—
На обложке доклада Рейган написал: «Очень обоснованно». Это эссе было передано Тони Долану, одному из главных составителей речей в Белом доме, и оно стало теоретической основой для знаменитой лондонской речи Рейгана в июне 1982 года.
Мой подход совершенно противоречил стандартной американской политике по отношению к СССР в период «холодной войны», основанной на поведенческой психологии: наказывать за агрессию и поощрять хорошее поведение, но тщательно избегать вмешательства в дела самого режима. С моей точки зрения, такой подход был тщетным, потому что, как я уже отмечал выше, именно система подталкивала Советский Союз к агрессии. А раз так, мы должны были делать все, что в наших силах, чтобы изменить систему, главным образом политикой экономического давления и энергичной программой вооружений. Первое вынуждало бы Москву реформировать свою командную экономику, а второе должно было показать ей бесполезность попыток достигнуть военного превосходства над нами.
Политика сдерживания, которая оставалась краеугольным камнем американской политики по отношению к Советскому Союзу, уже давно изжила себя. Она предполагала противодействие советской территориальной экспансии, чтобы создать внутреннее давление, которое со временем приведет к переменам. Этот подход был явно старомодной концепцией, потому что империализм рассматривался в традиционном территориальном плане, как военная экспансия Советского Союза, подобно нацистской Германии. В действительности с 1917 года коммунисты придумали целый набор инструментов завоевания, среди которых непосредственно военные действия были лишь одним из средств и далеко не самым важным. Вторжение в Афганистан в 1979 году было первым примером после неудачного вторжения в Польшу в 1920 году, когда Советская армия была использована в мирное время в целях экспансии. Излюбленным методом коммунистов была работа изнутри, путем политической подрывной деятельности и создания экономической зависимости. После того как Китай был захвачен коммунистами в 1949 году, политика сдерживания утратила свою действенность. За годы, последовавшие за этим, Москва преодолела наши преграды и создала зависимые от себя режимы на каждом континенте: в Африке это были Эфиопия, Ангола и Гана; в Азии — Северная Корея и Северный Вьетнам; в Центральной Америке — Куба, Чили и Никарагуа. Ни в одной из этих стран Москва не устанавливала свою гегемонию военными средствами. Как показала наша неудачная война во Вьетнаме, остановить коммунистическую экспансию военными средствами было невозможно, так как метастазы коммунизма распространялись по всему миру. Следовательно, было безнадежным предприятием пытаться предотвратить его дальнейшее распространение на периферии; нужно было нанести удар в самое сердце советского империализма, по его системе.
Но эта точка зрения оставалась невысказанной, потому что Госдепартамент положил под сукно свои тезисы и проигнорировал мои. 5 марта 1982 года я написал Кларку, что не стоит и надеяться на то, что мы сумеем добиться поддержки союзников в нашей жесткой политике по отношению к советскому блоку (которая в то время включала санкции), если мы не сумеем ясно объяснить ее суть. Я процитировал слова из недавней речи французского министра торговли Мишеля Жубера, который сказал: «Вы просите нас отправиться вместе с вами, но не говорите, куда мы направляемся и куда этот путь нас приведет». Для того чтобы ответить на этот вполне резонный вопрос, я предложил разработать Директиву по национальной безопасности в отношении Советского Союза, в которой содержалось бы теоретическое обоснование важной речи, которую президент должен был произнести во время своего визита в Европу в июне. Кларк дал согласие на то, чтобы я сформулировал основные положения для этого документа. Первый вариант текста был готов 10 марта, но надежда на то, что директива будет готова к концу апреля, была нереалистичной, главным образом из — за сопротивления Госдепартамента. 23 марта Пойндекстер сказал мне, что мои «Основные положения» поднимут шум в Госдепартаменте. Он предложил отложить их в сторону и вместо этого вытереть пыль с доклада Госдепартамента прошлого года «Восток — Запад» и вставить туда некоторые из моих идей. Стремясь избежать конфликта с Госдепартаментом, Кларк принял это предложение, но из затеи ничего не вышло, потому что было невозможно внести изменения в старый доклад. В записке к Кларку я писал:
«Основное различие между моей позицией и позицией Госдепартамента заключается в философском подходе к проблеме. Госдепартамент полагает, что мы должны довольствоваться попыткой влиять на советское поведение, поощряя СССР, если он ведет себя мирно, и наказывая, когда это не так. В соответствии с тем, что, как мне кажется, отражает мысль президента, я в противоположность данному подходу утверждаю, что поведение есть следствие системы и что наша политика (например, недавно введенные санкции и ограничения на кредиты) направлена на изменение системы как предпосылки изменения поведения (например, вынудит Советский Союз изменить свое экономическое устройство). Самый спорный пункт в прилагаемых «Основных положениях» заключается в следующем предложении: [Обзор] «будет исходить из того, что поведение Советского Союза на международной арене является реакцией не только на внешние угрозы и возможности, но также и на внутренние императивы советской политической, экономической, социальной и идеологической системы». Госдепартамент, вероятно, будет бороться против этого положения всеми силами, однако, я полагаю, что оно выражает самую суть президентского подхода».
Хотя политический доклад не был готов к поездке президента, было принято решение, что президент сделает важное заявление по поводу нашей политики по отношению к Советскому Союзу в речи во время своего предстоящего визита в Англию. В конце апреля Госдепартамент представил проект речи, в написании которой я не участвовал, и направил ее на утверждение в СНБ, но не через меня, а через другого сотрудника. Речь была наполнена типичной клишированной риторикой. Однако я был удовлетворен тем, что авторы документа все — таки приняли, хотя и в усеченной и смягченной форме, мой принцип, что «сущность советской системы влияет на ее внешнюю политику». Но я отказался принять этот документ и подал вместо него собственный вариант. Президент, таким образом, получил два варианта речи. Он отверг вариант Госдепартамента и выразил желание, чтобы новый вариант речи подготовил Тони Долан, талантливый спичрайтер Белого дома, написавший большинство речей Рейгана по вопросам коммунизма. (Именно он был автором выражения «империя зла».) Долан в свою очередь спросил меня о моих предложениях. Он вставил в свой текст абзац из моего варианта, в котором объяснялось в марксистских терминах, почему Советский Союз находился, по выражению коммунистов, в «революционной ситуации».
Изначально предполагалось, что президент выступит перед палатой общин в Вестминстере, Доме парламента, и именно это предложила премьер — министр Маргарет Тэтчер. Но местная оппозиция не допустила этого. Английская элита считала Рейгана опасным простаком, и он вынужден был довольствоваться менее престижным местом выступления в Королевской галерее в палате лордов. Несмотря на то что поначалу он заявил нам, что не согласится на «второе по значимости место», он все — таки воспринял этот недоброжелательный выпад с чувством юмора. В своей речи 8 июня 1982 года Рейган сказал: «В ироническом смысле Карл Маркс был прав. В настоящее время мы являемся свидетелями большого революционного кризиса; кризиса, в котором экономика приходит в прямое столкновение с политическим порядком. Но этот кризис происходит не на свободном немарксистском Западе, а на родине марксизма — ленинизма в Советском Союзе… То, что мы там наблюдаем, — это политическая структура, которая более не соответствует экономическому базису, и общество, где производственные силы не могут развиваться из — за политических оков»[49].
