— Я же ясно сказала и по-польски, что приемные часы закончились. А в тайге мы все здесь находимся. А впрочем… только быстро, чего вы хотите?
— Помощи какой-нибудь, — захныкала Кухарская, — люди говорят, что здесь поляки полякам денежную помощь дают. Три дня идем, почти не евши. Выслушайте нас, ясновельможная пани, и помогите, хотя бы самую малость. У меня четверо малышей, мужик хворает. Милостивая пани… — и Кухарская бросилась целовать ей руки.
Блондинка покраснела и отпрянула как ошпаренная.
— Что вы делаете? Я очень сожалею, но даже если бы вы пришли в приемные часы, я бы ничем не смогла вам помочь. Сейчас мы не располагаем никакими средствами.
— Может, хоть что-нибудь, — хныкала Кухарская.
От обиды, возмущения и стыда за Кухарскую, за себя, что пришел сюда, Сташека обдало жарким потом. Наконец он решился и дернул Земнякову за рукав.
— Пойдемте отсюда, пани Земнякова.
— Ты прав, сынок, идем отсюда, да поскорее.
Не дожидаясь Кухарской, они вышли. На лестнице Земнякова пошатнулась и чуть было не упала. Сташек поддержал ее и вывел за калитку. Присели на ближайшую скамейку. Только здесь она уткнула лицо в ладони и дала волю слезам. Сташек прикусил губу и поклялся про себя, что, если даже ему придется подыхать с голоду, он больше никогда в жизни никого ни о чем не попросит. Сквозь слезы бешенства и унижения он смотрел на гордо развевающийся флаг и начал понемногу успокаиваться. Этот бело-красный флаг был его единственной радостью и утешением.
А Кухарская выплакала… банку лимонного сока. Переругавшиеся, обманутые и голодные, возвращались они на Пойму. Обратный путь занял у них целых четверо суток.
Сташек тащился с женщинами и думал о том, что польские дивизии ушли куда-то в Иран. Отец, наверное, вместе с ними. Что он, простой солдат, мог сделать. Сташек знал о довоенной Польше немного. Но слышал, что говорили о ней старшие. Как они ссорились из-за будущей и довоенной Польши. Как с беспокойством и горечью обсуждали в своем кругу уход польской армии за пределы СССР.
Он помнил слова Бжозовского, когда жаловался, что поляков не берут в армию, не доверяют им: «Будут ли нас здесь уважать и говорить о нас хорошо, зависит в значительной мере он нас самих. Здесь сейчас людей оценивают по их делам. Господа генералы увели наших солдат. Я верю в историческую справедливость, они когда-нибудь за все это ответят. И за то, что оставили нас здесь. Кто-то из вас сказал, что теперь «все для фронта, все для победы». Так оно и есть! Я воевал в тридцать девятом и знаю, что требуется солдату, чтобы сражаться. Не только винтовка, танки и самолеты, но прежде всего хлеб, мясо. Говорите что хотите, но для нас здесь, для поляков, нет теперь другого выхода, как только засучив рукава показать, на что мы способны. Для фронта можно и здесь поработать. Не переживайте, Польша большая страна, чтобы мир о ней забыл. Говорил Сталин о Польше и поляках с Сикорским? Говорил. Вот увидите, придет время — и снова начнутся переговоры. Если не с Сикорским, то с кем-нибудь другим. Теперь вместе с Россией весь мир: Америка, Франция, Англия! И все против Гитлера. А в Берлин путь лежит через Польшу. Другого нет».
Уважали на Пойме Бжозовского, с его мнением считались не только поляки. Директор леспромхоза назначил его бригадиром, приглашал на совещания. Поляков бросали на самые трудные участки: они рубили корабельный лес, спускали его в реку, вязали плоты, ходили на сплав, были и смолокурами, плотничали, косили сено, выращивали хлеб. Но им все время снились винтовки, особенно молодым и совсем юным.
