Название подглавки пушкинское. К тому моменту, когда поэт в одном секретном, специально предназначенном для царя Николая I документе написал слова о «несчастном семействе», приближалось столетие того переворота. Сюжет, однако, по-прежнему оставался как бы «несуществующим». «Известная персона», документы «с известным титулом»: так принято было изъясняться о свергнутом малолетнем императоре. Когда декабрист Александр Корнилович в 1820 году получил (по своей службе в Главном штабе) право на занятия в сенатском архиве, то по этому поводу возникла переписка его ведомства с министром юстиции и обер-прокурором Сената: начальники опасались за три секретнейших отделения в сенатском архиве — бумаги Бирона, Анны Леопольдовны, а также дела «Известного титула».
Позже, уж в тюремных казематах, Корнилович рассказывал своим товарищам «о временах Анны и Елисаветы».
В числе строго запрещённых книг об «известных персонах» имелись, конечно, заграничные брошюры. Ещё в 1816 году была пресечена продажа вполне благонамеренной книги «Жизнь принцессы Анны, правительницы России»… Историк Карамзин не мог оторваться от попавших к нему в руки потаённых документов и мемуаров о том времени.
Дело Мировича, казнённого в 1764 году за попытку освободить Иоанна Антоновича (вместе с приговором Пугачёву), было впервые добыто из-под спуда в 1826 году, когда власть искала в старинных судебных решениях сведения, нужные ей для осуждения декабристов. Интерес же самих декабристов к «принцам-узникам» ещё усиливается в заключении и в Сибири, когда стали ближе, понятнее страдания разных «товарищей по несчастью»: в тюрьме вспоминает об Иоанне Антоновиче Кюхельбекер (стихи «Тень Рылеева»); Лунин и Никита Муравьёв упомянули Ивана VI, перечисляя старинные перевороты, которые «не приносят у нас никакой пользы». Николай Бестужев создаёт в ссылке рассказ «Шлиссельбургская станция», где автор, глядя на стены крепости, думает «о завоевании Петра и смерти Ульриха[5] — о вечном заключении несчастнейших жертв деспотизма».
Пушкин же пишет о «несчастном семействе» неспроста: надеется, что царь Николай заинтересуется и откроет секретные архивы. 21 июня 1831 года поэт извещал шефа жандармов Бенкендорфа о своём «давнишнем желании» — «написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III»…
Верховная власть, однако, не торопилась допустить Пушкина к столь близким временам. Пройдут ещё десятилетия, прежде чем будут опубликованы первые работы о судьбе побеждённых 25 ноября 1741 года. Только с конца 1860-х годов печатается серия статей, обходящих, впрочем, некоторые острые и впечатляющие подробности старинной борьбы за власть…
Между тем осенью 1863 года, через 122 года после интересующих нас событий, было приказано изложить их в самом полном и откровенном виде.
Приказ получил Владимир Васильевич Стасов: ему, известному критику, искусствоведу, приказывать никто не мог. Иное дело — служба: Стасов с 1855 до 1906 года (51 год!) служил в одном из главных рукописных и книжных хранилищ России — императорской Публичной библиотеке в Петербурге. Ведая «отделением искусств», он непосредственно подчинялся директору библиотеки Модесту Андреевичу Корфу (некогда лицейскому товарищу Пушкина). Корф был человек официальный, близкий к престолу, Стасов, наоборот, считался в оппозиции, постоянно защищая искусство правды, реализма, «обнажения язв». При всей этой разнице во взглядах директор и подчинённый как-то ладили и находили общий язык; по-видимому, не очень обращали внимание на то, что их разъединяло…
И вот осенью 1863 года к Стасову поступает заказ Корфа — составить подробнейшую историю «Брауншвейгского семейства». Для этого Стасову открывают доступ в те самые секретные отделения, куда старались проникнуть Корнилович и Пушкин. Мало того, Стасову даны помощники, которые скопируют нужные секретнейшие политические материалы. Для чего же?
18 ноября 1863 года Корф извещает подчинённого, что в субботу идёт с докладом к царю Александру II, и справляется: «не поспеет ли к тому времени хотя какой-нибудь отдельный эпизод из этой печальной драмы, который мог бы привлечь к себе любопытство государя?» Итак, царь, царская фамилия желают знать подробности. Именно в это время Стасов создаёт обширную работу для царского чтения, причем Корф обычно торопит перед праздником: «Государь просит новую главу на пасху», «хорошо бы к рождеству историческое чтение для государя».