Лондонская речь взбесила русских больше, чем что бы то ни было из того, что Рейган говорил со дня вступления в должность. Они хорошо осознали ее последствия: по марксистской терминологии СССР стоял перед лицом неминуемого краха и, следовательно, не являлся державой, чьи интересы следовало принимать во внимание и переговоры с которой не стоили затраченных усилий[50]. Она послужила теоретической основой для речи, которую Рейган произнес годом позже в университете «Нотр Дам» и в подготовке которой я также участвовал. В ней Рейган сказал, что мы «переживем» коммунизм. Русские правильно приписали упоминание Маркса в лондонской речи мне. Журналист, вернувшийся из Москвы вскоре после этого, сообщил мне, что мое имя стало широко известно в России и что по влиянию на советскую политику меня считали равным Бжезинскому. Несмотря на то что в речи указывалось, что Советский Союз саморазрушался, официальный советский комментатор, прибегая к обычному «диалектическому» мышлению, охарактеризовал ее как заявление о том, что Соединенные Штаты намереваются разрушить Советский Союз. Когда я сообщил Рейгану об этих реакциях, он ответил: «Итак, мы затронули нерв».
13 июля 1982 года в Госдепартаменте состоялось совещание, чтобы обсудить мои тезисы для Директивы по национальной безопасности. Помощник госсекретаря по европейским делам Ричард Бёрт подтвердил в приватном разговоре, что чиновники Госдепартамента на самом деле не хотели принимать никакого документа, определяющего нашу политику.
После ухода Хейга Кларк был полон решимости восстановить авторитет СНБ в процессе осуществления внешней политики и для этого отдал распоряжение его сотрудникам готовить проект директив. В последующие месяцы время от времени происходили дискуссии с Госдепартаментом по поводу Директивы в отношении политики к СССР, но Кларку нравился мой вариант и в конце концов он был принят с некоторыми изменениями. В начале ноября 1982 года Госдепартамент уступил по самому спорному пункту моих тезисов (атаковать «систему»), что давало нам возможность продвигаться вперед в написании того, что стало известно как Директива по национальной безопасности № 75. Этот документ в настоящее время рассекречен и опубликован[48]. Ключевым был второй параграф. Он определял как одну из важнейших задач Соединенных Штатов в их отношениях с СССР:
Несмотря на робкое выражение «в предоставленных нам ограниченных рамках», вставленное по настоянию Госдепартамента, такая формулировка представляла собой большую победу над Госдепартаментом и над общепринятым мышлением советологического сообщества.
Однако Госдепартаменту удалось одержать маленькую победу. В первоначальном варианте, который я представил, содержались два предложения под заголовком «Экономическая политика». В них были следующие рекомендации:
Как Госдепартамент, так и министерства финансов и сельского хозяйства возражали против обоих предложений, а министерство торговли возражало против второго. Почему они возражали, остается тайной для меня до сих пор, так как эти предложения только детализировали принципы, изложенные выше.
Марк Палмер позвонил из Госдепартамента попросить, а точнее «потребовать», чтобы я убрал эти два пункта из окончательного текста, но Кларк передал мне через Пойндекстера распоряжение их оставить. Таким образом, текст, который я представил для обсуждения от имени СНБ, включал оба спорных предложения. Однако, по — ви- димому, незадолго до заседания СНБ в то утро Шульц, которого не было в городе, связался с Рейганом и уговорил его убрать эти два предложения.
Текст Директивы по национальной безопасности № 75 был предметом обсуждения на заседании СНБ, которое Кларк тактично назначил на 16 декабря, то есть за день до окончания моей работы в Совете. Невзирая на возражения Уайнбергера, Рейган настоял на том, чтобы два спорных пункта были изъяты из текста, потому что они просочатся в прессу («Мне придется читать о них в «Вашингтон пост»), что даст русским материал для пропаганды. «Мы знаем, что будем делать, и нам необязательно это описывать», — сказал он. Это объяснение показалось мне странным, потому что весь документ «описывал», что мы будем делать. Я полагаю, что главная причина отказа от этих пунктов была в том, что они напоминали о санкциях по трубопроводу, которые причинили столько неприятностей и которые были отменены только несколькими неделями раньше. Большая часть заседания была посвящена разъяснению и уточнению выражений, касавшихся экономических мер. Рейган принимал активное участие в обсуждении. Он настаивал на своем нежелании, чтобы в документе были формулировки, «исключающие компромисс и тихую дипломатию». В конце концов было решено рассматривать экономические отношения с Москвой по каждому конкретному проекту без формулирования каких — то общих принципов и, конечно же, исключая такие понятия, как «экономическая война».
Когда заседание подходило к концу, Рейган выразил мне благодарность за работу в его администрации и сожаление по поводу моего ухода.
Позже в приватном разговоре Кларк поинтересовался, кто мог бы занять мое место. Я предложил кандидатуру Джека Мэтлока, нашего посла в Чехословакии, потому что на меня произвели благоприятное впечатление его отчеты из Москвы в начале 1981 года, когда он служил там заместителем главы миссии. Сначала Кларк колебался, опасаясь, что как профессиональный дипломат Мэтлок будет зависеть от Госдепартамента, но я постарался убедить его преодолеть эти сомнения, уверяя, что Мэтлок, судя по его отчетам, мыслил не как типичный дипломат. Сам Мэтлок, как выяснилось, предпочитал бы оставаться в Праге, но в конце концов он вернулся в Вашингтон и в июне 1983 года занял мой пост. Он пользовался доверием Шульца и помог направить курс администрации президента в русло менее конфронтационной политики при Горбачеве, когда весной 1987 года он оставил СНБ и занял пост посла Соединенных Штатов в Москве.
Кроме Мэтлока, в качестве источника информации о Советском Союзе и приватного канала связи с советскими лидерами как президент, так и Шульц использовали Сьюзен Масси, протеже Нэнси Рейган и поклонницу старой России. Она уверяла президента, что Россия была готова откликнуться на любые обнадеживающие шаги с его стороны. Я полагаю, что она также подчеркивала тот факт, что русские люди религиозны. Подобные мысли были созвучны сентиментальным свойствам характера Рейгана, хотя и были неочевидными.
Последние месяцы
В октябре 1982 года я получил отпуск для поездки в Европу, чтобы прочитать лекции и принять участие в международных конференциях. Я выступал с лекциями на тему «Советский Союз в кризисе» в Бонне, Кельне и Париже, повсеместно сталкиваясь с непониманием и нескрываемой враждебностью к Рейгану и его внешней политике. Немцы повторяли вслед за Москвой, что единственной альтернативой разрядке была ядерная война. Французы обвиняли нас в лицемерии: они протестовали против продажи русским нашего зерна, в то время как мы пытались не дать возможности европейцам продавать России технику для развития газовой промышленности. Казалось, они были неспособны (а скорее не хотели) понять, что, продавая Москве зерно, мы истощали советские запасы твердой валюты, в то время как они, развивая энергетический экспорт России, увеличивали их[51]. Повсюду я встречал полное непонимание, во — первых, того факта, что экономика Советского Союза находилась в критическом состоянии, а во — вторых, какую роль экономика играет в международной политике. Поскольку аудитория, к которой я обращался, состояла из людей в высшей степени умных и хорошо информированных, я заключил, что их непонимание того, что мы делали, объяснялось отчасти их недовольством гегемонией Америки, а отчасти получением выгоды от торговли с Советским Союзом, в то время как мы несли бремя расходов по сдерживанию коммунизма. По возвращении домой я сообщил некоторым людям, что наши союзники, хотя и состояли в браке с нами, вступили во внебрачные связи с нашим противником.
