и в послушании к настоятелю и братии? Потерпит ли всякую скорбь и тесноту жития монашеского ради Царствия Небесного?
На все эти вопросы митрополит слышит тот же смиренный ответ: ««Ей, Богу содействующу, честный отче».
Вот будущий монах преклоняет колени и склоняет голову. Митрополит возлагает на его голову книгу и читает молитву. Суровым и громким голосом он просит Господа, признавшего достойными Себе служителями тех, кто оставил все житейское, оградить и этого раба Своего силою Святого Духа. Но прежде чем молодой человек будет сопричтен к лику избранных, он должен доказать это, пройдя еще одно испытание.
Митрополит, показывая на Евангелие, лежащее на аналое, говорит:
«Се, Христос невидимо здесь предстоит; виждь, яко никтоже ти принуждает прийти к сему образу; виждь, яко ты от своего произволения хощении обручения великаго ангельскаго образа».
Рядом с Евангелием лежат ножницы, и митрополит бросает их на пол.
«Возьми ножницы и подаждь ми я».
Это повторяется трижды, и трижды Михаил подает митрополиту ножницы от святого Евангелия и целует митрополиту руку.
И вот он – торжественный, непостижимый людским сознанием момент: крестообразно отстригаются пряди волос со склоненной головы, – как знак уже вечного удаления от помыслов земных, от мира.
Митрополит с особой силой произносит:
«Брат наш Иоанн постригает власы главы своея во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа».
Сердце Михаила дрогнуло.
«Иоанн! – отозвалось в нем. – Иоанн!»
Ведь так наречен был и предок его Иоанн Тобольский! Он просвещал именем Господним народы Сибири! Выпадет ли ему такая же участь?
«Иоанн!» – звучала в нем каждая клеточка, каждая частица души.
«Иоанн» – ведь это значит «благодать Божья»!
А братия тихо, протяжно пела: ««Господи помилуй, Господи помилуй».
И началось облачение нового монаха в одежды руками митрополита:
«Брат наш облачается в хитон вольныя нищеты и нестяжания»…
Затем надевается параман – четырехугольный плат с изображением креста. Он носится на раменах, то есть на плечах.
«Приемлет параман во обручение великого образа и знамение Креста Господня»..
Параман шнурами, пришитыми к его углам, охватил плечи монаха, обвил и стянул одежду.
Это знак обуздания всех похотей и плотских желаний.
С параманом возложили на монаха и крест, и стали одевать его в рясу.
Это «риза радования», потому что носящий ее избавляется от земных скорбей и печалей, вводится в нетленную жизнь, в полное послушание Господу.
Потом препоясали Иоанна кожаным поясом, чтобы, крепче стянув свое плотское естество, в бодрости и духовной силе всегда творить заповеди Божии.
А братия все пела «Господи помилуй», и он уже не мог сдерживать слезы, и они текли по его щекам, по черной бородке.
И облачили его затем в мантию – в одежду «нетления и чистоты», и обручили его ««ангельскому образу». Ведь, свободно развеваясь при ходьбе, ряса подобна крыльям ангела.
И надели на голову клобук – шлем надежды, спасения и послушания. Как воину, идущему на поле битвы, нужна защита от меча, так и монаху тоже нужен шлем для битвы духовной.
И обули его в сандалии-калиги, чтобы он благовествовал миру Слово Господа.
И вручил митрополит крест в правую руку Иоанна, а потом зажженную свечу:
«Рече Господь: тако да возсияет свет ваш пред человеки, яко да видят ваша добрая дела и прославят Отца вашего, Иже на небесех».
И дал ему еще и вервицу – четки для молитвы.
И дал ему Евангелие – проповедать Слово Божье.
И стал Михаил иеромонахом, то есть священником и монахом одновременно.
Глава шестая
Гроза
Федору Еремину продолжал сниться дивный сон – будто после пострига чернец призвал его следовать за собой.
И вот Федор идет каким-то темным коридором, двери распахиваются и он заходит в белый зал, где все наполнено чистотой и светом, а стен и потолка не видно вовсе. И стол, из-за которого встает митрополит Антоний, тоже какой-то необычный – парит в воздухе, а не стоит на полу, которого тоже нет. Федор замер у открытой двери, боится ступить – ведь провалится в пустоту. Но митрополит, улыбаясь, говорит:
– Да не бойтесь, идите сюда.
Он уже не в саккосе и омофоре, а в простом подряснике светло-серого цвета, с перламутровой панагией на груди. Волосы его как пух – седые, легкие, а лицо приветливое, совсем не такое, каким было во время пострига.
– Вот, Федор, что хочу сказать – надеюсь, вам в работе пригодится. Я ведь кое-что в литературе понимаю, как-никак на публичных чтениях Федора Михайловича присутствовал. Да! И представьте себе, не забыл, как он читал! Это было что-то необыкновенное! Голос-то у Достоевского был тихий да еще хриплый. А вот он читает, как Раскольников Сонечке признается, что это он старуху-процентщицу топором убил да еще родственницу ее тоже зарубил, – и в зале такая тишина, что слышно, как одна слушательница придушенно охнула. А господин, что со мной рядом сидел, давился слезами, когда Сонечка-то Родиону Романовичу стала говорить, что ему надо идти и во всем признаться! Вот, дорогой Федор, как твой тезка-то писал. Я к тому, что не надо тебе бояться, что ничего не получится. Но и видеть маяки, по которым свой корабль вести.
