Позвонить Денежкину насчёт денег.
Купить билет до Москвы.
Купить билет до Берлина.
Позвонить в посольство насчёт пропуска в консульство насчёт визы в Германию насчёт кинофестиваля, майн готт.
Найти немецко-русский разговорник, я же языка не знаю ни хрена!
Найти зонтик.
Брюки красные, майка «Be active», майка зелёная, кур-тка-климбер, кроссовки вымыть с мылом, плавки, носки у Лопушана забрать, сувениров побольше.
Фильм и монтажный лист к нему.
Денег занять у Жукова, у чумички и где только возможно.
Не заболеть.
Союз писателей: адреса, пароли.
Отнять деньги у Деньжищина — негодяй, наобещал и смылся, нет его.
Или не звонить Катюше, а так — экспромтом?
Деньги! Деньги!
Сумка дор.
Сумка — йок. Нет сумки, нет денег, паспорт не готов, без паспорта билет не дают, Деньгович укатил на презентацию «высокой моды». Зачем мне эти головные боли? Мне что ли нужен этот Потс-извините-дам?
Так было хорошо ещё неделю назад. Ведь вот ехал в трамвае и подумал: конечно, это блаженство кончится — но как? Чтобы быть готовым — как? Может, думал, заболею. Может, пьяный гангстер иномаркой задавит. Может, в тюрьму посадят за что-нибудь. Так ведь нет — самое невероятное сатана подстроил: Москву и Потсдам.
Может, отказаться?
Калачов. Прикрыл глаза. И два раза. Проделал. Процедуру «отказа».
Всё замедлил и сосредоточился на дыхании. Дышу. Что для человека важнее всего? Воздух. Воздух есть? Ну и отлично.
Калачов улыбнулся, успокаиваясь.
Ну зачем мне этот Потсдам? Принято считать, что загранпоездка — это хорошо. Но ведь это только для тех, кому здесь — плохо.
Кто в себе не уверен — тот ищет опоры вовне себя. Кому себя мало — тот мчится присоединять к себе ландшафты и людей — затем, чтобы освоить их, присвоить, расширить себя ими и укрепить себя. Он затевает путешествие, захватническую войну или беседу. Тусовка — тоже от неуверенности в себе, для укрепления. Если я в порядке, мне никого не надо. Я созерцаю, творю.
Я в равновесии.
Равновесие —космическая необходимость. Оно всегда восстанавливается само: опустел желудок — с неба валится пища, буксует разум — сами собой приходят книги, душа сохнет — Господь шлёт чудесную встречу (если, конечно, ты Ему интересен). И всё восстанавливается для созидания.
А экспансией укрепиться невозможно. Расшириться —да, укрепиться — нет. Экспансия, как и обжорство, ведёт к вечным танталовым мукам. Что мы и видим тут и там — гонку, суету невротиков. Общество потребления ненасытно в принципе. Его надо пожалеть.
Мне его искренне жаль. Я, не движась, имею то, чего оно никогда не достигнет.
Калачов со скорбным видом пожимает плечами: в этот их Потсдам он, конечно, поедет, но — не движась.
И к Кате зайдёт в Москве. Поблагодарит за открытку и, может быть, расскажет ей со смехом о своих горячечных фантазиях на её счёт. И они вместе посмеются и отцепят тяжёлую вагонетку глупых страстей и пустят её под откос. Пойдут налегке каждый своим путём.
Калачов пришёл в норму.
В норму.
В норму...
2.
Калачов пришёл к Люське.
— Люська.
— А?
— Ну ты чего, сниматься-то будешь или не будешь?
Насторожилась.
— Буду.
— Ну тогда дай поесть чего-нибудь. Нельзя же так относиться потребительски к художнику. Как сниматься, так — буду, а как хлеба подать... к борщу, например... У тебя что на обед сегодня?
— Курица есть.