Единственный имевший смысл совет, который я получил по этому вопросу, дал мне мой старый друг Борис Суварин. В октябре 1981 года, во время моего последнего, как оказалось, визита к нему перед его смертью, он сказал мне: «Помни, Пайпс, они готовы на все, что угодно, но не на войну; они шантажисты». Эти слова глубоко засели в моем сознании.
10 ноября 1982 года пришло известие, что долго ожидавшееся событие наконец произошло: Брежнев умер. На спешно созванном совещании в Овальном кабинете встал вопрос о том, кому следует представлять Соединенные Штаты на его похоронах. Кларк показал президенту подготовленный Шульцем список, в котором президент возглавлял делегацию. Рейган быстро пробежался взглядом по списку и сказал, что такая делегация была бы более уместна на похоронах английской королевы. Он наотрез отказался ехать. Тогда Кларк сказал, что, по мнению Шульца, в случае отказа президента ехать, возглавлять американскую делегацию должен Джордж Буш. Рейган ответил, что это предложение не годится, потому что вице — президент находится в Африке с визитом, который уже откладывался, и если бы он вернулся ранее запланированного срока, это было бы еще хуже, добавив: «Пусть едет Шульц». Я возразил, что это не лучшее решение, потому что наверняка ожидаются главы государств, и поэтому присутствие вице — президента в качестве главы американской делегации было бы предпочтительней. Рейган задумался на мгновение и согласился: «Окей, пусть едет Буш». Было забавно читать на следующий день в газетах утонченные интерпретации этого решения. Но я не нашел ничего забавного, когда узнал, что во время визита в Москву Буш сказал Андропову, что в их «прошлой биографии было что — то общее»[49]. Вероятно, у него создалось впечатление, что КГБ, который возглавлял Андропов, был, как и ЦРУ, просто разведывательной организацией. Это замечание, если оно было серьезным, ужасало, а если было произнесено в шутку, отличалось плохим вкусом.
Хотя президент и не поехал в Москву на похороны Брежнева, он согласился нанести визит в советское посольство, чтобы выразить соболезнования. Меня попросили подготовить для Рейгана несколько слов, которые он мог бы вписать в книгу соболезнований. Это было чрезвычайно трудным предприятием, так как я ни в коей мере не сожалел о смерти Брежнева. Тогда я понял, насколько трудно выразить словами то, что человек не чувствует или то, во что не верит. Это было пыткой для меня. Рейган благоразумно отверг текст и сформулировал что — то сам.
В порядке подготовки его визита в посольство на 16‑й улице я отправился туда с группой специалистов из секретной службы обследовать здание. Вдоль лестницы стояли угрюмые работники посольства. Она вела в комнату, при входе в которую стояли мальчики и девочки в пионерской форме. Добрынин встретил нас на втором этаже и показал книгу для соболезнований. Я кивнул и попытался выйти, но он вставил авторучку в мою руку и попросил расписаться. Я попытался отказаться, но он не отпускал меня. Что я мог поделать? Я начертал совершенно неузнаваемую подпись, чтобы будущий историк не смог обвинить меня в лицемерии.
Когда стало очевидным, что преемником Брежнева станет Андропов, я написал меморандум (17 ноября), в котором набросал то, что может предпринять новый Генеральный секретарь: восстановить чувство сильного руководства; попытаться остановить психологический натиск, предпринятый президентом Рейганом, и его «вмешательство во внутренние дела Советского Союза»; остановить или, по крайней мере, понизить уровень коррупции и потребительства; остановить оборонные программы США; подавить или изолировать советское диссидентское движение.
Меня глубоко тронули те несколько ланчей и обедов в мою честь, которые друзья и сотрудники устроили в последние дни перед моим уходом. Один знакомый сказал, что ему доводилось быть свидетелем ухода знаменитостей с меньшими почестями. 14 декабря на прощальном ланче, данном от его имени, Мак — Фарлейн щедро хвалил меня за мою «скромность» и «усердный труд». Он добавил, что когда речь заходила о советских делах в Овальном кабинете, Рейган часто спрашивал: «А что Дик Пайпс думает об этом?»
Когда конец моей службы приблизился, Кларк предложил назначить меня консультантом СНБ. Он надеялся, что в этом качестве я буду писать и читать лекции в поддержку внешней политики Рейгана. Когда я спросил, смогу ли я свободно выражать свое мнение, он ответил: «Не создавайте нам неприятностей!»
Вероятно, это для меня было очень затруднительно выполнить. Роуланд Эванс и Боб Новак, которые вели еженедельную программу новостей по Си — эн — эн, попросили меня дать интервью. Я дал согласие на интервью, но только после того как официально не буду числиться работающим в правительстве, то есть после 17 декабря. К сожалению, они сказали, что интервью должно быть записано на пленку утром в пятницу 17 декабря, но это не создаст для меня никаких проблем, потому что оно не пойдет в эфир до следующего дня. Я согласился на таких условиях. Первый вопрос, который задал мне Новак, касался советского участия в покушении на жизнь папы римского Иоанна Павла И. Я ответил, что в связи с тем, что почти наверняка в этом деле участвовали болгарские спецслужбы, притом что КГБ их контролирует, логично предположить, что КГБ каким — то образом тоже замешан в этом деле. Тем не менее точных доказательств нет. Принимая во внимание, что человек, который возглавлял КГБ в марте 1981 года, к тому времени стал главой советского государства, это было весьма серьезное обвинение. Но к тому времени, когда интервью пойдет в эфир, я уже не буду на государственной службе.
В тот день после полудня Кларк давал прием по случаю Рождества в Блэр — Хаус, особняке напротив Белого дома. Вдруг как раз посередине хорошего тоста секретарша
Кларка подошла ко мне сказать, что меня срочно вызывают к телефону. Звонили из «Нью — Йорк тайме» с сообщением, что по городу пошел слух, что я обвинил Андропова в том, что он стоял во главе заговора с целью покушения на жизнь папы римского. Я был шокирован этой новостью, потому что мне торжественно обещали, что программу не пустят в эфир до завтрашнего дня. Как оказалось, чтобы поднять интерес к программе, из Си — эн — эн позвонили в «Таймс» и «Вашингтон пост» и сообщили им о сенсационном содержании предстоящей программы. В следующий понедельник, когда я был недосягаем для их дипломатической артиллерии, советский поверенный в делах Бессмертных подал в Госдепартамент официальный протест по поводу «разнузданной клеветнической кампании» против Болгарии и Советского Союза. Иглбергер отверг ноту протеста, сказав, что «за его долгую работу по советским делам он никогда не видел советское коммюнике, которое было бы написано в таком невыдержанном тоне».
Консультантом я работал только два раза, в начале 1983 года, после чего моя связь с администрацией Рейгана и Вашингтоном значительно ослабла.