Давно уже от отца не было никаких известий. Сташеку пришлось решать все самому. Он должен был с чего-то жить. Работал, где только удавалось. Пас коров, обдирал бересту, корчевал пахнущий смолой сосновый лес, был смолокуром. В деревне, как в деревне — у каждого кто-то есть, только он был один как перст. Поэтому решил забраться в глушь тайги, затеряться, забыться среди дикой, первозданной природы, да и самого себя испытать. Только бы продержаться до весны, а там видно будет…
Первые два дня они приводили в порядок зимовку. То трещины в печи надо было замазать глиной, то дыры в стенах мхом законопатить. Хворосту натаскать, а то как ударят трескучие морозы или поднимется снежная метель, носа наружу не высунешь, сушняк всегда должен быть под рукой. У деда Ефима работы было больше всех, поскольку он был единственным, кто во всем разбирался и все умел. Всякие хиханьки-хаханьки прекращались, и бабы слушали старика покорно, как овечки. В первый же день после обеда дед Ефим взял с собой Сташека, и они отправились искать звериные тропы, ставить силки на зайца-беляка. Сибирский заяц хитер, едва выпадет первый снежок, он из серого превращается в белого, как ангорский кролик, и на снегу его не заметишь. Это он от лисицы, волка и ястреба в белую шубку рядится. А не от человека. Человек, выросший в тайге, охотник и следопыт, как хотя бы дед Ефим, знает, что заяц должен чем-то питаться и что он больше всего любит. Там его и ищи. Кусты ежевики, заросли терновника, ольхи, молодой сосняк — здесь беляки охотнее всего кормятся, протаптывают к ним свои стежки-тропинки. И вот на такой заячьей тропке они ставили сплетенные из конского волоса петли-силки, смазанные смолой, чтобы лучше скользили. Ставили вечером, чтобы иней, свежий снежок припорошил их, замаскировал. А утром, если лиса-плутовка или изголодавшийся матерый волк не опережали, они довольно часто вынимали из петли окоченевшего от холода зайца.
На другой день Сташек с дедом Ефимом отправились ловить рыбу на притоках Поймы. Пойма — лесная река, из тайги вытекает и где-то в тайге исчезает. Летом — извилистая и норовистая, с неровным дном и переменчивым течением. В излучине почти замирает, крутит водоворотами и еле ползет, подмывая берега. И вдруг вырывается узким каменным ущельем, мечется меж скалистых берегов, словно встревоженная верховая лошадь, бурлит, грохочет водопадами. Дикая, дремучая река, но рыбы в ней полно, не счесть. Летом любая баба или ребенок поймает рыбу в Пойме. Другое дело — зимой, когда мороз сковывает реку метровым ледяным панцирем. Вооруженные топорами, они шли по замерзшей реке. Дед Ефим опирался на длинную деревянную острогу с железным наконечником. Время от времени останавливался, оглядывался, всматривался в берега, постукивал острогой по льду и шел молча дальше. Чаще всего он останавливался там, где в Пойму впадал какой-нибудь приток. Сташек начал было сомневаться в успехе их вылазки, дело клонилось к вечеру, багровое зимнее солнце садилось уже за гору, крепчал мороз. Так они дошли до того места, где в Пойму с левого, равнинного берега впадала небольшая речушка, которая не только врезалась в Пойму, но еще и подмывала ее правый, высотою в несколько десятков метров гранитный берег. Нетрудно было догадаться, что в этом месте, где сливаются два речных потока, образуется водоворот и дно глубокое. Более темный, зеленоватого цвета лед указывал на то, что река здесь меньше промерзает, чем на мелководье. Дед посмотрел, постучал, опустился на колени, приставил ухо ко льду, с трудом поднялся, отряхнул колени, трижды по-православному перекрестился, очертил у самого берега на льду небольшой квадрат, отложил в сторону острогу, вытащил из-за пояса топор, поплевал по привычке на рукавицы и произнес первые за все то время, что они шли, слова:
— Ну, сынок, с богом, вот здесь и прорубим прорубь. Место глубокое, значит, и рыба должна быть.
Упорно долбили они звенящий, брызгающий острыми осколками лед. Десять, двадцать сантиметров. Вода! Раскалывают пополам льдину, вытаскивают ее по кусочкам наверх. Над прорубью поднимается пар. Дед и Сташек молча опускаются на колени и глядят в прорубь. Ждут, высматривают рыбу, которая — если она здесь есть — должна всплыть, чтобы глотнуть воздуха. Проходит минута, вторая, десятая. Есть! На поверхности появляется одна, другая. И в небольшой проруби начинает бурлить и клокотать вода. Некоторые более крупные и сильные рыбы бьются о воду, подпрыгивают вверх. Сташек не верит своим глазам.
— Ну и рыбы же здесь! Жаль, не взяли с собой ковша. Чем теперь будем брать ее?