Царю Александру интересно… Говорили, что он ненавидел читать по-печатному, и даже опубликованные уже романы специальные писаря для него иногда переписывали… Автор этой книги должен признаться, что, повидав почерки этих писарей, он с пониманием относится к царской причуде: после таких рукописей глядеть в книгу обыкновенной печати просто невозможно…
Однако в случае с Брауншвейгским семейством о книге не было речи: особые, доверенные писаря переписывали к праздникам, когда царь не работал, ту черновую рукопись, что готовил Стасов. Впрочем, перед подачей на царский стол текст всё-таки прочитывал барон Корф и вычёркивал кое-что особенно резкое или не подходящее для императора.
Одна из беловых глав
Так или иначе, беловая стасовская рукопись об Иване VI и его родне почти не сохранилась. Зато черновая уцелела. Её точный адрес исследователям довольно давно известен: Ленинград, Отдел рукописей Государственной публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (так теперь называется бывшая императорская Публичная библиотека), фонд 738 (Владимира Васильевича Стасова), опись I, дело I. Иначе говоря, собрание бумаг и писем Стасова открывается огромной — в несколько сот листов — черновой тетрадью. Недостаток черновика легко вообразить: перечёркивания, неразборчивость некоторых слов; однако это с лихвой перекрывается присутствием здесь всех «сомнительных» кусков, предназначенных Корфом к изъятию из беловика.
Стасов работает «на государя»; однако не стесняется и довольно откровенно пишет страшную хронику событий, начавшихся в ночь с 25 на 26 ноября 1741 года.
О Брауншвейгском семействе сначала было объявлено, что они отсылаются «в их отечество»: в Германии у Анны Леопольдовны немало родни; родная сестра принца Антона — датская королева Юлия-Мария.
До декабря 1742 года принцев держат в Риге, затем в Динамюндской крепости.
Тут пошли слухи, что принцев не только освободят, но и вернут к власти, тайные агенты пресекли попытки — впрочем, весьма наивные — «обратного переворота»… Всё это увеличивало политические опасения Елизаветы Петровны. И вот вместо отсылки в Германию принцев переводят в дальний край — Холмогоры, в 100 верстах от Белого моря, выход к которому крепко заперт Архангельском.
Под охраной и наблюдением — четыре главных арестанта, двое взрослых и двое детей, а также близкая к ним придворная дама. Затем число узников меняется: в тюрьме Анна Леопольдовна родила ещё троих детей: дочь Елисавету (1743), сыновей Петра (1745) и Алексея (1746). Все пятеро детей — внучатые племянники и племянницы Елизаветы Петровны. Во время последних родов принцесса умирает, бывший же император Иоанн Антонович (как самый опасный претендент на престол) был отделён от семьи и затем переведён в Шлиссельбург. Таким образом, в Холмогорах, под надзором специального коменданта и команды, в конце концов оказывается принц Антон Брауншвейгский с четырьмя детьми от 16 до 21 года; о принцессе Екатерине, той девочке, которую «уронили на лестнице» во время переворота, сообщают, что она как будто глуховата и со странностями. Нездоровится и мальчикам…
В течение двадцати лет елизаветинского царствования переписка по поводу «известных персон» (изученная Стасовым и другими исследователями) сравнительно невелика. Дети Антона-Ульриха и Анны Леопольдовны вырастают, не зная мира, за оградой своей тюрьмы: летом гуляют по высоко огороженному саду, а зимой (согласно рапорту коменданта) «за великими снегами и пройти никому нельзя, да и нужды нет». Все слуги, нанятые для принцев, навсегда заперты в доме и никогда не выйдут за ограду «под опасением жесточайшего истязания».
Заключённым, правда, выдаётся «приличное довольствие» (всё же царская фамилия!) — по шесть тысяч рублей в год, шёлковые и шерстяные ткани, венгерское вино, гданская водка (за недостатком которой комендант порою доставляет Антону-Ульриху «поддельную водку из простого вина»).
С 1746 года принцы, по словам Стасова, «попадают в руки пьяного, вороватого, беспутного и жестокого капитана Вындомского…». Назвав это имя, мы угадываем один канал, по которому рассказы, слухи и предания тех лет могли просачиваться к Пушкину: сыном Вындомского был просвещённый литератор, ученик Новикова и знакомый Радищева Александр Максимович Вындомский (о других его интересах, впрочем, говорит напечатанная двумя изданиями «Записка, каким образом делать французскую водку»). Юный сержант Александр Вындомский в июле 1759 года во главе команды из 18-ти человек прибыл на подмогу к отцу и видел «холмогорских узников». Он сам не успел побеседовать с Пушкиным, так как умер в 1813 году, но многое могла рассказать дочь этого литератора и внучка холмогорского коменданта Прасковья Александровна Вындомская (по первому мужу Осипова, по второму Вульф) — тригорская соседка и добрый друг поэта…
Однако вернёмся в 1740-е годы.