В конце января 1983 года Дон Грег, советник по безопасности вице — президента Буша, пригласил меня участвовать в брифинге вместе с вице — президентом. Мы встретились днем 27 января. Наша дискуссия касалась не непосредственно России, а планируемого размещения в Европе ракет среднего радиуса дальности в Европе «Першинг‑2». Их запросили наши партнеры по НАТО как противовес ракетам «СС‑20», которые русские устанавливали вот уже несколько лет. Москва развернула в Европе массивную пропагандистскую кампанию с тем, чтобы сорвать этот процесс, используя для этой цели массовые демонстрации протеста, которые ее агенты организовывали и финансировали. Буш как раз собирался ехать в Европу и был донельзя обеспокоен перспективой столкнуться с антиамериканскими выступлениями. Я сделал все, что было в моих силах, чтобы снять опасения, напомнив, что, как бы там ни было, европейцы сами запросили эти ракеты, а толпами манипулировали профессионалы. Не знаю, сумел ли я его убедить, но когда я уходил, он все еще выглядел очень озабоченным.
Второй случай касался встречи с Шульцем. В начале марта 1983 года по рекомендации Шульца Госдепартамент выпустил документ под названием «Американско- советские отношения: какими они должны быть и что нам делать?»[50]. Игнорируя Директиву по национальной безопасности № 75, которой не исполнилось и три месяца, Шульц попросил аудиенцию у президента, чтобы убедить его с помощью нового документа, что пришло время изменить наш курс в отношении Москвы. Совещание было назначено на 10 марта. То ли по просьбе президента, то ли по своей собственной инициативе Кларк отошел от установившейся процедуры и превратил эту встречу в конфронтацию между СНБ и Госдепартаментом. Он пригласил меня принять участие.
В своих мемуарах Шульц дал искаженную картину этого совещания, представив дело так, будто президент согласился с его рекомендациями, но их расстроили Кларк и сотрудники СНБ, чьим «пленником» он якобы оказался[51]. Такая интерпретация серьезно расходится с фактами, что я могу подтвердить своими детальными записями по этому совещанию.
Присутствовали четырнадцать человек[52]. Шульц начал с предупреждения, что то, что он собирался сказать, было весьма деликатным и если произойдет утечка информации, это причинит много вреда. В этот момент Рейган с забавной улыбкой приподнял край скатерти и, обращаясь к воображаемому микрофону, установленному Андроповым, сказал: «Это относится и к тебе, Юрий!» Но госсекретарю не было смешно.
Прежде чем начать свою речь, Шульц бросил взгляд на меня и сказал: «Здесь я знаю всех, кроме вас». Кларк проинформировал, кто я такой, после чего Шульц начал описывать серию инициатив, которые мы могли бы предпринять в отношениях с Москвой, касающихся, например, Афганистана и Польши, а также возобновления переговоров по различным соглашениям, срок которых подходил к концу (транспорт, атомная энергия, рыболовство и т. д.). В какой — то момент он остановился и, уставившись на меня, произнес: «Меня нервирует, что вы делаете записи». Кларк уверил его, что я был надежным сотрудником СНБ два года.
Рейган слушал предложения Шульца с нараставшим нетерпением, зевая, а в какой — то момент почти задремал. Когда Шульц закончил, он высказал свое мнение. «Мне кажется, — сказал Рейган, — что в предыдущие годы разрядки мы всегда предпринимали шаги и в ответ получали по зубам». Наши попытки привлечь русских к сотрудничеству никуда не привели. Мы должны быть осторожны в наших отношениях с ними и не делать никаких открытых призывов. Когда они снимут факторы раздражения в наших отношениях, мы ответим подобающим образом. Другими словами, Рейган говорил, что не надо предпринимать никаких инициатив с нашей стороны, мы должны только отвечать на советские позитивные инициативы.
Затем Кларк повернулся ко мне, спрашивая мое мнение. Обращаясь к Шульцу, который сидел напротив меня, я спросил, предлагал ли он предпринять эти шаги один за другим или все вместе? Шульц уставился прямо мне в глаза, но не ответил. Я повторил вопрос, но ответа не получил. Я полагаю, он был оскорблен тем, что после его речи, адресованной Президенту Соединенных Штатов, ему задавал вопросы простой ученый.
Рейган вступил в разговор еще раз. Если русские разрешат приютившимся в американском посольстве пятидесятникам покинуть страну, мы могли бы согласиться на переговоры по рыбному промыслу. Если они выпустят из тюрьмы Анатолия Щаранского, мы откликнемся и на этот шаг. Если такие жесты доброй воли будут сделаны, мы не будем «каркать», но спокойно ответим взаимностью. В этот момент он высказал довольно новую для него идею, которую, я полагаю, мне удалось внедрить в его сознание: «Я больше не верю в то, что они коммунисты по убеждению. Это просто автократия, заинтересованная в сохранении своих привилегий».
Когда продолжавшееся около часа совещание уже подходило к концу, потерпевший поражение Шульц с явным раздражением пробормотал как бы себе под нос, но так, чтобы другие могли слышать: «Получается, что надо избегать двусторонних переговоров, быть осторожными с Добрыниным, не оставлять в покое вопросы о Кубе, Афганистане и о пятидесятниках. Лично я ничего хорошего в этом не вижу».
В мае 1983 года по просьбе Кейси меня попросили от имени президентского Консультативного совета по иностранной разведке сделать анализ точности политических прогнозов, которые давало ЦРУ на протяжении пя- ти — шести лет. Я выбрал три конкретные темы: Польша, Афганистан и прогнозы о преемнике Брежнева — и с помощью двух ассистентов пропахал огромное количество информации. Выводы, к которым мы пришли год спустя, были не в пользу ЦРУ. Они показывали, что в каждом случае ЦРУ или не сумело предвидеть события, или предвидело их неправильно. Причиной всему было сочетание проецирования своих воззрений на противоположную сторону и принятие желаемого за действительное. На этот раз наши выводы не просочились в прессу.
В 1980‑е годы я также служил в группах консультантов, в том числе в военно — консультативном бюро при Совете национальной разведки (1986–1988), которые готовили рекомендации для ЦРУ по вопросам советской политики, экономики и военного строительства. Мы имели дело с весьма секретными разведданными.
В декабре 1987 года меня пригласили войти в команду «Дол — в президенты» в качестве руководителя группы советников по советским делам. Работа принесла разочарование, потому что, в отличие от Рейгана, Дол не имел четкого представления о том, какой должна быть наша политика по отношению к Советскому Союзу. У него было слишком много советников по внешней политике — ошибка, которая была в его следующей и последней попытке завоевать Белый дом.
Буш систематически убирал из своей команды всех людей Рейгана, за исключением своего друга Джеймса Бейкера. Я проводил брифинг для него в Кемп — Дэвиде перед его встречей с Горбачевым на Мальте в ноябре 1989 года, но вместе с двумя другими специалистами, у которых были более благосклонные, чем у меня, взгляды в отношении намерений Советского Союза. Кроме этого
С избранием Клинтона моя связь с Вашингтоном прекратилась полностью. Пару раз в начале его президентства я получал от его администрации приглашение быть консультантом, но, поняв, что это было сделано «для галочки», отказался.
Размышления о государственной службе
Я покинул Вашингтон с двойственным чувством.