Дед Ефим, не скрывая удовлетворения, снисходительно улыбается.
— Ковш возьмем завтра. А сегодня будем таскать рыбешек вот так! Вот так! — И каждый ловко нанесенный удар острогой попадает в рыбу. Дед раз за разом выбрасывает на лед добычу: то щуку, то окуня, то жереха, то большую с красными плавниками плотву. Рыба секунду трепещет, бьется о лед, но почти тотчас же застывает и превращается на сорокаградусном морозе в ледяную сосульку. — Ну, — говорит дед, — сегодня на уху хватит, а за остальной придем завтра. Пора возвращаться на зимовку, сынок, а то как бы ночка темная не застала нас здесь.
Сташек собирает в охапку, как дрова, замерзшую рыбу. Переживает только, как бы до завтрашнего дня рыба куда-нибудь не ушла. Дед, теперь уже более разговорчивый, успокаивает его, рассказывает по дороге о рыбьих повадках.
— …Рыба хотя существо и водное, однако без воздуха жить не может. Задохнется подо льдом или замерзнет на мелководье. Понимает она это или нет, но то, что хитра, — это уж точно. Как только лед начинает расти, не пропускает воздух, рыба ищет глубину, прибрежные ямы. Целые стаи их там собираются. Теперь-то уж такой рыбы мало, исчезает почему-то, да и человек не щадит ее, а вот раньше! Помню, когда я еще был таким, как ты, мальчонкой и со своим, блаженной памяти, отцом ходил искать ямы, то, бывало, пару саней, груженных рыбой, из одной такой проруби привозили…
Только на третий день вывела Ульяна свою бабью бригаду на работу. Шла первой, закутавшись в толстый шерстяной платок, в подпоясанной веревкой телогрейке, в стеганых ватных брюках, в белых по колено валенках и словно былинкой размахивала небольшим топориком. Следом за ней семенили остальные женщины. Сташек и дед Ефим замыкали шествие. Ульяна вела все время вверх, пробираясь сквозь дремучую тайгу с могучими соснами и лиственницами. Они отошли от зимовки километра на два, наконец Ульяна вывела их из глубокого яра на склон горы. Остановилась. Уставшие женщины тяжело дышали, клубы пара на морозном воздухе вырывались при каждом выдохе.
— Ну, Ефимыч, что скажешь? — спросила Ульяна, показывая рукой вперед.
Она прислушивалась к советам старого опытного охотника. Ефим — по своему обычаю — поглаживал бороду, смотрел и долго молчал.
— Может быть, Ульяна, вполне может быть. Лес подходящий, место чистое, лошадь проедет и берег высокий, годится для спуска леса. Лучшего бы и я не выбрал.
На широком склоне горы, полого спускающемся к обрывистому берегу реки, раскинулся молодой сосновый бор, и деревья там — одно выше другого. Они должны были отыскивать и рубить рослую, не очень толстую, но высокую, прямую и стройную, как колонна, корабельную сосну. Именно такой однородный древостой и нашла Ульяна на месте давнего пожарища в глухой тайге.
— Ну так что, бабоньки, начнем?
— Начнем. Никто же за нас этого не сделает.
— Только бы сопутствовала удача…
Первая сосна, подрубленная топором, задрожала, застонала от вгрызающейся в нее острой пилы, затрепетала ее верхушка, и наконец со скрипом, с треском рухнула на землю, поднимая клубы снежной пыли. А сразу за ней — вторая, третья, десятая. Сташек делал на вырубке то же, что и все: подрубал деревья, стесывал ветви, а как только наступала его очередь — брался с кем-нибудь из женщин за пилу. Зимний день короток, работали без отдыха, без обеда, который готовили только вечером, вернувшись на зимовку. Вырубка с каждым днем расширялась. Ее границы обозначали поваленные сосны и черные пятна от костров — разожженные утром, они догорали вечером, уже после ухода бригады. Они жили и работали в тайге дружно. Нарушить установленный ежедневный трудовой ритм мог только внезапный крепкий мороз или снежная вьюга, когда носа из дому невозможно было высунуть. Долгие зимние вечера и ночи бывали мучительно-тоскливыми. Женщины переживали за мужчин на далекой войне и за детей, оставшихся в поселке. И тосковали по ним. Редко когда в бабьих разговорах появлялась иная тема, чем дети, мужики и война. Бывало, ни с того ни с сего то одна, то другая женщина, поддавшись грусти, с которой трудно было совладать, вдруг неожиданно заходилась плачем. И тогда остальные сразу как-то смягчались, разговаривали между собой тихо, утешали друг друга. Случались и хорошие вечера, а временами даже веселые, со смехом, шутками, танцами, бабьими мечтаниями и дедовыми воспоминаниями. Сташеку тоже приходилось рассказывать о себе, о Польше. И так бежали день за днем, монотонные в своем однообразном ритме.
