Исай Давыдов
ОПАСНАЯ ЖЕНЩИНА
В эту сибирскую область приехал я весной 1952 года. Громадная область! С юга не север столько же километров, сколько от области до Москвы. Может, даже и больше…
Тихий это был тогда край. Звонкие пятилетки либо не доходили до него, либо перепрыгивали через него на восток. На тысячеверстных пространствах области не было ни одной крупной стройки.
Работал я там в только что созданном книжном издательстве. Честно говоря, поначалу издавать было нечего. Всех сил местных писателей хватило за год на один сборник рассказов и две книжки очерков.
— Что уж тут — талантов, что ли, нет? — допытывался я у директора — невысокого, плотного, курносого и голубоглазого. Он хмурился, дымил папиросой, долго отмалчивался.
Но однажды разговорился.
— Как это нет талантов? Не встречал я на нашей земле места, где не было бы талантов!
— Куда же они попрятались?
— Рядом с вами ходят! В одной очереди в магазине за маслом стоите… — Он помрачнел, отвернулся, к окну. — Только печатать их нельзя.
— Почему?!
— Потому что ссыльные… Или их родственники.
— Ссыльные? — удивленно переспросил я.
Понятие это в ту пору все еще было для меня чем-то историко-революционным. Ссыльные были при царе…
— А что вы удивляетесь? — Директор усмехнулся. — У нас места дикие… Вон у меня в столе лежат и рассказы, и стихи, и пьесы. Преотличные! И не знаю, чем мотивировать отказ авторам. Почитайте — увидите… Тут и сын известного некогда писателя…
Он раскрыл тумбу стола и начал вытаскивать наверх папки. На одной из них задержался.
— Вот, кстати, этот сын писателя Яна Ларри. Помните такого?
— Нет, — признался я.
— Неужто не читали в детстве «Приключения Карика и Вали»?
— Читал. В начальной школе. Автора не запомнил.
— Это книга Яна Ларри. Ленинградского писателя. А тут — превосходные рассказы его сына. — Директор потряс папкой. — Может, попробуете мотивировать отказ автору?
— А зачем? Сталин же сказал: сын за отца не отвечает.
— Это если с ним не живет! — жестко уточнил директор. — А при ссыльном отце — и сын по сути ссыльный. Оба они тут — в дачном поселке Свинзили. И кто на самом деле писал, — мы с вами не видели… Дело семейное… Как же это печатать? Нас тогда обоих… — И он выразительно перекрестил растопыренные пальцы.
Как-то областная газета поместила отповедь московскому стихотворцу. Он настойчиво слал в редакцию стихи, а они не нравились, и он возмущался, жаловался «наверх» и даже прислал специально по этому поводу написанные строчки:
— Странные какие-то строчки, — сказал я директору, отложив газету. — Знаменитый вроде поэт… Что-то тут не так!..
— Они их отредактировали, эти строчки? — директор улыбнулся. — Я это письмо в натуре читал. Давно — еще когда работал инструкторам в обкоме. Чего это они вдруг вспомнили?.. Там было так…
Он стряхнул пепел с папиросы и продекламировал::
— Теперь сходятся, — согласился я. — А кто это — Караханова?
— Была в редакции такая дама. — Директор улыбнулся — грустно и как-то вспоминающе. — Она заведовала отделом культуры и заворачивала ему стихи. А на язык она остра! Вот поэт и обиделся… Знал бы ее — может, не написал бы этих строк.
— А где она сейчас?
— В лекционном бюро работает…
— Почему же искалечили эти строчки?
Директор вдруг замкнулся, сухо ответил:
— Ну, нет человека в газете… Зачем упоминать?
Осенью уехал на запад редактор областной газеты. Ему дали газету в центре России, и он уезжал довольный и, прощаясь, приглашал всех заглядывать к нему туда — в большой и теплый город.
В редакторский кабинет переселился бывший заместитель редактора — человек высокий, на вид могучий и суровый, а на самом деле очень больной и застенчивый.
По воскресеньям я часто встречал его в центральном книжном магазине. Редактор терпеливо рылся в букинистическом развале, близоруко поднося книжки к самым глазам. Был он ленинградец, эвакуированный в здешние края в самом начале войны и застрявший тут на всю жизнь. Из-за больных легких врачи не рекомендовали ему менять здешний сухой воздух на влажный ленинградский. Там, на его родине, его ждала бы быстрая смерть.