В интеллектуальном плане наиболее полезным для меня этот опыт оказался с точки зрения возможности наблюдать в непосредственной близости, как принимаются политические решения на высшем уровне. Как и большинство историков, я верил в могущественные незримые силы, направляющие государственных деятелей. Как и большинство образованных людей, я полагал, что высокая политика была результатом всестороннего и взвешенного процесса, когда вся поступающая информация передается наверх, где подвергается рассудительному анализу, взвешиваются все «за» и «против», пока не будет найдено решение.
Действительность оказалась совсем иной. Во — первых, потому что личности играют огромную роль в политике — их пристрастия и неприязнь, так же как и опасения, раздражение и надежды. В былое время мне было трудно поверить в утверждение современников, что Николай II отправил в отставку своего главного министра Сергея Витте, потому что не мог выносить его грубые манеры. Мне казалось неубедительным, что по этой причине можно потерять преданного и талантливого государственного деятеля. Но наблюдая за реакцией Рейгана на поведение Хейга, я пришел к выводу, что подобного рода личные чувства могут действительно играть решающую роль в политике. Поведение Хейга, его напористость и высокомерие никак не сочетались с дружелюбным и добродушным характером Рейгана. Таким же образом антипатия и раздражение Рейгана по отношению к французам сыграли большую роль в расширении за пределы США наших санкций на поставку оборудования для Сибирского трубопровода. Эти уроки наложили отпечаток на мое мышление и повлияли на мой подход к историческим исследованиям. С тех пор я с улыбкой наблюдаю, как не имеющие опыта в политике молодые историки отбрасывают подобные соображения, так же, как я мог бы делать это раньше, до работы в Вашингтоне.
Во — вторых, что касается процесса принятия решений, это, конечно, не результат вдумчивого взвешивания информации и всех «за» и «против». Та информация, которую бюрократическая машина изрыгает наверх, слишком объемна, сложна и противоречива, чтобы государственный деятель мог ее усвоить. Поэтому решения обычно принимаются бессистемно, на основе интеллектуальных предпочтений или настроения в данный момент. Это правило относится не только к администрации Рейгана, но ко всем правительствам, которые я изучал, включая правительства в России, как при царях, так и при коммунистах.
Именно по этой причине человек, знакомый с опытом работы правительства, скептически относится к теориям, объясняющим политическое поведение как нечто целенаправленное, рациональное, не говоря уже об объяснениях, сводящих все к заговору. В октябре 1982 года я выступил во Французском институте международных отношений (IFRI) в Париже. После моего выступления возникла дискуссия по поводу эмбарго, которое наложил Рейган на продажу нефтегазового оборудования Советскому Союзу. Один молодой участник утверждал — тоном, не терпящим возражений, — что истинной причиной этих санкций было «разрушение европейской промышленности». Я посмотрел на него как на сумасшедшего. Я ответил, что не только ничего подобного не намеревалась сделать страна, потратившая десятки миллиардов долларов на восстановление европейской промышленности после Второй мировой войны, но, даже если бы кто — то и задумал такой странный план, не было механизма, чтобы его осуществить. Возможно ли представить себе совещание Совета по национальной безопасности, посвященное «разрушению европейской промышленности»? Заседания СНБ обычно проходили, чтобы обсудить срочные текущие вопросы, редко — стратегию на длительный период и никогда для обсуждения философских проблем. Но в это большинство людей верят с трудом. Они отдают предпочтение всеобъемлющим историческим объяснениям, если они образованны, и конспиративным — если необразованны.
Судя по записям в дневнике, который я вел в течение двух лет работы в Вашингтоне, девять десятых рабочего времени правительства тратятся впустую, придавая ему сходство с буксующими колесами. Порой, однако, в критические моменты выпадает возможность действовать, и то, что человек тогда сделает, может сыграть большую роль. Такие моменты восхитительны. И, конечно же, я испытывал удовлетворение от осознания того, что внес некоторый вклад во внешнюю политику, которая помогла развалить Советский Союз, представлявший собой самую опасную и бесчеловечную силу во второй половине XX века. Я считаю, что Советский Союз развалился главным образом по внутренним причинам, то есть из — за неспособности коммунистов возвести прочное основание для режима, который нарушал все известные нам принципы природы человека и общественных отношений. Однако решимость Соединенных Штатов расстроить амбиции внешней политики Советского Союза сыграла большую роль в этом процессе. И здесь два президента внесли особый вклад: Трумэн в начале «холодной войны» и Рейган в ее конце. Идеологическое наступление Рейгана и его наращивание военной мощи напугало русских, они потеряли приобретенную в шестидесятые и семидесятые годы уверенность, что связали руки Соединенным Штатам. Такая потеря уверенности в себе стала главной причиной ошибок, которые они совершили в конце 1980‑х.
Лично я понял, что не приспособлен для работы в больших организациях. Мое чувство разочарования, мои многочисленные (хотя и неосуществленные) решения уйти в отставку объясняются главным образом тем, что, начиная с пятнадцатилетнего возраста, я привык изо дня в день к интенсивному интеллектуальному труду. Когда я берусь за перо или высказываюсь, то выражаю собственные мысли и чувства и свободен это делать в любое время. Я сам себе суверен. Мои подданные — это сотни тысяч слов в английском языке, которыми я могу командовать, как мне вздумается. Я всматриваюсь в них, и, если они меня не устраивают, я могу их выстроить в ином порядке. Но в правительстве, так же как и в любой другой большой организации, человек находится в положении адресата команд и начинает действовать только тогда, когда его начальники бросают работу к его ногам. Меня это чрезвычайно расстраивало, потому что зачастую мне умышленно не поручали какое — либо дело чиновники, которым не нравился я или мои идеи. И, конечно, все, что человек пишет или говорит, должно быть скоординировано или «пропущено» через начальство. Даже публичные выступления президента подвергаются тонкой цензуре.
Когда я впервые прибыл в Вашингтон, некоторые старожилы предсказывали, что я там останусь навсегда.
Однако у меня не было сомнений, что через два
Я стремился к свободе, а не к власти. И в первый день после окончания работы в правительстве я с восторгом записал в своем дневнике:
Глава четвертая. Снова в Гарварде
Просто выжить недостаточно
Когда я вернулся в Гарвард в феврале 1983 года, меня встретили как знаменитость. Мои курсы были переполнены. В 1987 году курс по русской революции, который я читал первый раз весной 1976 года, был среди десяти курсов в университете с самым большим числом записавшихся студентов. У меня постоянно брали интервью корреспонденты газет и телевизионных компаний, как национальных, так и иностранных. Я часто ездил по всей стране на конференции и в университеты с лекциями о современном положении. Мое расписание на этот год и несколько следующих лет было заполнено подобного рода событиями. Нередко бывало, что я улетал в Европу в среду вечером и возвращался в воскресенье днем, посвящая преподаванию первые три дня недели.
Листая дневники за эти годы, я поражаюсь, откуда у меня бралась на все это энергия, и огорчаюсь, что большая часть этих конференций, интервью и так далее оставила такой незначительный след в моей памяти. Были ли все они бесполезной тратой времени? Вероятно, нет. Обсуждения внутреннего положения в Советском Союзе, наших отношений с этой страной или ядерной политики редко меняли мое или чье — либо мнение. Но они приводили к определенному консенсусу, когда мы соглашались принять наши разногласия и таким образом сужали тематику спо
ра и делали его более острым. В противоположность этому, в такой стране, как Советский Союз, где подобные дискуссии не могли происходить и где люди не соглашались даже там, где можно было найти согласие, каждый формировал свое собственное мнение по каждому вопросу, результатом чего было столько же мнений, сколько и людей. Когда свобода была наконец восстановлена, русские не могли найти общего языка, столь необходимого для функционирования эффективной демократии.
Общественная деятельность несколько ослабила мою связь с факультетом истории. На собраниях преподавателей факультета обсуждались в основном проблемы отдельных студентов, младшего преподавательского состава и особенно замещения вакантных мест. Конечно, это были важные вопросы, но по сравнению с теми, которыми я занимался в Вашингтоне, они казались малозначимыми, и я не мог относиться к ним с такой же серьезностью, как прежде. Поэтому центр тяжести моей профессиональной деятельности все более и более перемещался за пределы университета.
Когда я готовился к отъезду из Вашингтона, Бил Сафаир, обозреватель «Нью — Йорк тайме» советовал мне написать книгу, очевидно, имея в виду отчет о тех двух годах, что я провел в Белом доме, и рекомендовал связаться с его литературным агентом Мортоном Дженклоу. Джен- клоу обычно занимался бестселлерами, за которые платили огромные авансы, но в качестве одолжения Сафаиру он согласился представлять меня. Впервые я прибегнул к услугам литературного агента. Дженклоу продал права на мою книгу издательству «Саймон и Шустер», редактор которого Эрвин Гликес дал мне совет, кончавшийся следующим наставлением: «Помните, побольше пикантных подробностей!»
Однако я отдавал себе отчет в том, что, не нарушив оказанного мне доверия, не мог написать такого рода книгу, которую в среде издателей называют «разоблачающий поцелуй», то есть откровенно описывающую все, что я видел и испытал. Вместо этого я решил написать серьезную книгу о Советском Союзе и перспективах наших отношений с ним, опираясь на информацию, которую я приобрел в Вашингтоне, но без ссылок на секретные материалы. Отбросив несколько вариантов названия книги, я остановился на «Просто выжить недостаточно». Этим названием я хотел выразить мысль, что просто избежать ядерного холокоста не являлось самоцелью нашей внешней политики[53].
Книга была написана быстро, потому что я точно знал, что хотел сказать, и у меня было много материала. Писать я начал в июне 1983 года и в феврале 1984‑го отослал рукопись издателю. Книга вышла в октябре 1984 года. Отрывок из нее появился в осеннем номере журнала
Эпиграфом для книги я выбрал слова римского историка Тита Ливия:
Во вступлении к книге я объяснял причину, по которой решился добавить еще один том к огромной литературе по советско — американским отношениям. Дело в том, что эта литература страдала от одного существенного недостатка: наши отношения рассматривались «почти без исключения как проблемы, касающиеся Соединенных Штатов, которые обсуждались и решались американцами. Советский режим с его интересами, идеологией и политической стратегией в этом контексте присутствовал лишь косвенно». Другими словами, поразительной чертой советологической литературы было то, что она постоянно обсуждала, что мы должны делать и почти никогда то, что нам следует требовать от русских, кроме, конечно, утверждения, что они нам не доставляют никаких неприятностей. Такой подход казался мне ограниченным и самоуверенным. Более того, продолжал я, даже в обширной литературе о самом Советском Союзе «связь между его внутренним устройством и поведением на международной арене редко обсуждается». Это было ошибкой, потому что внешняя политика любой страны есть функция ее внутренней политики: «То, как правительство относится к своим гражданам, с очевидностью оказывает значительное влияние на его отношение к другим странам. Политический режим, который не уважает юридические нормы в пределах своих границ, вряд ли станет уважать эти нормы за границей. Если он ведет войну против своего народа, то вряд ли можно ожидать, что он будет жить в мире с остальным миром».
Исходя их этих рассуждений, я отвел много места внутреннему функционированию коммунистических режимов и его влиянию на их внешнюю политику. Затем я перешел к рассмотрению экономических и политических кризисов в коммунистических странах, которые ставили преграду их замыслам и несли угрозу власти. Несмотря на впечатление прочности и устойчивости, писал я, СССР находится в «революционной ситуации», выход из которой состоит только в глубинных реформах: «…возникает растущий разрыв между глобальными амбициями коммунистической элиты и средствами для их реализации… этой элите становится все труднее осуществлять свои глобальные амбиции и поддерживать сталинскую систему без изменений. Если советскому режиму не грозит скорый развал, то он не может и бесконечно «тянуть лямку» и ему вскоре придется выбирать между уменьшением своих претензий на мировое господство и трансформацией своего политического устройства. Возможно, ему придется сделать и то и другое».
«Вскоре», как оказалось, определялось шестью месяцами, когда Горбачев занял пост главы советского правительства и начал свою перестройку. Суть же моей рекомендации состояла в том, чтобы позволить Советскому Союзу самому «разрушить себя»: «Если советский режим желает осуществить свои глобальные замыслы, он будет вынужден двигаться в направлении создания экономических и общественных институтов, которые в итоге и разрушат его».
События сложились таким образом, что я не предвидел «скорого развала» советского режима, который произошел через семь лет после того, как мои слова появились в печати. Но и Горбачев не ожидал такого поворота событий. Придя к власти, он и его соратники, осознавая, в каком кризисе находился коммунистический лагерь, принялись реформировать систему путем привнесения в нее большей законности, расширения частной инициативы и децентрализации управления. «Главная задача, стоящая перед советскими лидерами, — писал я в своей книге, — состоит в том, чтобы направить творческие силы страны на благо общества, преодолеть разрыв между интересами всего общества и интересами личного плана, которые в настоящее время являются основной заботой подавляющего большинства граждан в коммунистических странах, включая их лидеров». Именно на это была нацелена перестройка, но ей не удалось это осуществить.
Почему перестройка провалилась? Я полагаю, потому что ее лидеры стали жертвой своей собственной пропаганды (а также советов заморских советологов) и представляли советский режим намного более прочным и популярным, чем он был на самом деле. Когда начатые Горбачевым реформы натолкнулись на сопротивление коммунистического аппарата, он попытался преодолеть это сопротивление, обращаясь к гражданам и вовлекая их в политический процесс, уверенный в том, что простые люди поддержат программу внутрисистемных реформ. Это оказалось фатальной ошибкой, потому что народ, который заставляли молчать семьдесят лет, воспринял вновь обретенную свободу слова и некоторые политические права не как возможность укрепить коммунистическую систему, а чтобы оторваться от нее. Таким образом, вместо того чтобы следовать китайскому примеру и твердо удерживать политическую власть в руках, проводя экономические реформы, Горбачев ослабил бразды коммунистического правления, и повозка вскоре стала неуправляемой. Никто не мог предвидеть такого хода событий, хотя бы потому, что это был результат решений, принятых кучкой людей, без участия народа[54].