Спустя несколько недель Ульяна решила, что пришло время, чтобы кто-нибудь сходил в поселок и привел лошадей — стащить срубленные деревья к берегу реки, а заодно пополнил провиант. Все женщины хотели побывать дома, и каждая имела на то свои основания. А поскольку, кому идти, зависело от Ульяны — все смотрели на нее. Она выбрала двух, у которых было больше всего детей. Поэтому в поселок отправились дерзкая на язык, но на редкость работящая Валька Кочетова, оставившая под присмотром свекрови четверых маленьких детей, и молчаливая Настя Дранова, мать троих малышей.
— Управляйтесь там, бабоньки, поскорее и возвращайтесь в добром здравии. Да смотрите, чтобы вам каких-нибудь кляч не подсунули, а то придется вас самих запрягать, — шутливо наставляла их на прощание Ульяна.
Женщины ушли. Шли дни, а они все не появлялись. Спокойная обычно Ульяна начала уже волноваться и решила послать Сташека узнать, что с ними. Он должен был отправиться в путь утром, а поздно вечером услышали за окном лай собаки и ржание лошадей. Это означало, что женщины вернулись. Все выбежали встречать. У крыльца стояла Настя, держа под уздцы покрытую инеем, навьюченную лошадь.
— Вас только за смертью посылать! — начала повышенным тоном Ульяна, но тотчас же умолкла, видя, что Настя опустила голову и заплакала. — Что-нибудь случилось, Настенька? А где Валька?
— Мужика у нашей Вальки на фронте убило. Уже неделю ее ждала похоронка.
…Настя привезла продукты, письма, последние новости и привела двух крепких лошадок монгольской породы. Тогда же вместо Вальки в лесную бригаду пришел Ваня Воронин…
6
— Ваня! Ты здесь? Скорее бы смерть ожидал встретить, чем тебя!
Друзья долго обнимались, похлопывая друг друга по плечам.
— А ведь немного не хватило, совсем немного, чтобы я посетил тебя как странствующий дух. На небо меня, грешного, наверняка не приняли бы, а до дома, до Сибири, далеко, вот и разыскивал бы тебя по твоей Польше. Тем более что ты столько мне о ней рассказывал. Помнишь, Сташек?
— Как будто бы это сегодня было! Все помню: и то, как ты первый раз появился с Настей на зимовке, и наши скитания с этими чертовыми бычками, и однорукого начальника военкомата, который отговаривал нас от фронта, запугивал, а потом выставил за дверь…
— Видимо, браток-поляк, он был прав: как видишь, никуда это от нас не ушло.
— Да, столько километров пройдено. Слава богу, что всему этому пришел конец! И самое главное, Ваня, что мы живы!
— Да. Жить-то живем, дружище, только скажи, а какой мне прок от такой жизни. — Ваня рванул с себя одеяло. — Посмотри!
Бывают в жизни такие ситуации, когда каждое, даже самое доброжелательное, самое теплое слово надрывает душу и вместо утешения может причинить боль. Поэтому Сташек молчал, уставившись на забинтованные культяшки друга. Молчал и смотревший на него Ваня. Молчала вся палата. В наступившей тишине слышны были лишь стон Яцыны, который приходил в себя после наркоза, да равномерное тиканье больших настенных часов. Сташек нагнулся, поднял упавшее с койки одеяло, чтобы накрыть друга. И только теперь встретились их взгляды, встретились протянутые руки. Они снова бросились друг другу в объятия…
— …тебя всегда тянуло к лошадям, а меня к технике. Можешь представить мою радость, когда меня наконец не только взяли в армию, но и определили в танкисты, — рассказывал Ваня. — Обучали нас недолго и отправили на фронт пополнить сильно поредевший в боях полк. В батальоне, куда я попал, осталось немногим больше десятка машин. Я мечтал быть водителем, а пришлось стать заряжающим. То есть последним чернорабочим в экипаже. Воевал на Т-34. Машина — это машина: скорость, маневренность, огневая мощь! На пехоту мы поглядывали свысока. Жалко было смотреть, как она тащится по дорогам, ползает на брюхе по полям, то и дело зарываясь в землю. Любой пулемет безжалостно косил «царицу полей», не позволял ей даже поднять головы. А когда пехотный десант на броне наших танков шел в атаку — стоило немцам открыть огонь, как все падали на землю. Т-34 — это, браток, машина! Одни расхваливают авиацию, другие твердят, что артиллерия — это «бог войны», а пехота — «царица полей». Может быть, и так. Но скажу тебе, браток, без танков мы бы сейчас не здесь, а черт знает где еще были бы. Как только наши танки вырывались вперед, немцам туго приходилось. Всю твою Польшу я исколесил в танке, начиная с Сандомирского плацдарма. Красивая страна, и люди хорошие, но все искалечено войной, не меньше, чем я. Где бы я ни встречал польских солдат, я всегда расспрашивал о тебе. И наконец-то сегодня мне повезло. Этот проклятый Поморский вал мы тоже вместе с поляками прогрызали. Они шли правее нас, со стороны моря. И ты, по-видимому, был где-то там. Значит, знаешь, что это был за ад. Мы дрались там начиная с января. Атаковали почти беспрерывно. Немцы стянули все, что у них было: «фердинанды», отряды «фаустников». Для танков местность была трудной. Сколько там сгорело машин, погибло экипажей! Только в нашем сменилось за это время пятеро ребят: одного ранили, другой ушел от нас навсегда… А танк наспех залатывали, заправляли горючим, загружали боеприпасы, пополняли экипаж — и снова вперед. С этим Поморским валом мы провозились до первых чисел марта. И вот тогда-то действительно началось! Тогда только наши танки показали, на что они способны, когда двинулись на врага лавиной. Ты сидел когда-нибудь в танке? Тесно, повернуться негде, каждый сантиметр использован. Грохот, вонь от выхлопных газов — и ничего, только натыкаешься везде на металл. Танк стреляет и по нему стреляют. Броня — броней, но и против нее есть снаряды.
Раннее утро. В низинах еще лежит туман. Ракета. Сигнал к бою. Едва успеваю загрузить боеприпасы. Т-34 устремляется вперед. Десант уже давно спрыгнул. Перепахиваем немецкие окопы, подавляем огневые точки. И тут из-за какой-то хаты начинают лупить по нас «фердинанды». Слышу в шлемофоне: «Бронебойным заряжай!» Потом снова. И снова! Вдруг яркая вспышка, грохот, резкая боль. В глазах потемнело, в горле пересохло. Механик мертв. Раненый радист стонет. Танк стоит. Броня на правом борту разворочена. Чувствую — горим. А тут по нас опять — бабах! Видимо, «фердинанд» серьезно взялся за нас и решил, сукин сын, добить. Командир, старшина Вася Климов, кричит:«Уходим, ребята!» Склоняюсь над радистом — он без сознания. Хочу помочь ему, вытащить наверх, но ноги не слушаются — подгибаются, как у тряпичной куклы. Чуть было сам не потерял сознание. Огонь и дым заполнили весь танк. Хватаюсь руками за выступы, подтягиваюсь к люку и переваливаюсь через борт. Убей, больше ничего не помню. Очнулся в полевом госпитале. Чувствую себя ничего. Хотел было подняться, встать. Не получается. До сегодняшнего дня жалею, что у меня не было под рукой пистолета…
Сташек вышел из госпиталя поздно ночью. Его прогнал дежурный врач. Светила луна. Было тепло. Пахло сиренью. Попискивала какая-то ночная птица. Браун храпел в кабине. Сташек подумал, что будить его нет смысла. Присел на подножку, оперся спиной о крыло автомашины. Прямо перед ним темнело мрачное здание госпиталя. Кое-где в окнах светился затемненный свет, мелькнула тень склонившейся над раненым медсестры. Свет горел и в угловой палате, на втором этаже, где лежали Яцына и Ваня Воронин…
Сташек знал Ваню по поселку, как и многих других ребят, но познакомились они по-настоящему и подружились лишь на вырубке, в бригаде. Ульяна выделила им лошадь и велела стаскивать бревна к берегу Поймы. Ох, и наработались они тогда, а еще больше намучились с упрямыми, полудикими монгольскими лошадками. Сташек с детских лет любил лошадей, и поэтому ему было легче. Ваня готов был обменять табун арабских скакунов на один хороший трактор. Он дал слово, что весной поступит на курсы трактористов, а может даже шоферов.
— Послушай! Да одним «челябинцем» можно захватить сразу с десяток бревен, и в два дня мы бы со всем этим управились. А эта дикая скотина не только не хочет тащить одно бревно, но еще кусается и брыкается.
— Да, на тракторе ты бы сюда, конечно, заехал! Тут даже танк не пройдет. А с лошадью, браток, обращаться надо ласково.
Там же, на вырубке, начались их нескончаемые разговоры и мечты о фронте. Ребята, перебивая друг друга, делились самыми фантастическими помыслами, ни минуту не задумываясь над тем, что могут погибнуть на войне. Их юношеского оптимизма, веры в счастливую звезду не омрачали все чаще приходившие в таежный поселок похоронки. Вскоре после Вали извещения о гибели мужей получили Наташа и Ульяна. О своем отце Сташек по-прежнему ничего не знал. Отец Вани погиб на фронте в первые месяцы войны…
— Только одно-единственное письмо дошло до нас. Отец написал его незадолго до гибели, а спустя несколько дней — потом мы сравнили даты письма и похоронки — его уже не было в живых. Даже неизвестно, как и где погиб. Военная тайна. «Ваш муж, Дмитрий Иванович Воронин, пал смертью храбрых, защищая Советскую Родину в борьбе против немецко-фашистских захватчиков». И все. Батя у меня был мировой. Веселый. На охоту в тайгу с собой брал, на деревья научил лазить, кедровые шишки срывать.
Ваня знал и понимал тайгу не хуже деда Ефима. Иногда они ходили на охоту. Ваня почти никогда не промахивался. Сташек восхищался им — что тут скрывать. Зато Сташек брал над ним верх, когда вечерами женщины одолевали его просьбами, и он рассказывал о Польше, о больших городах, автомашинах и поездах. Ваня поезд видел только в кино. С берегов Поймы до железной дороги было много сотен километров. А в городе Ване побывать пока не довелось. Да и не все женщины могли этим похвастаться. Только дед Ефим снисходительно слушал рассказы Сташека, поскольку он — участник двух войн и одной революции — отмахал по железной дороге от Владивостока до Перемышля и обратно.
— Ну и что из того, что где-то там есть поезда и самолеты? Одно несчастье от них простому человеку, да и только. Если бы не эти адские машины, то и Гитлер так далеко бы не дошел. А может, и войны совсем бы не было…
…Солнечный, теплый день — предвестник весны. Тает снег. Ваня и Сташек наткнулись на небольшую кедровую рощу. Высокие, красивые деревья. Шишки еще не все осыпались. А в них орехи — маслянистые, сладкие, вкусные. Только как к ним подступиться? Сташек стоит, задрав голову, и смотрит, щуря глаза от солнца.
— Ну что ж, попробуем что-нибудь придумать. Дай-ка мне свой ремешок.
Ваня связывает узлом два ремешка, скидывает валенки, надевает ремешки на ноги, обхватывает руками толстый ствол кедра и карабкается вверх. Ноги его работают, как пружины: раз, раз, раз. Вот уже и крона дерева. Ваня перелезает с сука на сук. Вниз летят кедровые шишки, разлетаются во все стороны темно-коричневые вкусные орешки.
— Ну что? Забрался? — доносится сверху голос Вани.
Сташек восхищен ловкостью друга. А тот так же быстро, словно по канату, спускается вниз.
— Вкусные! — хвалит Сташек орехи.
— Никогда не пробовал?
— В Польше кедры не растут.
— А я яблок не пробовал. Апельсины, лимоны, даже фиги до войны в магазин привозили. А вот яблок, представь себе, никогда не видел.
— У моего деда в Польше большой сад. Знал бы ты, какие там растут яблоки, груши, сливы!
— Сушеные сливы и груши я ел. В компоте. А твой дед, наверное, настоящий кулак, раз имеет такой сад. Да еще хозяйство, несколько лошадей…
— У вас так, а у нас по-другому.
— Послушай, Сташек, не сердись. А почему поляки не бьют вместе с нашими немцев на фронте?
— Бьют-то, наверное, бьют. Ведь война идет по всему свету. У нас с Гитлером свои счеты, еще с 1939 года. Мой отец уже тогда воевал. И теперь ушел сражаться с немцами. Все время мне об этом рассказывал. А ты думаешь, я что-то в этом понимаю или знаю, почему и куда их увели? От отца нет никаких известий.
— А сколько еще ваших сидят в тылу, не идут на фронт.
— Не идут, потому что их не берут. Не бойся, поляков уговаривать воевать не надо. А уж особенно против немцев. Раз ваши не берут, вот наши и не идут.
— Не сердись, Сташек, я не хотел тебя обидеть. Просто так спросил. А впрочем, что мы оба знаем…
…Канун весны. Солнце поднимается все выше и выше. Тает снег. С веток капает. С шумом падают на землю шапки мокрого снега. Птиц в лесу становится все больше. Только по вечерам еще хватает мороз и держится всю ночь. Утром на солнце тают длинные сосульки. Все бревна стащили уже к реке. Женщины собирают ветки, складывают в большие кучи и жгут. Работы на всех уже не хватает, и несколько женщин вернулись в поселок. Вместе с ними Ульяна отправила лошадей и деда Ефима. К весне дед совсем ослаб, простудился, о чем свидетельствовал появившийся у него затяжной и сухой кашель. Он почти никуда не выходил, лежал все время на печи. Только изредка, когда солнце припекало, кряхтя, слезал с печи, усаживался у стены, грелся на солнышке и смотрел на темневшую от грунтовых вод реку.
— Скоро лед тронется. Да… Сколько весен я уже встретил на своем веку. Но всякий раз, когда наступает весна, не могу надивиться, как меняется мир вокруг. И звери, и птицы, и деревья. Наверное, это моя последняя весна. А как бы хотелось дождаться конца войны, когда наши начнут возвращаться домой.
— Дождешься, дед, дождешься. А мой Семен уже никогда не вернется. Где-то там, на чужой стороне, сложил свою головушку…
— Не он один, дочка, не только он. А наш Гаврило, а Валькин Сережка, а Бурмакин, а Ленька Седых… Известное дело, война. Лучше бы нас, стариков, забрала костлявая. Таким, как я, давно пора на тот свет.
— Отлежишься дома, старуха намажет тебя медвежьим жиром, шубой накроет, до ста лет еще проживешь.
Ульяна заботливо помогла деду забраться на лошадь. Сташеку, который с Ваней, Ульяной и двумя девушками оставался на зимовке, тоже было жаль расставаться с дедом Ефимом. Он полюбил старика — доброго, умного, бывалого, никогда не унывавшего.
— Сегодня так, — любил приговаривать он, — а завтра иначе. С вечера — буря, метель, света божьего не видно, а утром встаешь — солнышко светит, птички поют — сердце радуется. Человек никогда не должен терять надежды. А ты что думаешь, сынок, меня судьба по белому свету не бросала? Сколько раз я думал, что уже больше не увижу никогда своей Поймы, на берегу которой родился. В первую мировую войну, например, еще при царе-батюшке, когда нас на фронт, тоже против немцев, погнали, знаешь, куда я дошел? Да, да, сынок, до самой вашей Польши, до города, который называется Перемышль. Лежит он на холмах, весь в зелени, садов и костелов уйма. А в долине — река. Меньше, правда, и не такая полноводная и норовистая, как наша Пойма. Тяжелые бои вели мы там с австрийцами. Там меня и ранило. Я уже с жизнью прощался. «Вот так-то, Ефим, — думал я, лежа в лазарете, — придется тебе здесь помирать, в чужой стране, не увидишь больше ни родной деревни, ни тайги. На охоту, рыбу ловить уже не пойдешь». Ну и что? Как видишь, живой. А сколько дорог пешком исходил! Война окончилась, и люди — как птицы — начали в свои родные гнезда возвращаться. И ты, сынок, тоже вернешься в свою Польшу, не огорчайся. Красивая твоя страна, ничего не скажешь. Земля кругом ухоженная. Деревни стоят близко одна к другой, совсем рядом. Железная дорога есть, и шоссе хорошие. Дома добротные. Люди — как везде. Но жить бы я у вас не смог. Без тайги, без Поймы не смог. Как и ты не можешь у нас. Тоска бы заела…
Сташек страдал не только от тоски, но и от одиночества. Матери нет. Никто не позовет ни завтракать, ни обедать, ни о чем не спросит. Не пожалеет, рубашки не выстирает, пуговицы не пришьет, не поругает. Отца нет. Некого спросить, не с кем посоветоваться. Пустота вокруг. А человек не может жить один. Должен кого-то иметь, с кем мог бы поговорить, кому мог бы открыться. В поселке еще жили поляки. Проявляли интерес к Сташеку. Иногда даже хотели ему кое в чем помочь. Но ведь дело было не в этом. Ему было тоскливо. Одиноко. Он ловил себя на том, что иногда разговаривает сам с собой. Ругал себя, когда ему было тяжело, стыдил, когда непрошеная слеза навертывалась на глаза, подбадривал, когда казалось, что он уже больше не выдержит. Любил разговаривать с деревьями. С ручейками и реками. С птицами, которые откуда-то прилетали и куда-то улетали…
Стояла теплая погода… Насаженными на длинные черенки скобелями они обдирали кору с сосновых бревен. Стружка свертывалась пружиной. Пахло смолой.: Со всех сторон, с обоих берегов, в русло Поймы стекали мутные ручейки. Текли вешние воды, но ледовый панцирь еще держался.