— Вот видишь — курица. Вот и фигура у тебя будет
— как у курицы. Знаешь, что Мичурин говорил? Человек есть то, что он ест. Нельзя тебе курицу. Курицу мне можно: пусть я буду круглый и на тонких ножках. И свинью мне можно, и быка. А тебе надо в форме быть, Люська. Недосолила. Не любишь ты меня сегодня. Знаешь, как в Голливуде актёры живут? Вот он в простое год, два, три, посуду в барах моет, мусор подметает — а сам в форме, как пионер. Фортуна подвернулась, он её — цоп. И весь в «Оскарах». Двадцатый век, сама понимаешь, — Фокс. А в той кастрюльке у тебя что? Ммм, а я ещё думал, зайти к тебе или не зайти. Хороший ты человек, Люська, душа у тебя. Я про тебя с Денежкиным вчера весь вечер говорил. Да ты не режь их, не режь, давай так. Он рекламу снимает. Куда деваться. Козий сыр: Фергана ролик заказала. Козу сыграешь? Неправильно реагируешь, Люся. Знаешь, как этот — Ролан Быков сказал? Нет маленьких ролей — есть маленькие актёры. Гурченко козу играла! В «Маме»! Тоже, кстати, Люська. Парик тебе найдём такой же, текстовочку типа: «Ваша мать пришла, козий сыр принесла!» — и фуэте с корзинкой. Фуэте умеешь?
Сытый и добрый Калачов объяснил девушке, как делается фуэте, собственноручно покрутил ладную Люсь-кину фигурку. Расчувствовался. Обводя рельеф, молвил медленно:
— Ты, Люк, своего главного достоинства не знаешь. С тобой так врётся хорошо. Ты моя вдохновительница. Мы с тобой, Люк, огромные бы деньги делали на всяком вранье. Кабы не моя лень...
Люська обожала такие медленные речи сытого Калачова. Она таяла, грациозно стекая в сторону дивана. Снятые брюки Калачов сложил аккуратно.
Потом, после всего уже, он принял душ. Почему-то всегда получалось, что душ — потом. Ну не монтировался душ в середине эротической сцены. Иногда, правда, удавалось сделать его компонентом — тогда под душ становились оба и, как правило, уже не выходили из-под него до изнеможения. —Да, чуть не забыл. У тебя была такая жёлто-корая кофта. -Ну.
— Дай мне её сфотографироваться. На загранпаспорт: в Германию еду.
— Ой да ты что — в Германию?!
— Кофту, кофту.
— Ой да ты что, она такая страшная.
— Ничего, на чёрно-белом она весьма.
Порывшись в хламе, Люська выдала ужасную, осиной
жёлто-коричневой расцветки вязаную кофту. Калачов сунул её в свою торбу и, уходя, стырил на кухне две красных помидорки.
Мысленно покраснел: Рыбка.
Пришел к Валентине.
— Надо же, — приветствовала его Валентина и тотчас ушла на кухню.
— Сразу притих! — закричала она там на кого-то. — Сразу морду свою спрятал! А я вот тебе в следующий раз вот этой штукой — по башке! Паразит такой! — громко дыша, Валентина вышла из кухни, влезла на кресло с ногами и гневно закинула длинную полу халата себе на плечо. — Никакого покоя в собственном доме! Знаешь, этот гад во сколько пришёл?
— Который гад? — осведомился Калачов, входя в гостиную и осторожно присаживаясь на край кресла поодаль.
— Вон тот гад! Этот — паразит! А тот — гад! Все сволочи. Есть будешь?
— Я лучше позвоню. В Москву — не возражаешь?
Валентина пожала плечами.
Калачов сел за её стол, протянул руку к аппарату — тот завозражал.
Валентина вскочила: это меня! — следом метнулся чёрный кот, хватая её растопыренными когтями за пятки.
— Ай!! —дико взвизгнула Валентина. — Сволочь!!! — Пнула воздух, схватила трубку, пропела томно: — А л л о... А, дома. — Кинула трубку на стол, маршем пересекла комнату, распахнула дверь: — ТЕБЯ! — объявила тоном гоголевского Вия.