Царица Елизавета Петровна и её окружение больше всего беспокоятся насчёт возможных заговоров в пользу «семейства», а также — любых слухов о принцах. Когда Анна Леопольдовна умирает, то из Петербурга требуют, чтобы принц Антон сделал собственноручное описание этой смерти: таким образом в руках правительства оказался политический документ, который можно предъявить Европе в случае появления любой «Лжеанны Леопольдовны». Любопытно, что Антону предписывается в том письме не сообщать о рождении сына Алексея, отнявшего жизнь у матери: лишние сведения о новых возможных претендентах на престол царице не нужны. Когда Иоанна VI отделили от родственников и перевезли в Шлиссельбург, это никак не отразилось на секретной переписке об «известных персонах», как будто принц оставался в Холмогорах.
Так старались обмануть заговорщиков. Малейшее подозрение насчёт офицеров охраны сразу ведёт к замене: молодой подпоручик Писарев, в пьяном виде грозившийся передвинуть Вындомскому «рот на затылок», тут же переведён в Тобольск… Однажды принц Антон просит у императрицы, чтобы его детей учили читать и писать, ибо «дети растут и ничего не знают о боге и слове божьем». Ответа не последовало; из дальнейшей переписки видно, что отец не умел или не желал систематически обучать пятерых (потом — четырёх) детей, и они не знали иностранных языков, а говорили только по-русски с северным выговором.
Итак, имевшая на престол не меньше прав, чем брауншвейгские родственники, дочь Петра всё же опасается заточённых принцев и принцесс: страшная логика борьбы за власть…
Вот сколь многообразные последствия для разных действующих лиц нашего рассказа имел короткий осенне-зимний день и длинная ночь 25 ноября 1741 года.
25 ноября 1741 года осталось в памяти одних днём надежды на будущую науку и просвещение, в биографии других — днём прощения, возвращения к добрым старым временам; в судьбе третьих — роковым рубежом в борьбе за престол, началом темницы, ссылки, забвения… Впереди были огорчения — для тех, кто слишком тем днём доволен, и надежды — для тех, кто в отчаянии…
«1742 год. Января 6-го река Ангара покрылась льдом, а 17 марта вскрылась. В апреле получен указ о возвращении детей казнённого Бироном министра Волынского, которые вскоре и отправлены в Россию.
Прибыли в Иркутск освобождённые из ссылки: из Охотска — бывший генерал Антон Девиер и князь Алексей Барятинский, из Камчатки в ноябре — князья Николай, Алексей и Александр Долгорукие. Они в следующем году уехали в Россию. Все эти лица были жертвою известного Бирона. Императрица Елисавета Петровна при вступлении своём на престол ознаменовала начало своего царствования разными милостями и многим невинным — сосланным в различные места Сибири — даровала свободу» (Иркутская летопись).
Собирается в западную сторону и Степан Крашенинников с супругой Степанидой Ивановной. А навстречу им — на восток, на Камчатку — мчится штабс-курьер Шахтуров, с тем чтобы доставить к торжественной коронации Елизаветы Петровны (то есть через полтора года) шесть пригожих, благородных камчатских девиц (если правление женское — весь прекрасный пол империи должен быть представлен в Москве!). Познания царицы о размерах собственной империи были приблизительными: только через шесть лет (и на 4 года позже коронации) царицын посланец с отобранными девицами достиг на обратном пути Иркутска, причём все девицы за это время родили, а для продолжения пути требовались повышенные средства; дальнейшая судьба этого «каравана» неведома…
Глава четвёртая. 6 июля 1762 года
«Матушка милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось. Не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка, готов иттить на смерть. Но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя — но, Государыня, свершилась беда, мы были пьяны, и он тоже, он заспорил за столом с князь Фёдором, не успели мы разнять, а его уж и не стало, сами не помним, что делали, но все до единого виноваты — достойны казни, помилуй меня хоть для брата; повинную тебе принёс и разыскивать нечего — прости или прикажи скорее окончить, свет не мил, прогневили тебя и погубили души навек!»
Письмо это, написанное 6 июля 1762 года, не просто секретный — сверхсекретный государственный документ! Императрице Екатерине II сообщают об убийстве её мужа, Петра III. Записку эту, кажется, видели в подлиннике (не считая её автора) только три человека, в том числе два царя. Второй — самолично кинул записку в огонь… И всё-таки эти страшные строки не исчезли: мы знаем не только их текст, но и то, что они были писаны на листе бумаги «сером и нечистом», знаем, кто писал, хотя подписи не было; знаем, когда писал. Рукописи действительно не горят…
Но пора всё рассказать по порядку.