Рецензенты книги «Просто выжить недостаточно» интерпретировали мои взгляды каждый по — своему. Но меня поразило, что Гельмут Зонненфельдт, когда — то служивший экспертом по советским делам у Киссинджера, написал в конце своей рецензии, что я «приблизился к тому, чтобы пообещать мир после трансформации советской системы. В этом вопросе, пишет автор [то есть Пайпс], он и не ястреб, и не голубь, а просто
История русской революции
Не отдавая себе в этом отчет, я поступил так же, как британский писатель Энтони Троллоп, хотя узнал о его литературных привычках много лет спустя: закончив одну книгу, я сразу же принялся за другую. Это объяснялось не желанием видеть свое имя в печати, а установившимся в ту пору, когда мне не было еще двадцати, укладом жизни, смысл которого заключался в исследованиях и писательском творчестве. Как спортсмен, которому необходимо постоянно тренировать свои мышцы, я испытываю потребность тренировать свое мышление, особенно в первой половине дня, когда чувствую прилив энергии. В 1973 году, находясь в Лондоне в академическом отпуске и закончив книгу «Россия при старом режиме», я решил сделать паузу в писательском труде. В конце концов, рассуждал я, у меня достаточно книг и статей, чтобы позволить себе несколько месяцев отдыха. Результат был мучительным. Я вставал утром с перспективой унылого дня. По нескольку раз до ланча я выбегал купить английские и иностранные газеты и прочитывал их от корки до корки. Я слушал новости по радио и телевидению. Такое вынужденное безделье оказалось не только источником стресса, но и лишало меня удовольствия наслаждаться Лондоном во второй половине дня и по вечерам, потому что, не сделав ничего полезного за день, я не мог расслабиться. Через неделю или две я сдался и начал работу над следующей книгой. Это был второй том биографии Струве.
На этот раз, закончив «Просто выжить недостаточно», я занялся русской революцией. Этот проект оказался моим самым значительным предприятием, которому я посвятил с перерывами больше десяти лет. Мой замысел был в том, чтобы написать продолжение книги «Россия при старом режиме» и поначалу я намеревался охватить полвека — с 1878‑го по 1928 год. Я помню, что Исайя Берлин рекомендовал мне написать такую книгу, возможно потому, что хотел расстроить планы Е. Г. Карра, с которым долго спорил о проблеме исторической «неизбежности» и которого лично презирал.
В то время единственной историей русской революции, оправдывавшей такое название, была книга, опубликованная в 1935 году Уильямом Генри Чемберленом, московским корреспондентом газеты «Крисчиан сайенс монитор». Его двухтомной работе не хватало ясной концепции, но она была непредвзятой и основана на серьезном исследовании доступных в то время источников. Нельзя сказать то же самое о книге Карра «История Советского Союза», первые три тома которой, касавшиеся революции, были опубликованы в начале 1950‑х. Карр вообще избегал описательной истории и жизнеописания исторических личностей, а предпочитал сухой каталог событий, которые сводились у него главным образом к принятию законодательных актов. Достаточно сказать, что он не нашел места хотя бы раз упомянуть царя Николая II, правившего во время, когда разразилась революция! Его «выдающийся труд» в конце концов расплылся на четырнадцать томов и был справочником, а не историей. Кроме того, его работа страдала явной антидемократической предвзятостью и детерминизмом, основанным на убеждении, что случившееся, просто в силу самого факта, является неизбежным и поэтому не может быть предметом моральной оценки. Такие воззрения привели его в 1930‑е годы к тому, что он в лондонской «Таймс» призывал к умиротворению нацистской Германии.
Таким образом, имело смысл иначе исследовать это значительное событие, и, даже не закончив второй том биографии Струве (1979), я занялся изучением революции. В 1975–1976 академическом году я в первый раз прочел курс лекций по этому предмету. Как заметил один из моих студентов, он оказался несколько схематичным. Затем этот курс подвергся многим дополнениям и исправлениям, пока наконец не оформился весной 1984 года в основной курс. Курс привлекал большое количество студентов, и я читал его каждый второй год вплоть до моего выхода на пенсию.
Русская революция была определяющим событием для моего поколения. Бытовало мнение, что Первая мировая война имела решающее влияние на XX век и без нее, скорее всего, не было бы и русской революции, а если бы она и случилась, то приняла бы другое направление. Но я нахожу более убедительным предположение, что, если бы большевики не захватили власть в 1917 году, мир после Первой мировой войны рано или поздно вернулся бы к какому — то нормальному состоянию. Маловероятно, что нацисты пришли бы к власти в Германии, если бы у Гитлера не было коммунистического прототипа, который, с одной стороны, служил вдохновляющим примером, а с другой — пугалом, страх перед которым заставил немецкий народ предоставить Гитлеру неограниченные полномочия. Это Москва в критический момент оказала ему услугу, поддержав в продвижении к власти на выборах в рейхстаг в 1932 году. А без нацизма и без согласия Москвы на захват Польши не было бы и Второй мировой войны. Что же касается мира после Второй мировой войны, то здесь доминировала «холодная война» — порождение Октября 1917 года. По всем этим причинам история русской революции — ее истоки, развитие и последствия — имеет исключительное значение для понимания нашей эпохи. Также и по этой причине почти вся моя научная работа, если вдуматься, прямо или косвенно связана с этим центральным событием.
Существует мнение, что историк адекватно относится к предмету своего исследования, если испытывает к нему симпатию. Это утверждение представляется мне несостоятельным, потому что оно означает, что невозможно писать о предметах, вызывающих всеобщую неприязнь. Если рассуждать таким образом, то только нацист может написать приемлемую биографию Гитлера. На самом деле историк вполне может черпать вдохновение во враждебности. Например, Литтон Стрэчи, вероятно имея в виду свое собственное исследование викторианской эпохи, как — то заметил, что точка зрения «ни в коей мере не зависит от симпатии. Можно утверждать почти обратное. По крайней мере, любопытно наблюдать, как много историков были враждебны своим объектам исследования», например Гиббон и Мишле[4].
История Чемберлена и ряд других существовавших в то время трудов (я не беру в расчет опубликованные в СССР, потому что они представляли собой не научные исследования, а пропаганду) сводили революцию к борьбе за власть в России, сосредотачиваясь на политических, военных и, в меньшей степени, на социальных событиях. Но большевистская революция должна была быть тотальной, переделать все полностью, включая человека как такового, по выражению Троцкого, — «перевернуть мир».
Это дерзкое намерение людей, которые сделали русскую революцию, не принималось во внимание ни в одном из доступных мне исследований.
Проблема усугублялась еще и тем, что среди молодого поколения английских и американских историков в конце 1960‑х годов появилось так называемое ревизионистское направление. Оно имело несколько источников, одним из которых была сформировавшаяся вокруг журнала «Анналы» французская школа, которая отвергала политическую историю в пользу изучения культуры, как высокой, так и простонародной, а также изучения
Методологически главным источником ревизионистской школы были Маркс и Энгельс, утверждавшие, что экономика и вытекающие из нее классовые отношения являлись решающими силами в истории, а все остальное, включая политику и культуру, относилось к «надстройке». Как гласит Коммунистический манифест: «Вся история до сих пор была историей классовой борьбы». Это утверждение настолько же неверно, как если бы кто — то заявлял, что вся история сводится к истории политического и идеологического соперничества. На самом деле, каждому, кто углубится в изучение прошлого, сразу становится ясно, что историю формируют множество факторов, включая случайности и роль личности, каждый из которых может играть решающую роль в определенном месте и в определенное время, но никогда не будет универсальным. Главным результатом марксистского подхода является игнорирование политики и культуры вообще, или, по крайней мере, сведение их роли к второстепенной[55]. Историю надо писать «снизу». Интересно, как приверженцы данной школы объяснят самые разрушительные события XX века — две мировые войны. Неужели они могут серьезно утверждать, что массы требовали начала военных действий, в которых они будут гибнуть десятками миллионов? Или что их повседневные привычки имели большее значение для их жизни, чем решения, принимаемые от их имени горсткой государственных деятелей и генералов? И как они объяснят, что распад Советского Союза произошел без социального насилия? Даже такой авторитет по данному вопросу, как Горбачев, утверждал публично, что при советском режиме перемены могли произойти «только сверху»[5].
