— Снят с работы Атарбеков, — сообщил Шатыров. — Георгий? Предчека? — удивленно спросил я.
— Он самый. Чаша терпения переполнилась до краев. Мина Аристов с ведома Реввоенсовета и с указания из центра арестовал его.
— Та-ак, — раздумчиво произнес я, — значит, все, что говорили о его беззакониях, правда?
— К сожалению, да. Нами приняты меры предосторожности. Завтра в газете «Красный воин» прочтешь о снятии Атарбекова. На его место временно назначен Торжинский, а Атарбекова высылаем в Москву.
Теперь мне стало понятно и появление патрулей ЧОНа на Демидовской улице, и посты возле Губернаторского сада, и охрана моста возле Казанского собора.
Слушая Шатырова, я глянул в угол, где вполголоса все еще беседовали Соколов и Киров. Лицо Сергея Мироновича было спокойно, но впавшие глаза, морщины под ними говорили о бессонных ночах и огромном напряжении ума и воли этого незаурядного человека.
«А ведь ему всего тридцать три года», — подумал я, с нежностью глядя на Кирова. Какая энергия, сила характера, целеустремленность, безграничная вера в революцию и партию у этого, по существу еще очень молодого, человека, на плечи которого в тяжелые для Астрахани дни возложено так много сложных и ответственных задач.
Шатыров, словно угадывая мои мысли, тихо сказал:
— И эта история с Атарбековым в часы, когда Киров напрягает все свои силы, когда рабочие Астрахани отдают за. революцию жизни, а их дети последний кусок хлеба!
Киров и Соколов закончили беседу, и мы, просидев за скромным ужином около часа, разошлись по комнатам.
— Значит, завтра в путь? — спросил перед уходом Киров.
— В десять часов идет грузовик до Яндык, а там... — я махнул рукой.
— Ни пера, ни пуха, — и он крепко пожимает мне руку.
Так прошел этот важный для Астрахани и для нашей будущей работы день.
Утром я зашел в политотдел армии, находившийся на Демидовской улице, в первом этаже бывшего Окружного суда, во втором располагался Реввоенсовет.
У Земского сидел Лазьян, редактор нашей армейской газеты. На столе лежал свежий номер «Красного воина». Я развернул его и прочел: «...Приказ по войскам и Флоту РВС Южной группы. Действующая армия.
Атарбеков освобождается от занимаемой им должности. Пред ЧК временно назначен К. С. Торжинский».
Через час я уже ехал в Яндыки.
Астрахань осталась позади. Ее уже нет, как впрочем, нет и Мугуева, начальника агитотдела поарма. Вместо него на божий свет появился сын дворянина Кирилл Владимирович Дигорский из Тифлиса, двадцати шести лет от роду, холост, вероисповедания православного, со средним образованием, росту выше среднего, шатен, глаза карие. Особых примет нет.
На руках у меня и метрика о рождении в 1893 году в городе Тифлисе у дворянина Владимира Петровича Дигорского сына, коего при «святом крещении нарекли Кириллом». Печати, подписи священника Богословской церкви, дьякона, кума и кумы. Есть и аттестат о сдаче экзаменов экстерном при первой мужской гимназии за восемь классов. Словом, с этой стороны все в порядке. Паспорт свой знаю назубок, город Тифлис мне хорошо знаком.
Думая, что я уезжаю в Москву, товарищи надавали мне поручений, но все поручения, собственно говоря, заключались в одном: «непременно повидать товарища Ленина, послушать его речи и по приезде обратно в Астрахань точно рассказать о них»...
За кордоном
Ночую в селе Яндыки, куда приехал под вечер. Здесь контрольный пункт разведывательного отдела штаба армии. Дальше идут пески, степь, унылые солончаки, по которым, теряясь и пропадая, вьется дорога на Эркетень, заброшенный калмыцкий улус. По этим мрачным пескам, в пургу и метель, под вой и свист ветра, шла в январе 1919 года на Астрахань 11-я Кавказская армия. Под этими песками лежат тысячи людей, валившихся, как сухая трава, от тифа, голода и мороза. Падавшие не поднимались. Обессилевшие, они замерзали в снегу, коченея под ударами налетавшего с моря ледяного ветра. А сзади тянулись последние, преследуемые белыми, редкие цепи бойцов, конные группы и одиночки, отбиваясь от наседавших деникинцев. Метель, тиф, голод и пули белых превратили весь их долгий путь в кладбище, на котором и поныне вдруг блеснут объеденные волками человеческие кости или покажется колесо брошенной тачанки.
Через сутки, холодным вечером, мы покидали Яндыки. Вместе со мной ехали начальник контрольного пункта Плеханов, провожавший меня до наших позиций, и проводник Матюша Гришин, веселый, жизнерадостный человек из рыболовецкого поселка Аля. Матюша не новичок в нашем деле. С его помощью через фронт перешло немало товарищей, посланных Реввоенсоветом. Провожает он меня до приморского селения Бирюзяк, в котором стоят белогвардейская пехотная рота, три военных катера с деникинскими матросами, две пушки и полторы сотни терских казаков. У Матюши в Бирюзяке замужняя сестра, тетка и полсела родичей и «шабров», как говорит он. Его очень интересует вопрос, приехала ли к начальнику гарнизона в селе Бирюзяк, мичману Чихетову, из Петровска его жена.
— Она в месяц раз, когда и два, к нему приезжает. Ты ж понимаешь, товарищ, что одно дело, ежели мичманова барыня в Бирюзяке, тогда нам идти пустое дело. Раз плюнуть и растереть, потому что его благородие от нее никуды не уходит, сидит, ровно приклеенный, все на нее глядит и любуется. А вот когда мадама задержится или вовсе не едет, тогда беда. Мичман ходит злой, всех матюкает: то нехорошо да это не так, водку хлещет, как бык воду, а сам не пьян. Вот тогда он со злости и давай другим гайки винтить, по постам, другим селам да караулам мотаться, службу со всех требовать. В Лагани и Бирюзяке все это знают.
До Алабуги едем старым казенным трактом, по которому когда-то ходили с возами чумаки, скакала, звеня бубенцами, почта да рыскали голодные волки. Сейчас здесь кончаются наши передовые посты. Дальше идет ничья, не занятая никем земля, за которой начинается территория неприятеля. Иногда нам попадаются конные разъезды 37-го кавалерийского полка, фуры и обозные двуколки, медленно ползущие к Яндыкам. Видим вросшие в землю красноармейские землянки.
Не доезжая до них, мы с Матюшей сходим с линейки, жмем руку начальнику контрольного пункта и сворачиваем в пески. Темнота, ветер. Линейки уже не видно, и только чуть-чуть мерцают слабые огни землянок.
Я убыстряю шаг, стараясь не отставать от идущего впереди Гришина.
— Держи на зюд, — говорит он и поясняет: — К морю держаться ближе надо. Здесь ничего, а вот ближе к Бирюзяку, там белые посты да разъезды бывают, а ежели к морю, так там никого. Опять же там столько ериков да яров нарыто, что не токмо мы, а целый полк пройти может.
Мы долго идем в темноте. Песок часто осыпается под ногами. Иногда я падаю или проваливаюсь в него, тогда Матюша добродушно смеется, помогая мне подняться, и вежливо говорит:
— Оно это и с нами бывает. Разве по этим проклятущим пескам, да еще в такую темень, возможно идти!
Однако он не только ни разу сам не упал, но даже и не оступился. Мы идем, а ночь все сильней и гуще окутывает степь. Становится холодно. Ветер пробирается за воротник моего романовского полушубка.
— Еще левей надоть, — задирая вверх голову, говорит проводник, — во-он она, большая звезда, гляди, куды светит... Посидим, что ли? — предлагает Матюша и садится на захрустевший под ним песок.
Сажусь рядом с ним. Мучительно хочется спать. Утомление и какая-то сладкая истома охватывают меня.
— Жена моя теперь небось третий сон видит, а я с тобой по степу блукаю, — сквозь сон слышу слова Гришина и его сочное позевывание. — Э-э, да ты, никак, спишь? — уже с удивлением спрашивает он и, толкая меня в бок, говорит: — Не спи, не спи. Вот придем в Бирюзяк, заведу к сестре в хату, она спрячет тебя в подпол, ну, ты там и спи себе, отсыпайся, а тут, брат, в степу надо, как заяц, — одна уха на плече, а другая настороже, один глаз дремлет, а другой внемлет. То-то! Ну, идем, а то скоро и развидняться начнет, тогда в ерик придется сховаться, цельный день в нем на пузе лежать.
Мы встаем и снова идем по звонкому, шуршащему, осыпающемуся песку.
Серое, туманное утро застает нас в глухой балке, или, как здесь называют, в ерике. Я смотрю на часы — двадцать минут шестого. Сырая, тяжелая мгла висит над песками. С моря ползет густой туман, в котором тонут очертания песчаных гряд, холмов, обрывистых дюн.
— Скоро развидняет. Вон туман верхом пошел, давай ховаться в ерик, — предлагает проводник.
Мгла редеет. Туман, клубясь, тянется ввысь, и горизонт понемногу отодвигается все дальше. Мы забираемся в ерик и ложимся на песок. Только сейчас я понимаю, как мне хочется спать. Веки тяжелеют и слипаются. Я свертываюсь калачиком подле Матюши и засыпаю.
Просыпаюсь около одиннадцати часов. Матюша еще спит. Рядом с ним лежит «козья ножка» и медная зажигалка. По-видимому, и мой проводник так же быстро заснул, как и я. Полежав минут пять, я подползаю к вершине холма и гляжу вокруг. Девственная, изрытая ветрами песчаная степь. До самого горизонта ни души. Справа, слева, отовсюду — пески и чахлый коричневый кустарник, горький саксаул, колючки которого с удовольствием ест верблюд. Определяю по компасу направление на море, на Бирюзяк. Солнца нет, оно прячется за мутной, свинцовой мглой. Хочется есть. Я сползаю вниз и бужу Гришина. Он приподнимается и с удовольствием рассказывает мне свой сон.
— А я сейчас дома был. Жена меня оладьями угощала, — потягиваясь, рассказывает он и тоже лезет на холм. — Это мы вроде промазали, лишку вбок дали, — говорит Матюша. — Верстов шашнадцать в сторону махнули. Тут невдали Горькая Балка, хуторок такой есть, так вот мы к нему ночью и подались, а нам бы правей брать. Вот какая дела, стало быть, сами себя наказали, — с досадой говорит проводник.
— Да ты откуда это знаешь? Разве по этим пескам что-нибудь поймешь?
— А как же! По знакомым пескам легко идти, все равно как в городе. Это они тебе скрозь одинаковы кажутся, а они, браток, разные. Вот гляди: куда эта грядка верхом глядит, ну? — спрашивает он, показывая рукой на песчаный холм.
— А черт его знает куда!
— Нет, не черт, а ты должон знать. Ветер на ней с донских степей идет, а вот как с моря ветряк вдарит, так эта самая грядка разом повернется, а которые послабше, так и вовсе посыплются. Или вот, гляди: есть тут что живое? — он показывает рукой на пески.
— Как будто нет. Я да ты, вот и все.
— Нет, не все. А вон суслик в нору сковался, один нос торчит да глаза блестят. На нас дивуется. Они, сурки эти да суслики, дюже любопытные звери. Опять же, кроме их, тут еще много чего есть. И ящерки, и змеи, и крысы песочные, и сайгаки, а то и волки бывают, да не видно их, людей чуют. Тут, браток, везде жизня, только она для твоего глазу неприметна, потому как ты человек здесь новый, городской, а мы — ученые. Ежели в степи ничего не видно, зверья нету, значит, плохо дело... люди коло ходют... ховаться надо. Так и сейчас. Возле этих хуторов всегда белая банда бродит, который раз хожу в Бирюзяк, так всегда на Горькой Балке деникинцы озоруют.
— Что же будем делать? — прерываю я «лекцию» степного следопыта.
— А спать. Вот консервы с хлебушком поедим, водицы попьем, да и снова спать, а на ночь опять вдарим по пескам, только теперь не заблукаемся, мимо хуторка да к Чумаковой могиле и подадимся. А оттеля — я хоть без глаз до Бирюзяка доведу.
— Это что за чумакова могила? На карте такой нет, — говорю я.
— На карте, може, и нет, а на шляху есть. Это когда-то давно, еще за Николая Первого или за царя Лександра, чумаки с Астрахани соль на Кубань везли. Ну, чи передрались, чи шо, одного и убили, да так середь песка и бросили, а сами пошли с возами дальше. Ну, прошли это они верстов, скажем, семь или там десять, как тот самый чумак их и догоняет...
— Это какой же, убитый, что ли?
— Ну да, он. Догоняет их, значит, да, стерва, як сайгак, поперед всех бежит и одно орет: «Могилу... заховайте мене в могилу!»
— Позволь... ничего не пойму, так что ж он, живой, что ли, был? Не добили они его, что ли?
— Зачем живой! Как есть мертвый... Всю башку ему начисто срубили.
— Так как же он мертвый бежал? Ерунду ты какую-то несешь.
— Не ерунду, а факт! — горячится Матюша. — Бежит попереду всех, в руках голову держит, а сам орет: «Могилу мене... в могилу меня заховайте!»
Я не могу удержаться и смеюсь.
— Чего ты ржешь? А то скажешь, не бывает такое? — сердится проводник. — Всякое бывает! — Он с недовольством смотрит на мое веселье и вдруг начинает смеяться сам: — Оно, может, и брехня это или, скажем, одно виденье. Но возвернулись чумаки обратно, вырыли яму, сколотили крест, да и похоронили убитого. С той поры так на том шляху и есть чумацкая могила.
— Ну, а он сам не бегает больше без головы?
Матюша ухмыляется:
— Не видать... дак оно что, не беда. Хужей будет, ежели мы там кого другого встренем. Тогда, гляди, самим как бы без голов не остаться.
Мы вскрываем жестяные банки с консервами и с удовольствием едим вкусное мясо. Запиваем водой из бутылки, которую хранит в кармане мой проводник. Матюша ложится на спину и долго с наслаждением курит самокрутку, потом, зевая, засыпает.
Я лежу на спине, слышу, как осыпается под ветром песок. Порою чудится какой-то свист, топот или тяжелые шаги. Кажется, будто все это близко-близко. Потом снова наступает тишина. И так через каждые пятнадцать — двадцать минут.
Часов около девяти вечера, подкрепленные сном и едой, мы уходим из гостеприимной балки. Вокруг опять мгла, сырость, пески и мрачная, быстро сгущающаяся темнота. Идем, не останавливаясь, несколько часов. Сегодня Гришин значительно осторожнее, чем вчера. Он всю дорогу молчит, долго прислушивается к шорохам и шумам степи, часто останавливается, заражая меня невольным страхом. Иногда он шепчет два — три слова и снова смолкает надолго. Вдруг Матюша хватает меня за рукав и быстро приседает. Мы валимся в черный песок. В черной мгле невдалеке от нас вспыхивает и меркнет огонек. По ветру тянет дымом, слышен лай собак и смутные, неясные голоса.
— Хутор... опять, матери твоей черт, вправо лишку взяли, — шепчет на ухо Матюша. — Айда за мной, — и он, сдерживая дыхание, ползет в сторону от мерцающего впереди огня. Минут через двадцать поднимается на ноги и говорит: — Чуток не врезались. В хуторке белая банда посты держит.
Быстро уходим от балки и долго идем по пескам, окруженным молчанием и темнотой.
— Чумакова могила, — тихо говорит Гришин и тычет рукой куда-то в темноту.
Впереди ничего не видать. В этой тьме можно пройти мимо горы и даже не заметить ее. Матюша молча тянет меня куда-то за рукав, и через минуту, спотыкаясь о кучу сложенных камней и какой-то настил, я нащупываю деревянный крест, вделанный в плиту.
— Посидим чуток, передыхнем, — предлагает проводник.
Садимся на могильный камень и долго молчим. Тишина. Темно, на небе ни одной звезды. Неожиданно вспоминаю «страшную» историю чумака, на могиле которого мы сидим.
— А что, как чумак твой из могилы сейчас полезет? — шепчу я.
Матюша вздрагивает, быстро встает с камня и сердито говорит:
— Не шуткуй над мертвым. Зачем насмешку строишь?
Идем дальше. Он говорит:
— Чего ты на ночь такое молвишь? Оно, может, это все и балачки, одна бабья брехня, однако мне, браток, страшно стало. Я, знаешь, в бога ну вовсе не верю, а вот сатану да нечистую силу пока, прямо скажу, страшуся. Может, когда обучусь, — сам смеяться буду, а пока страшно, товарищ.
Десятки мерцающих огней поднимаются из мглы. Бирюзяк... По воде, отделяющей песчаную косу от села, бежит колеблющаяся, чуть заметная рябь. Пахнет дымом и жильем. Глухо заливаются псы. Через узенький заливчик переброшен широкий мостик. Разбитая колесами черная ухабистая дорога подходит к нему.
— Теперь — тихо! Молчок! Ежели кто спросит — молчи. Один я говорить буду, — предупреждает Гришин.
Несколько минут в раздумье стоим; идти ли нам прямо к мосту или же перебраться к селу через неглубокий тинистый заливчик.
— Эх, была не была... решился. Идем сквозь воду, а то, не ровен час, казачня у моста караул держит, — решает проводник.
И мы, далеко обходя дорогу, сходим к воде.
— Не спеши, иди тихо, держись около меня. Как перейдем воду, считай — дома.
Осторожно идем по вязкому, тинистому дну заливчика. Я промок. Полушубок мой отяжелел. Сапоги полны холодной воды.
Вот показался берег. Темнеют разбросанные избы.
Держась черной, теневой стороны берега, выбираемся на широкую безлюдную улицу.
Походив минут пятнадцать, проводник приводит меня к избе, контуры которой еле вырисовываются в темноте.
— Ну, ты постой здеся... а я сейчас... — шепчет он и исчезает во тьме.
Ночь, тишина, мрак.
Над ухом раздается шепот Гришина:
— Идем, только тихо. У соседей третий день белые ночуют.
В темноте он нащупывает меня и осторожно тянет за собой.
Из Бирюзяка ухожу через сутки. Матюша возвращается обратно в Яндыки, и меня сопровождает брат мужа его сестры, паренек лет семнадцати, Степка.
Сведения, имеющиеся в штабе о гарнизоне Бирюзяка, не совсем точны. Здесь расположены две роты пехоты (а не одна) георгиевского полка, две сотни терских казаков и эскадрон чеченского полка, три (а не две) полевые пушки и четыре станковых пулемета из калмыцкого отряда князя Тундутова. Четыре дня назад к Бирюзяку подходили три вооруженных пушками «вспомогательных крейсера» (бывшие нефтеналивные суда) — «Нобель», «Скобелев», «Часовой». Они привели с собой два парохода — «Мария» и «Тайфун», груженных провиантом, боеприпасами и радиостанцией с персоналом. Разгрузка пароходов еще идет, сами же «крейсера» ушли к острову Чечень, где находится их база.
Сведения ценные. Несомненно, белые после разгрома под Басами хотят взять реванш и снова, на этот раз с юга, атаковать нас. Приход флотилии, усиление гарнизона Бирюзяка и установка радиостанции — все это недаром. Надо своевременно уведомить об этом Кирова.
Гришин собирается в обратный путь. Я проверяю, хорошо ли он запомнил мое донесение в Реввоенсовет. Весело, не сбиваясь, он отвечает на все мои вопросы.
— Как «отчу наш» знаю, — хвастает Матюша. — Спервоначалу в Яндыках к Плеханову пойду, а потом, ежели нужно, то и в Астрахань, к Кирову смотаюсь.
Перед его уходом я вылезаю из подпола. Хозяин, хозяйка, Степка, старуха Домна, Матюша — все по обычаю садятся кто куда: на сундук, кровать, табуретки, и только мне, как гостю, подвигают почетный, единственный в доме, венский стул. Минуты три мы молча сидим, потом Матюша встает, все поднимаются и, поворачиваясь к образам, быстро крестятся. Гришин еле заметно усмехается и толкает меня локтем в бок. Потом все шумно, по очереди, обнимают его. Прощаясь в сенцах со мной, он говорит:
— Возвернешься назад, заходи до меня. Белорыбицы поедим, самогону выпьем, погутарим, — и исчезает за дверью.
Снова лезу в подпол. Надо мною, слышу, кричит проснувшийся ребенок, старуха Домна молится вслух. Это она оберегает Матюшу в пути. Степка шумно укладывается спать. Потом все стихает. Время тянется долго и нудно.
* * *