Вышел длинный, тощий юноша с двумя серьгами в левом ухе. Подобрал трубку.
— Поздоровайся с отцом! — приказала мать.
— Привет, — вяло бросил юноша не то отцу, не то трубке и надолго сгорбился над аппаратом, поминутно роняя «ну».
— Вот такие у них разговоры, — призвала Калачова в свидетели Валентина. — «Ну» и «ну». Хватит нукать! Мне должны звонить! Отцу надо звонить! Немедленно положи трубку!
— Заткнись, — вдруг сказал сын.
— Что?! Ах ты сволочь! — взвилась Валентина.
— Сама сволочь! — крикнул сын. Брякнул трубкой, бабахнул дверью. Валентина, отбиваясь от кота, устремилась за ним:
— Где твой плейер? Где мой плейер, который я тебе подарила? Где он, я хочу знать! Ты должен с ним поговорить, — она решительно повернулась к Калачову.
— Да это я взял плейер, — неожиданно вступил Калачов. — Послушать.
Валентина опешила.
— Как это... Ага. А бутылку из-под пива тоже ты оставил? А девки звонят — тоже твои?
— Девки не мои, — загоготал Калачов.
— Всё ясно. Звони давай. Если что — тебя разъединят. Это какой-то ад!
Калачов набрал номер немецкого посольства в Москве.
— Гутен таг. Пригласите, пожалуйста, Мартину Лау-зитцер.
Всё вокруг споткнулось, замерло и уставилось офонарело. Калачов говорил по телефону о визах, самолётах на Берлин, таможенных досмотрах, марках...
— Ты что, — равнодушным голосом спросила его Валентина, когда он положил трубку, — в Германию едешь?
— Да надо, — таким же и даже более равнодушным отвечал Калачов. — Надо фильм отвезти на фестиваль. Помнишь Петьку Денежкина? Мы с ним фильм сняли, ма-аленький такой. Ну то есть — он снимал, а я сбоку стоял.
— Тебе надо подстричься, — засуетилась Валентина. — А деньги у тебя есть? У меня есть сто долларов. Ты так с дыркой и поедешь? Давай зашью.
Рыбка моя, Рыбка...
Композитор Вальтер Лопушан жил также один, но не так же, а намного лучше. Так сказал себе Калачов, выходя из лифта на 16-ом постсоветской планировки этаже.
— А, господин барон! — приветствовал его Лопушан. — Вы за своими носками? Света их постирала, заштопала...
— Угу, вышила крестиком...
— Ноликом! Входи. Есть хочешь? Может, ты водки хочешь? У нас тут осталось.
— У вас осталось? Не верю.
В кухне.
— Ты, говорят, в Германию собрался?
— В Америку.
— Будь осторожен: одна съездила в Америку — калекой осталась на всю жизнь. Всё своей Америкой теперь мерит.
— Тут ещё хрен уедешь, — пожаловался Калачов. — Петяра куда-то пропал — а все педали у него.
— Петро? Так он здесь. (Калачов сорвался с места). Да ты сейчас-то не ходи! Он спит, всё равно толку не будет. (Калачов нехотя вернулся). Давай лучше я тебе кое-что новое покажу, — предложил Лопушан.
Они перешли в залу. В постсоветской планировки башне из слоновой кости была зала. В зале был паркет, музыкальный центр, баян, настоящая гуцульская трембита и пианино «Кама» с нотной тетрадью невероятных размеров на пюпитре.
Он застучал на клавишах что-то игрушечное в четвёртой октаве, потом вдруг ударил по басам отважно, громко, — Калачов скрипнул стулом в смущении, но скоро освоился и даже отметил, что Лопушану восточные мотивы к лицу. Что-то было в его чертах такое... драконье... Вот и движения головы, бровей...
— Женский голос! — вдруг объявил автор, не прерывая игры, и запел: