Мугуев, Хаджи-Мурат
Весенний поток
Товарищу и другу — моей жене
Астраханские дни
На берегу Каспия
Из Москвы наш эшелон вышел поздней ночью, хотя должен был отойти накануне в час дня.
— Это еще хорошо, — сказал мне бывалый человек, балтиец Шариков. — Я из Питера сюда, в Москву, четыре дня ехал. Два раза отменяли поезд да сутки он в Бологом простоял. Ни угля, ни дров...
Едем шумно, поем песни, кое-кто рассказывает о своем житье-бытье. Две старушки, упросившие нас пустить их в вагон, усатый красноармеец, человек семь матросов, двое спокойных, пожилых персов, едущих в Астрахань, и еще несколько человек неопределенного возраста, в гимнастерках, бушлатах, кожанках и ватниках. Почти у всех винтовки, патронташи, есть по три — четыре гранаты. Мы едем в Самару, где некоторых направят на Туркестанский фронт, другие же, как и я, отправятся по левому берегу Волги в Астрахань.
Соседняя теплушка также набита людьми, и в ней и в других — красноармейцы, в большинстве — добровольцы московских заводов, рабочие и комсомольцы, бывшие солдаты-фронтовики. Тренькает балалайка, и чей-то задорный голос поет «барыню».
подхватывают голоса, и черноусый матросик, откинув бескозырку на затылок, лихо приплясывает — притоптывает по полу вагона. А поезд идет себе и идет. Медленно бегут за окнами леса, пригорки, села, полустанки.
— Молодые, вот и радуются... а впереди фронт, спаси их, матушка-богородица, — крестясь, говорит одна из старушек.
— А чего богородице на фронте делать? Ей там, мамаша, дедов нет... Она таперича сама где-нибудь от войны спасается, — продолжая наигрывать «барыню», говорит солдат.
Так едем мы и день, и два, и четыре, с тою лишь разницей, что кое-кто из «вольных», то есть гражданских спутников, сходит на той или иной станции, а на их место вваливаются толпы новых с котомками, мешками, сундучками. Кое-кого матросы гонят взашей.
— Спекулянты, мародеры, так их... — орут они, других же дружелюбно впускают в вагон, словоохотливо ведут с ними беседу и опекают в пути.
— Да как вы узнаете, спекулянт он или хороший человек? — спрашиваю я матроса.
— А очень просто. У спекулянта рожа словно медом смазана, и слова у него льстивые, и глазом подмаргивает — «уплачу, мол», или еще что. А баб-мешочниц, тех и сразу отличишь. Которая домой муку пудик какой везет, у той радость в глазах и беспокойство за близких, а мешочницы — те сразу на пушку берут, начинают орать: «Мужья наши три года германскую воевали... и теперь в Красной Армии. Они с буржуями дерутся, кровь проливают, а вы тута с нами воюете», и такое прочее. Мы их уже знаем, понимаем, кто такие: «Ну, покажи документы, поглядим, какая ты красноармейская жена»... А у них, у спекулянтов, бумаг цельный ворох. И от Совдепа, и от комбеда, и от коменданта, и от архиерея, от кого хочешь имеется. Ну раз документов много и все с подписями и печатями, значит — мешочницы. Разве бедная, честная женщина добудет себе столько документов? Конечно, нет. Ей одного из сельсовета или с укома довольно, а кипой да ворохом купленных бумаг себя только одни спекулянты да жулики окружают.
Иногда подолгу стоим непонятно почему. Бывает это и днем, бывает и ночью. Останавливаемся в степи, ночуем в лесу. Рубим дрова.
— Иначе не повезу, — грозит нам в таких случаях машинист.
Но это многодневное, странное железнодорожное движение не утомляет и не злит нас.
— Война... революция... все равно доедем до фронта... — раздаются спокойные, рассудительные голоса в ответ, если кто-нибудь заскулит и начнет жаловаться на черепашье движение поезда.
— Эх, жаль газеты нет, — сокрушается один из красноармейцев. — Как на фронте дела?
— Пока неважно, — басит кто-то из угла. — Беляки наступают.
— Недолго им. Под Уфой Колчаку наши, рассказывают, задали перцу. Три полка на нашу сторону перешли, остальные кто-куда, — говорит всезнающий матросик в залихватских штанах-клеш.
— Кто сказал? Откуда известно? — оживляются в вагоне.
— А на станции, на которой шесть часов стояли, газету «Бедноту» купил. Вот она, — вытаскивая из кармана смятую газету, говорит матрос.
— Чего ж ты ее спрятал, измял всю как есть, тоже вояка! Мы тут без газет, как в яме сидим, — посыпались негодующие возгласы.
— Забыл, братки, забыл, товарищи. Вот она — читайте.
— «Упорные бои в районе Уфы закончились полным поражением противника. Уфа снова советская. Наши части ворвались в город, в котором без боя на нашу сторону перешло три полка насильно мобилизованных белыми крестьян. Колчаковцы в панике бегут. Взято много пленных, орудий и пулеметов», — нараспев, среди притихшего вагона, громко читает солдат с родинкой на щеке.
— Ура! — кричит кто-то, и весь вагон оглашается радостным гулом.
— Теперь Денику[1] кончать надо, — степенно, как бы сам с собой, рассуждает бородатый солдат.
— Колчаку таперя крышка. Я сам сибирский. Ему бежать некуда. Везде наши, крестьяне, ему загородку исделают, — говорит усатый солдат, тот; который только что ругал матроса из-за газеты.
— Под Питер надо. Там, братцы, Юденич с белоэстонцами сильно нам гадит. Я вот под Ямбургом был ранен, опять просился туда, к своим балтийцам... Не пустили. Направили в Астрахань. Поплавай, говорят, там, а белых тебе и на Каспии хватит, — смеется матрос.
Все шумно и радостно обсуждают сводку военных действий, а поезд мерно постукивает колесами и не спеша бежит по пыльной и жаркой степи. Чем дальше от Москвы, тем жарче в вагоне. На остановках мы бродим в одних рубахах. Лето нынче жаркое. Солнце печет землю немилосердно. В теплушках настежь раскрыты; двери и маленькие оконца не закрываются вовсе и, тем не менее, жара и духота невыносимы.
Плохо и с питанием. Те скудные пайки, которые нам выдали «сроком на 5 суток», как говорилось в аттестатах, давно съедены. Пять суток — это срок нормального пути, мы же движемся уже шестой день, а долгожданная Самара еще впереди. Помногу и часто пьем морковный чай, благо на станциях вдоволь кипятку. Едим мало, сухари кончились вчера, а хлеб был съеден еще трое суток, назад. Но песни, пляс, прибаутки и веселые озорные шутки не покидают вагон. Молодость и близкий фронт окрыляют бойцов.
Еще сутки пути, восемь часов никому не понятной стоянки в версте от станции, и, наконец, на седьмой день путешествия мы в Самаре.
Самара... Этот город стоит того, чтобы о нем рассказать побольше, нежели о других, через которые прошел эшелон.
Самара...
Первое, что увидели бойцы после суровой, голодной, сидевшей на укороченном пайке Москвы, был шумный, сытный город, полный чада и запахов, исходивших от жарившихся на керосинках и углях рыбы и мяса. Вкусный, манящий запах жареного мяса, шипящего масла и густой, повисший над привокзальем запах жареной, тушеной и вяленой рыбы ошеломил нас. Мы были голодны. Уже вторые сутки только счастливчики дожевывали какой-нибудь завалявшийся в ранцевом мешке или кармане сухарь, и вдруг — вакханалия обжорства, изобилие еды и пищи открылись перед нами. Это было неожиданно.
Торговки привычными лихими голосами зазывали покупателей. Люди теснились возле дымивших печурок с жарившимися потрохами и рыбой. Зеленый лук, редиска, полубелый и черный хлеб были навалены на лотки.
— Эй, эй... ребятки... солдатики, а ну ко мне. Денег не беру, давай в обменку... портки, рубашки, утиральники, башмаки, полотенца!.. — кричала одна. Перебивая ее, несся голос другой торговки:
— А я и за деньги и в обменку... Сюда, солдатики, у меня жирные щи!
— А вот лещ, а вот щука. Кому сома, кому рыбки, — надрывалась третья.
Какие-то мужики, перехватив нас на пути, солидно предлагали:
— И самогончик, и мясцо... Все есть. Все имеется. Вот только шинельку или штаны, на другое не меняем.
Где тут было удержаться против соблазнов, встретивших нас в Самаре уже при самом выходе с вокзала. Мы и меняли, и покупали все, что только могли выменять или купить на деньги или скудный — «вторичный запас» солдата. В него входили вторая пара белья, второе полотенце, две пары портянок и шерстяные носки. Не знаю, кто из моих спутников променял еще что-нибудь на эту соблазнительную еду, но моя пара белья, пара запасных портянок и лишнее полотенце сразу пошли за буханку полубелого пшеничного хлеба, две порции жареной рыбы, тарелку щей, двух жирных вобл и четыре вкрутую сваренных яйца.