Он не мог кричать на нерадивых литсотрудников, как кричал его предшественник. Он задыхался и говорил тихо, и оттого не все и не сразу поняли, что говорит он очень дельные, умные и нужные вещи.
Постепенно его авторитет стали признавать. И только двое совсем молодых журналистов, недавно закончивших журфак, считали его трусом, потому что он забраковал у них острые критические статьи.
Ребята эти были смелыми и громко, не боясь последствий, называли его трусом во всех отделах редакции. А поскольку книжное издательство находилось в этом же здании, ребята как-то зашли к нам и тоже назвали редактора трусом.
Наш директор возмущенно, оборвал их:
— Вы же не знаете его! Вы здесь без году неделя. Почему так говорите?
— Мы видим! — ответил один из них.
— Ничего вы не видите? — резко сказал директор. — Вам надо пуд местной соли съесть, пока начнете что-то видеть и понимать!
Он поднялся и вышел из комнаты, захватив с собой папиросы. У него еще не было своего кабинета. Мы работали все вместе — директор, редакторы, техред, корректорша. И когда он бывал чем-то расстроен — уходил курить в скверик возле редакции. Больше ему негде было уединиться.
— Подхалим, да? — спросили у меня молодые журналисты, когда он вышел.
— Не замечал. — Я отрицательно помотал головой. — Этого за ним не замечал.
Вернулся директор, когда их уже не было, и, видимо, все еще не успокоившись, произнес:
— Что они понимают?.. Трус… А он Караханову печатает… Тот-то, до него, боялся…
— Что-то не видел в газете подписи Карахановой, — отреагировал я.
— Ну, видели Осипову… Не может же он печатать ее еще и без псевдонима…
Действительно, появились в газете материалы Осиновой — глубокие, остроумные, с еле уловимой грустинкой. Еще и гадал я: кто же такая Осипова? Вроде новые сотрудники не появлялись…
— А почему Караханову нельзя печатать? — поинтересовался я.
Директор снова замкнулся и тихо ответил:
— Когда-нибудь узнаете. Не спешите!
Потом закурил (у нас это было свободно — как и по всем редакциям в те годы) и совсем другим тоном спросил:
— Вы вёрстку Михайловой кончили?
Я понял, что расспрашивать о Карахановой бесполезно.
После этого разговора захотелось хотя бы увидеть ее. Помог случай — заместитель директора лекционного бюро принес нам брошюру о хорошем сельском лектории. И вот с замечаниями по этой рукописи отправился я в лекционное бюро.
— Вы лучше вызовите автора к себе, — посоветовал мой директор. — Что вы, к каждому автору будете бегать?
— К каждому не буду, — ответил я. — А тут нетрудно и дойти.
Шеф мой только плечами пожал. Он так и не понял, зачем иду я в лекционное бюро.
А в незнакомой организации я растерялся. Там сидели сразу три женщины. Одна — ее стол стоял напротив входа — была очень красивой. Изящная, темноволосая, лет тридцати, она была одета совсем не по-рабочему — черное платье, пестрая цыганская накидка, длинные серебристые бусы, замысловатые серьги с подвесками. У нее были очень ярко накрашенные губы и прямой, снисходительный взгляд. Взгляд женщины, понимающей свою красоту.
Сбоку, возле дверей, сидела белокурая румяная девушка. Она показалась мне очень симпатичной, но на фоне черноволосой красавицы выглядела бледной и невзрачной.
В углу куталась в пуховый платок еще одна женщина — маленькая, худенькая и большеглазая. Она молча взглянула на меня, потом опустила свои большие глаза к бумагам и больше не поднимала их. Сколько ей лет, даже примерно, я не понял.
Почему-то подумалось, что яркая красавица — это и есть та самая Караханова. Очень подходящий образ для загадочной женщины… И, пока разговаривал с заместителем директора, украдкой разглядывал ее.
«Что с нею случилось? — гадал я. — Ссыльная?.. Не должно быть? Работала в газете — а ссыльных туда не берут…»
Кто-то вошел в лекционное бюро и громко произнес:
— Любовь Осиповна! Вас просил зайти Худолеев.
«Любовь Осиповна! — отметил я. — А псевдоним — «Л. Осипова». Это должна быть Караханова!»
Но поднялась не черноволосая красавица. Встала та маленькая большеглазая женщина, что куталась в платок в углу.
Она вышла из комнаты так быстро, что я и не успел толком разглядеть ее. Лишь и запомнилось — маленькая да большеглазая.
Снова увидел я ее через несколько дней в рыбном магазине. Она стояла в очереди у кассы вместе с высокой худой девочкой лет тринадцати, тоже большеглазой. Девочка была повыше Карахановой.
Они получили чек, Караханова торопливо просеменила к очереди возле прилавка и отдала чек стоявшему там мужчине — красивому, седому, в сдвинутой на затылок кепке.
— Возьмешь два кило карасей, — сказала она. — И балычка я тут полкило отбила. А мы с Лялькой — в мясной… Потом зайдешь за нами, хорошо?
Седой мужчина кивнул и проводил взглядом Караханову и худенькую девочку, которые вышли на улицу. А потом он сложил в сетку мороженых карасей, завернутый в синюю бумагу балык и тоже направился к дверям.
Все это было очень буднично, обыкновенно, по-семейному. И казалось невероятным, что эта маленькая, озабоченная, укутанная в платок женщина окружена какой-то тайной и представляется опасной даже таким могучих людей, как редакторы областных газет.
Журналистская судьба переменчива — через год уехал я в другую область, так и не узнав ничего об этой женщине. Никто сам не рассказывал. Не допытываться же…
А в пятьдесят шестом, через несколько месяцев после двадцатого съезда, вернули меня в тот же сибирский город, на старое мое место книжного редактора. Вернули твердым обещанием квартиры… И в первые же дни увидел я в редакции областной газеты Караханову… Она снова работала в отделе культуры и быта, и печатала свои статьи теперь без псевдонима, и все так же куталась в пуховый платок, и тихо, торопливо семенила по редакции — маленькая, большеглазая, темноволосая.
Теперь нам пришлось общаться, потому что я занимался критикой и нередко, как редактор, рекомендовал ей стихи молодых поэтов, которые у нас в издательстве пройдут в сборниках лишь через несколько месяцев. Она тоже рекомендовала нам некоторых авторов и всё говорила о книжке по истории местного театра, которую осталось лишь сложить да притереть главы. Многое написано, материалы всю жизнь собирала…
— Мы запланируем вашу книжку, — как-то пообещал ей директор. — Так что давайте скорей!
Директор был уже новый и вызвал меня по рекомендации старого. Как и прежний мой шеф, он здесь родился, вырос и стал журналистом. Как и у прежнего шефа, почувствовал я у него глубокое, почти благоговейное уважение к Карахановой.
Оба они знали о ней что-то такое, чего никак не мог узнать я. А расспрашивать было неудобно.
Прежний директор трудился теперь в сельхозотделе редакции и часто заходил к нам — и по делам и просто поболтать. Они были давними, еще армейскими друзьями с директорам новым. Оба воевали в одной сибирской дивизии, начинавшей свой путь под Москвой. И поэтому у меня, москвича, отношение к ним было особое.
Как-то вошел я в издательство, когда разговаривали они вдвоем. И услышал лишь самый конец разговора.
— …Так вот они уехал… — произнес прежний директор и слегка покусал губы. — А она, видишь, ничего… Держится…
— Стойкая женщина! — сказал директор новый. — Удивительно стойкая женщина!
Оба они посмотрели на меня, помолчали и заговорили о другом.
А я почему-то сразу же подумал, что речь у них шла о Карахановой. Вот никаких не было доказательств этого, а просто подумалось — и всё…
В то время работали мы в страшной теснота, издательство разрослось, а помещения ему все не давали. Столы издателей стояли уже и в коридоре, и в типографской бухгалтерии, и даже на антресолях над печатным цехам — в постоянном грохоте машин.
Директор уже устал ходить по обкомовским и горкомовским кабинетам, выпрашивая помещение. Везде ему сочувствовали, что-то обещали, а сделать никто ничего не мог — серьезное строительство в городе все еще не начиналось.