Сибирская весна нагрянула неожиданно, так же как наступает морозная зима. Гром! Один удар за другим. Будто налетевшая откуда-то летняя гроза. Земля аж гудит, и тайга отвечает далеким многократным эхом. Значит, трещит лед на реке.
— Пойма вскрылась!
Все побросали работу. Уселись на обрывистом, скалистом берегу и долго, долго смотрели на бушевавшую стихию. Лед продолжает трещать. Из-под толстого ледяного покрова вырывается, клокочет, булькает вода. Бьют фонтаны. Вода заливает льдины, ломает их, воздвигает из них пирамиды, выталкивает на берег. В низинах — заливает поляны, болота с заросшими травой островками. Река еще не тронулась. Еще не может справиться со льдом. Но без устали яростно наступает. Местами пробьется немного, и снова останавливается. Лед не пускает. И вдруг:
— Пошла!
— Тронулась!
Когда же это произошло? Никто и не заметил того неуловимого момента, когда лед по-настоящему тронулся. Ожила вся река!
— Ну так что, ребята, возвращаетесь в поселок или остаетесь на сплав?
Сташек взглянул на Ваню, тот на Сташека. И оба решительно кивнули головой:
— Остаемся, Ульяна.
В поселок их особенно не тянуло. У Сташека там никого не было. У Вани была бабушка, к которой он иногда забегал. А к зимовке они просто привыкли. Им хорошо было вместе. Когда была работа — работали. А потом бродили по весенней тайге, выискивали птичьи гнезда, ловили рыбу, охотились на тетеревов. А сплав на Пойме заключался в том, что с крутого берега спускали в реку заготовленные зимой бревна. Течение подхватывало их и уносило прямо в поселок, на базу.
Случались минуты, когда Сташеку казалось, что он жил здесь всегда. К примеру, когда они лежали с Ваней на какой-нибудь лесной поляне и объедались крупной и сладкой лесной земляникой, которую местные жители называли клубникой. А потом, как двое молодых жеребят, мчались к реке, раздеваясь на ходу, и с разбегу ныряли «рыбкой» в быстрое, как родник, чистое, пронизывающее до костей холодное течение. Такие моменты — когда они забывали об окружающем их мире — длились недолго. Они быстро приходили в себя, серьезнели, возвращались к действительности…
В один из дней Ваня отправился в поселок, на базу. Его не было дня три. Грустный Сташек до полудня делал то, что входило в его обязанности, а в остальное время, почти до позднего вечера, бродил по тайге или сидел на берегу реки. Там и вырвал его из задумчивости голос Вани, искавшего его.
— Здесь я! — отозвался Сташек.
— Бегу к тебе! — Ваня легко спрыгнул с откоса и большими прыжками помчался в его сторону. Подбежал, запыхавшийся, и сразу же накинулся на него с упреками: — Где ты, черт побери, пропадаешь, ищу тебя уже часа два!
— Корзину для рыб чинил. Должно быть, не такая уж маленькая щука попалась. Иди сюда. Покажу, какую она дыру прогрызла.
— Что там твоя щука! Вот я покажу тебе такое, что глаза у тебя на лоб полезут. А может, даже и запляшешь. — И Ваня сунул руку за пазуху. Сташек вздрогнул. Чуть ли не закричал:
— Письмо!