Мы с Парфеновым выпили по чашке горячей кипяченой воды (чаю не было) и пошли в штаб резервной армии, откуда направлялись пополнения — на Туркфронт, в 10-ю и 11-ю армии.
В противовес строгой, голодной военной Москве, Самара была шумным, оживленным, даже, казалось, беспечным городом. Лавчонки, лотки, магазины, обшарпанные фаэтоны, крикливые бабы с подсолнухом, зеленым луком и красным редисом. И шум, гомон, веселые, разбитные матросы, усатые кавалеристы, странные, подозрительно одетые в рваные гимнастерки и грязные безрукавки люди, старавшиеся скрыть свою военную выправку. Попадались и женщины с тонкими чертами лица, еще не потерявшие холено-изнеженного вида. Пожилые, степенно державшиеся люди в зипунах и косоворотках, не скрывавших их генеральско-департаментского обличья. Гимназисты в своих форменных фуражках, но без гербов, — словом, все то, что еще недавно сбежалось сюда под крылышко чехословацких мятежников, выступивших против Советской власти.
Посещение штаба и политотдела армии ничего не дало нового. На фронтах все пока неутешительно, и только победа под Уфой обозначилась светлым пятном на все еще мрачной карте боевых действий. Деникин наступает. Белые двигаются к Царицыну. На Украине, в Донбассе наши отходят с боями. Юденич с белоэстонцами рвется к Петрограду. Чайковский вкупе с англо-американцами все еще держит Север в своих руках. Сотни «атаманов» и «батек» со своими бандами грабят и раздирают на части наши тылы.
В штабе меня удивил вопрос одного из военспецов, бывшего царского полковника. Узнав, что я и сам бывший офицер, он каким-то радостным шепотком сообщил:
— Неудержимо идут к Москве русские армии. Конечно, разве ж могут малограмотные вахмистры и унтера победить дисциплинированные корпуса из офицерских и казачьих частей, да еще ведомые такими генералами, как Корнилов, Колчак, Юденич и Деникин. — Он замолчал, выжидательно глядя на меня.
— Колчак уже разбит... Юденич и Деникин накануне того же, а Корнилов, с вашего разрешения, давно мертв. Он убит еще в прошлом году, под Екатеринодаром. Мне пришлось там драться против него в частях Красной Армии, могу засвидетельствовать вам это.
Полковник глупо уставился на меня, затем, как бы спохватившись, засмеялся и быстро сказал:
— Ну, что я, ну, конечно, убит. Это я его с кем-то спутал... А эти генералы несомненно будут разбиты. Народ всегда побеждает реакцию, как это было и во Франции... Итак, если я вам больше не нужен, прошу извинить, надо готовить оперсводку командующему, — и он, сладко улыбаясь, исчез в соседней двери.
К счастью, не все бывшие офицеры похожи на этого господина. За три дня пребывания в Самаре я встретил немало офицеров, добровольно вступивших в ряды Красной Армии. Было и двое перебежчиков из колчаковских войск, поручик и капитан, уже с оружием в руках доказавших свою преданность революции.
— Гнида! Давно б в чеку такого подлеца надо, — сурово сказал Москвичев, когда мы уже на пароходе «Быстрый» спускались по Волге к Саратову.
— Не докажешь. Ведь свидетелей нет, да и сказал он что-то такое, что и не поймешь — то ли волнуется за нас, то ли одобряет белых. Одно слово — липкий... — рассудительно заметил Парфенов.
— Ежели не сбежит к белым, то своего дождется. Раз, два сойдет, а на третий угодит куда нужно, — вставил Калабин.
Пароход шел вниз по Волге. Широкая русская река, ее берега и открывавшиеся просторы, зеленые холмы, поля, лес, то и дело сменявшийся бескрайними, уходившими по обе стороны реки вдаль равнинами, захватили нас. Пристани, деревеньки, церковки, то отлогие, то крутые берега Волги, синее небо и горячее летнее солнце... простор, свобода, жизнь...
* * *
В Саратов пришли в жгучий, знойный полдень.
Здесь уже чувствуется фронт. Нам, людям военным, три года провоевавшим на империалистической и год на гражданской войнах, без слов понятен своеобразный, прифронтовой колорит города, так напомнившего Коломыю, Брест, Ровно времен 1914–1917 годов.