Таким образом, мой спор с ревизионистами шел не просто о движущих силах в исторических событиях, но был направлен против утверждения, что эти события всегда и везде определяются одними и теми же силами. Я верю в то, что история — совокупность историй жизни многих людей — не имеет большего смысла, чем жизнь отдельного индивида. И даже если это не так, наше присутствие в потоке жизни не позволяет нам постичь его смысл. Не существует Истории с большой буквы, а есть истории во множественном числе и только. Происходят события, и мы можем понять лишь их непосредственные причины и значение. Но, увы, не можем соединить это знание с какой — то более широкой всеобъемлющей философией. Я нахожу, что вся гегелевская философия истории вместе с ее разновидностями столь же абсурдна, сколь и претенциозна.
Моя историческая методология намеренно эклектична. То есть я полагаю, что различные события происходят под воздействием различных сил: иногда это случайность, иногда решение конкретного человека имеет решающее значение, в других случаях это экономические факторы или идеология. Мастерство историка заключается в том, чтобы решить на каждом этапе своего повествования, какой из этих факторов имеет решающее значение. Он прибегает к различным методам, так же как хирург использует различные инструменты. Ни одна из причин не может объяснить всё. Верить в противоположное означает принять всеобщую схему человеческой истории, для которой я не вижу основания. В моих исторических трудах для меня самым интересным всегда было определить образ мышления главных действующих лиц, а затем показать, как оно повлияло на их поведение.
Я отношусь к источникам непредвзято и полагаюсь на то, что они укажут мне путь. В процессе исследования в голове возникает план, который постепенно наполняется содержанием. Этот процесс, как и художественное творчество, тоже приносит много удовлетворения. Он требует огромного терпения. Различие между истинным научным трудом и его популярной имитацией заключается в способности историка рассматривать предмет исследования со всех сторон, что требует времени. Я испытываю симпатию к наблюдению по этому поводу флорентийского историка XVI столетия Франческо Гвиччардини, который писал: «Когда — то я был того мнения, что то, что мне не представилось внезапно, не явится мне и позже, при размышлении; на деле у себя и у других я увидел противоположное: чем больше и глубже думаешь о вещах, тем лучше их понимаешь и делаешь»[6].
Однако, сколь бы ни верно было это утверждение, есть предел времени для размышления: альтернатива чревата творческим бесплодием. Обычно я продолжаю исследование, пока не обнаружу, что источники начинают повторяться и никаких новых данных, которые могли бы существенно изменить сложившуюся в моем сознании картину, не поступает. В этот момент я останавливаюсь.
Обычно я получаю похвалы за стиль изложения, хотя некоторые читатели находят его простым, так как я стремлюсь к ясности и лаконичности[56]. Я не использую сложный, «изысканный» стиль, потому что он показывает, что писатель более заинтересован в демонстрации своего красноречия, чем в том, чтобы передать сущность. Поэтому мне не нравятся писавшие в начале XX века знаменитые авторы, такие как Марсель Пруст, Генри Джеймс и Уолтер Патер. Я стремлюсь к максимальной экономии слов. Литтон Стрэчи дал определение такому стилю, как «классический»: «Цель всякого искусства состоит в том, чтобы пробуждать мысли. Писатель — романтик достигает этого с помощью множества различных стимулов, вызывая картину за картиной, воспоминание за воспоминанием, пока сознание читателя ими не наполнится и им не овладеет яркий и осязаемый образ. Классик, наоборот, работает, полагаясь на метод изящной композиции и, опуская все несущественное, рассчитывает строго выверенным изложением добиться необходимого эффекта»[7].
Ясность и лаконичность, которых мне удается достичь, объясняются двумя факторами. Во — первых, я знаю, что хочу сказать, или, по крайней мере, не пытаюсь писать, пока не достиг точного понимания того, что хочу сказать. Во — вторых, я редактирую текст до тех пор, пока не достигаю желаемой ясности изложения. С каждым прочтением, я все больше отдаляю себя от содержания и приближаюсь к восприятию предполагаемого читателя.
Вообще я предпочитаю описательную историю, так как очевидно, что события происходят во временных рамках и хронология составляет каркас причинной обусловленности. Но мне нравится сочетать повествование с комплексным исследованием, чтобы создать фон, на котором разворачиваются события.
Я исхожу из того, что, если что — либо показалось интересным мне, это произведет впечатление и на читателя. Чтобы объяснить мою мысль, лучше всего процитировать Томаса Карлейля, который в одном из писем так описывал свой метод:
«Вы спрашиваете меня, как я пишу свои Заметки… Я с радостью рассказал бы вам о всех своих методах, если бы они у меня были; на самом деле их у меня просто нет. Я отдаю своему делу весь свой ум, терпение, усердие и другие таланты и добродетели, которыми обладаю… В действительности оказывается справедливым только то, что
До возникновения школы ревизионистов научная литература о русской революции подчеркивала сочетание политических и социальных факторов. Традиционные историки знали о заботах крестьян и рабочих, но фокусировали свое внимание на политиках, как тех, что были у власти, так и тех, кто был в оппозиции. Они считали Октябрь 1917 года не народным восстанием, а государственным переворотом, совершенным кучкой заговорщиков, использовавших анархию, которая последовала за падением царизма. Они воспринимали падение царизма как нечто, чего можно было избежать и что было вызвано участием России в Первой мировой войне и политической несостоятельностью царского режима, а именно его плохим руководством военными действиями. Последовавшую за этим анархию они относили на счет ошибок преемника царизма — Временного правительства. Они считали, что ленинский и сталинский режимы строили свою власть главным образом на терроре.
Ревизионисты бросили вызов такой интерпретации по всем пунктам. Падение царизма, с их точки зрения, было неизбежным независимо от того, вступила бы Россия в Первую мировую войну или нет. Причиной же были нарастающие нищета и страдания «масс». Захват власти большевиками также был предопределен, а сами они не только не были меньшинством и заговорщиками в 1917 году, но олицетворяли волю народа, который оказывал на них давление, побуждая взять власть и сформировать правительство советов. Если демократические намерения большевиков не воплотились и большевистский режим вскоре превратился в диктатуру, виновны в этом были русская «буржуазия» и ее западные союзники, которые отказались признать новую реальность и сопротивлялись коммунистическому режиму силой оружия. Сталинизм они объясняли как пример сотрудничества власти и населения, которое по какой — то причине поддерживало свое угнетенное положение. Чтобы понять, что произошло и почему, ученый должен был обращать внимание на социальные силы, особенно на рабочий класс, который якобы и был движущей силой современной истории. Вся эта схема в общем и целом соответствовала советской и постсталинской историографии, хотя и без обязательных сносок на труды Маркса, Энгельса, Ленина и кого — либо еще, кто находился у власти в СССР во время написания работы.