Митрополит приобнял Федора за плечи и повел за собой. И странно, по пустоте шагалось легко, свободно.
– Главное у тебя есть. Это любовь ко Господу. Владыка-то наш и сам так считал. А потом, надо любить свое дело, а тебе – своих героев. И не бояться жизни. Ведь он ничего не боялся? Верил, что Господь все управит? Вот! Когда я его из Битоля вызвал, он посчитал, что это ошибка. Всем сказал, что это какого-то другого отца Иоанна вызывают, чтобы наречь в архиереи. Едет в трамвае, одна женщина его узнала, спрашивает: «Отец Иоанн! Как вы в Белграде? Вы же в Битоле, в семинарии». А он: «Это случайно. Ошибка вышла. Я сейчас объясню». Приезжает. Ему говорят, что никакой ошибки нет. Надо ехать в Шанхай – требуется там архипастырь.
«Да какой из меня архиерей, – он говорит, – я же гундосю, речь у меня плохая. Да и как я буду управлять епархией, если управлять людьми не умею?»
«Ничего, у пророка Моисея тоже речь поначалу была гугнивая. Потом наладилась. А людьми управлять научишься – главное ведь молитва ко Господу, тогда и организаторские таланты появятся».
«Помилуйте, – он отвечает. – Как среди китайцев буду проповедать, если языка их не знаю?»
«Ничего, у тебя таланты к языкам более, чем у других. Сербский знаешь, на греческом литургию служишь, латынь и английский знаешь, по-французски тоже можешь говорить. Так что и китайскому научишься. И любому другому, коли Господь позовет. Готовься к хиротонии».
Митрополит улыбался, продолжая шествовать по легким облакам. И рука его была невесомой, хотя вел он Федора уверенно, будто знал дорогу, по которой можно идти, не боясь провалиться сквозь облака.
– Тяжело мне было с ним расставаться, прямо тебе скажу, Федор. Ведь он мне как сын. О нем узнал еще на Украине. Мне сказали, что у Максимовичей, видных дворян, есть мальчик, склонный к молитве и к духовной жизни. Но отец его, Борис Иванович, определил Мишу в кадеты. И по разным обстоятельствам все мы с ним никак не могли повидаться. Наконец увидел я подростка – и сразу понял, что предназначение его – служить Господу. Заметь, еще с детских лет развита у него была необыкновенная память – молитвы, тропари ко всем двунадесятым праздникам знал еще подростком. Да не просто знал, а мог толково объяснить, что они значат. Я Борису Ивановичу говорю: ««Ваш сын предназначен службе Господней». Он неловко так мнется, отвечает неопределенно: «Посмотрим, посмотрим». Ну ладно. Встречаю я уже студента Мишу Максимовича в Харькове, когда я там епархией управлял. Учится на юридическом, а как заговорили, святых отцов творения знает, сыплет наизусть целыми выдержками из их работ. Посвятил его в чтецы. Но только здесь, в Сербии, отец понял, что не надо препятствовать призванию сына. Стал Миша учиться на богословском факультете, в Белграде. Да…
Митрополит задумался, взял в правую руку откуда-то, из белых облаков, листки, исписанные крупным почерком.
– Вот его первые богословские труды. Я поручил ему написать о престолонаследии, про узаконенные нормы и правила с древнейших времен. И он блестяще с этой ответственейшей работой справился! Потом вот. – владыка перебрал листки, остановил свое внимание на одном из них, нагнулся к Федору и заговорщицки прошептал:
– Об иконописи! Он лучше меня в этих вопросах разобрался.
И Федору показалось, что владыка ему подморгнул.
– Ну сам посуди. Разве хотелось мне отправлять такого священника за тридевять земель? Ведь меня самого звали. Наша диаспора русская в Шанхае оказалась одной из самых крупных. Мне куда ехать – одной ногой уже у гроба стою, вот-вот должен был призвать Господь… Надо выбирать из тех, кто помоложе. А он ведь, отец-то Иоанн, самый дорогой для меня. Самого лучшего и решил отправить. Тяжело, ох как тяжело было прощаться..
Митрополит замолчал. На лицо его упала тень.
Федор решился и спросил:
– А вы… уже тогда знали, что по молитвам отца Иоанна происходят исцеления?
– Ну да. Ведь он как монашество принял, так решил в подражание святителю Григорию Богослову не спать на кровати, а лишь дремать в кресле или на коленях, после молитвы. Босой, правда, тогда еще не ходил. Это он позже принимать стал подвиг юродства. Блажить начал, то есть в определенные моменты жизни вроде как быть ненормальным. с точки зрения мирской логики.
– Да, это я понимаю. Скажите, владыка, а это правда, что Достоевский, когда «Братьев Карамазовых» писал, Алешу с вас во многом списал?