Строгая, размеренная жизнь здесь не утихает ни днем, ни ночью. Патрули, проверка документов, внезапные облавы на рынках и базарах, бесконечная вереница идущих к фронту и возвращающихся оттуда поездов, суровые лица рабочих, обилие раненых, заполняющих по утрам скамьи в госпитальных садах, — все это говорит о близости неприятеля. Мы знаем, что Царицын пал, что Золотое и Камышин взяты белыми, что единственная, идущая по левому берегу Волги, железная дорога, связывающая отрезанную от России Астрахань с Москвой, подвергается налетам то кулацких контрреволюционных банд, а то и казачьих отрядов, перебрасываемых белогвардейским командованием через Волгу. В полном разгаре боевой 1919-й год.
Прощаюсь с Калабиным, направляющимся в 10-ю армию, прощаемся тепло, но немногословно.
— До встречи на Кубани, — пожимая мне руку, говорит он.
— А еще лучше в Новороссийске, когда, последний беляк будет тонуть в бухте, — смеется Парфенов.
Этот веселый матрос едет в Астрахань, откуда, по его словам, он после победы над белогвардейцами двинется на Восток.
— Зажигать огонь мировой революции, — с восторгом говорит он. — А как же иначе, товарищи. Побить белых — это лишь полдела. Мы своих буржуев покончим и на том успокоимся, так, что ли? А как же с народами, которые стонут от ига, ну, скажем, разные наши братья, индусы, персы или еще какие негры? Мы что ж, без бар свое счастье будем устраивать, а про них забудем? Не-ет, дорогие товарищи, Владимир Ильич не позволит этого нам. «Весь мир голодных и рабов» — вот кто ждет от нас помощи... А говорят, товарищ, — обращается он ко мне, — что там, у подневольных людей, скажем, в той самой Азии или, ну, Индии капиталисты еще лютей наших мучают. Они, гады, тысячу лет сосут кровь из рабочего класса, так это или нет? Тебе лучше знать, как ты хорошо обученный науке.
— Так. И индусы, и арабы, и вообще народы Востока, помимо своих буржуев, подвергаются невыносимой эксплуатации иностранных, силой оружия захвативших их страны, империалистов, — отвечаю я.
— Книжно говоришь, но все-таки понятно, — раздумчиво кивает головой матрос. — А ежели рабочий класс и мужики там в обиде, так разве нам можно сидеть дома сложа руки? Ни в жизнь! Покончим с белыми, пойдем с революцией дальше.
Через день, переправившись через Волгу, со станции Покровск тихо отошел воинский поезд, составленный из теплушек. Он шел на Астрахань.
Новые спутники окружали нас. И хотя их лица и фамилии были другие, но тот же дух, тот же русский говорок, та же непоколебимая вера в революцию и то же стремление скорей, как можно скорей попасть на фронт. И одеты мои новые спутники были также в гимнастерки, некоторые в солдатских защитных штанах и тяжелых солдатских башмаках-бутсах. Одни с поясами, другие без, но все, абсолютно все веселые, полуголодные, жизнерадостные и как бы уверенные в хорошем, радостном завтра.
Дым махорки вьется над людьми, уползая в открытые верхние оконца теплушки. Дверь открыта настежь. Бегут деревья, мелькают дома, какие-то строения, поле, затем лесок... А надо всем этим несется старая сибирская песня:
Я засыпаю, а когда просыпаюсь от толчка остановившегося вагона, узнаю, что ночевать будем здесь, в поле, так как паровоз отцепили и он только к утру вернется со станции Урбах.
Так мы проводим первую ночь за Волгой.
А потом катим дальше. И хотя паровоз пришел не утром, а около одиннадцати часов дня, тем не менее мы едем.
Полуголые, почти все босые красноармейцы, несмотря на жару, не унывают. Кто-то рассказывает веселую байку про солдата Нефеда, ходившего в гости к самому сатане. Краснощекий матрос сидит у открытой двери вагона, свесив босые ноги, и, поматывая ими, поет. Слов его песни не разобрать. Шум бегущих вагонов и свистящий, стремительный ветер уносят слова, но по довольному лицу, блаженному выражению его глаз видно, что морячок счастлив.
Мы едем по горячей, выжженной суховеем степи. Хочется пить. Хлеб уже съеден. А степь, жаркая, вся в дрожащем мареве зноя, бесконечна. Только ночная прохлада освежает нас, и мы дружно храпим, забывая о голоде, жаре и надоедливом, ставшем привычным, однообразном стуке колес.
Пока происшествий нет, но на станции Крутояр нас предупредили:
— В степи ходят две банды — Попова и Черносвитова, да, кроме того, где-то затерялась казачья сотня есаула Червякова, недавно переправившаяся через Волгу. Держитесь начеку.
Там же, на Крутояре, был созван митинг. Комиссар поезда рассказал обстановку. Мы удвоили караулы.
Перед выездом из Крутояра комендант станции предложил нам пересесть в воинский поезд, стоявший на запасных путях. Мы недоумевали. Те же красные теплушки, тот же шум и гам, та же теснота, но тут мы имели свое, уже обжитое место, да и компания знакомая, своя, а в воинском все было ново и незнакомо.
— Как хотите, ваша воля, только предупреждаю, что этот поезд уйдет через полчаса, а ваш, может, и завтра здесь будет.
— Почему так? Ведь вы же говорили, что первым отходит именно наш поезд.
— Распоряжение такое получил. — И, наклонившись ближе, комендант конфиденциально сказал: — Банда в степи. Попова банда, слыхали небось? Так вот — объявилась. Где-то засаду делает, ну, а мы вместо санитарного да простого поезда сейчас воинский пускаем. Понятно вам? Только вы молчок, потихонечку и переходите, а то видите, сколько баб разных и мешочников насело. Вот уж беда с этими чертями — и отряды заграждения, и то и се, а ни черта не помогает.
Забрав свои винтовки, чайники и два фунта каменной соли, зажав под мышкой вещички, мы поспешили к стоявшему в стороне поезду.
— Я их, мешочников этих, сейчас до водокачки отведу. Нехай думают, что едут, а тем часом ваш поезд за Крутояром будет. Ну, товарищи, пока! А ежели банду встренете где, так кройте их, гадов, почем зря... Он, той Попов, много здесь крови людям спортил, — провожая, напутствовал комендант.
Через полчаса мимо нас, под ликующие крики и гомон мешочников, облепивших буфера и крыши, проплыл состав, который мы только что покинули. А спустя несколько минут, взяв с места скорость, воинский эшелон пронесся мимо станции и ставшего у водокачки поезда с мешочниками. Мы вылетели в степь.
Часа через четыре остановились у полуразрушенного полустанка Булак. Здесь нас предупредили, что банда Попова находится где-то невдалеке. Ее разведка, заскочив утром на Булак, ограбила телеграфиста и двух рабочих, ютившихся в недоломанной половине здания.
Короткий митинг. Готовясь к встрече с головорезами Попова, бойцы еще раз осматривают оружие. На передней площадке паровоза установлен пулемет, замаскированный ветками. В нашей теплушке ораторствует моряк из Волжско-Каспийской военной флотилии. Он ряб лицом, в одном ухе короткая медная серьга, лицо широкое, с твердым взглядом серых глаз. Через плечо переброшен карабин и два густо набитых патронташа. У пояса финский нож и ручные гранаты.
— Как только поезд станет, товарищи, за ружья да шагайте за насыпь, — размахивая руками, говорит он, — и беглым... а потом «ура» — и в атаку...
В открытую дверцу теплушки заглядывает военком эшелона.
— Товарищи, товарищи, закройте двери и сидите так, чтобы вас не заметили бандиты! — кричит он.
Двери закрываем.
Поезд дергается, лязгает буферами и снова бежит по серой, унылой степи. За безжизненными буграми, где-то в стороне, катит свои воды Волга, но отсюда ее не видно. До нее верст около восьми. Желтые холмы закрывают от нас горизонт. Я лежу на нарах под самым потолком и гляжу через маленькое оконце на бегущую мимо степь, на мелькающие столбы и чахлую растительность солончаков.
— Главное все же гранаты. Это при царе Горохе штыком крепости брали, а теперь, брат, штык — это второе дело, а вот лимонка или бутылочная... это да, — любовно похлопывая рукой по гранате, философствует моряк.
— Это когда как. Граната, она, конечно, ничего, однако еще не факт, — не соглашается с ним пожилой худощавый красноармеец. — Мы вон летом шестнадцатого года на Стрые — слыхал, может, такое место? — да-а, так вот целым полком в штыки на австрийца ходили. Он нас и тем, и сем, и гранатами, и минометами, и пушками... Ничего, дошли, да так вдарили в штыки, от его одна пыль пошла. Шестнадцать орудий взяли да пленных сотен семь, — вот тебе и штык.