Елизавета Петровна процарствовала 20 лет и один месяц. За это время был создан Московский университет и запрещено крестьянам жаловаться на помещиков. Отменена смертная казнь, и вырван язык у прелестной княгини Лопухиной, будто бы позволившей себе дерзость против власти.
В эти годы поощрялась торговля, промышленность, но потрачены миллионы на придворные увеселения (15 000 роскошных платьев императрицы — только одна из «статей расхода»).
В елизаветинские годы написал и подготовил к печати свою замечательную
Итак, елизаветинское царствование — его воспевали Ломоносов, Тредиаковский, Сумароков и другие поэты.
Но о том времени размышлял и записывал также один совсем не льстивый молодой офицер.
Поскольку ему суждено действовать в нескольких главах нашего повествования, познакомимся с ним сейчас. (Мы как будто отвлеклись от зловещей записки 6 июля 1762 года, но на самом деле это не так!)
За двором и царицей наблюдает юный князь, офицер Семёновского полка Михаил Михайлович Щербатов. Отец молодого князя умер, когда сыну едва исполнилось пять лет. Огромную надпись на его надгробном памятнике в селе Михайловском (близ Ярославля) прочесть нелегко — она на языке старинном, но всё же попытаемся понять: «1738 года сентября 26 дня погребён здесь генерал-маэор и Архангельгородской губернии губернатор князь Михаил Юрьевич Щербатов, который родился во 186 году ноября 8 дня, и по возрасте его 14 лет, в 200 году, взят в комнаты блаженные и вечно достойные памяти Его императорского величества Петра Первого, а в 201 году пожалован в порутчики в лейб-гвардии Семёновский полк и был на Воронежских, Азовских походах и под Керчью, а в 1700 году пожалован в оном же полке капитаном и служил оба Нарвские походы под Шлиссенбургом и под Лесным на Левенгубской баталии, и под Гроднею, также и на турецкой акции под Прутом.
1705 майя 5 числа пожалован от инфантерии полковником. И потом был на многих баталиях, а в 1729 году пожалован от Его императорского величества Петра II бригадиром и находился при полках. 1731 года апреля 28 числа пожалован при коронации Её императорского величества Анны Иоанновны, за отличие службы, в генерал-маэоры, потом определён в Москве в обер-коменданты, а в 1732 году июля 26 числа по всемилостивейшему Её императорского величества именному указу послан в город Архангельск в губернаторы, и находился там при делах Её императорского величества 6 лет, и во шестое лето преставился в городе же Архангельске сего 1738 года июля 22 числа в 7 часов пополудни 52 минуте, на память святой равноапостольской Марии Магдалины, а тезоименитство его ноября 8 дня. В Нарвских походах ранен с города камнем в грудь, под Шлиссенбургом ранен в правую руку, под Лесным на Левенгубской баталии ранен, обе ноги пробиты навылет. Под Гроднею ранен в правую ногу, на турецкой акции под Прутом ранен в поясницу. Под Выборгом ранен в голову».
Не надгробие, а целая биография, да что там биография — это боевая реляция, летопись, история! Годы сначала идут по старому летосчислению, от «сотворения мира»: 186-й — это 7186 (или, по-нашему, 1678-й), а 200-й, 201-й — это 7200, 7201 (или 1692-й, 1693-й)[6]; затем — с 1700-го, как приказал царь Пётр, идёт только новый счёт… И сколько же битв, походов, царствований!
И шесть ранений; а дата смерти указана с точностью до минуты: как увидим — это щербатовская фамильная, историческая точность…
Среди «птенцов гнезда Петрова» преобладали дворяне «худые», часто сомнительные, только что выведенные царём из простонародного состояния. Однако Михаил Юрьевич Щербатов, хоть и ведущий свой род от легендарного князя Рюрика, с 14-летнего возраста — верный слуга царя-реформатора; и его отец, дед нашего героя, князь Юрий Фёдорович, сражается, строит вместе с Петром,— и вот уж как будто нам ясен исторический облик семейства: отказ от аристократической спеси, беспрекословная служба престолу…
Но Щербатовы причудливы, скорым характеристикам поддаются худо, всё время норовят складный образ
Дед Юрий Фёдорович, слуга царёв, вдруг постригается в монастырь, делается иноком Софронием и, вдали от мира замаливая грехи, свои и чужие, проживёт 108 лет.
Внук же Михаил Михайлович, родившийся через 8 лет после кончины Петра, но на 10 лет раньше Державина, за 12 лет до Фонвизина, тоже кажется вписанным в свою эпоху, своё поколение: бурные, лихие, фантастические дела отцов и дедов — не для него,
Сначала — всё «как у людей»: рано, по обычаю, записан в Семёновский полк, 23-х лет женится, 29-ти лет уходит в отставку в приличном чине гвардейского капитана, удаляется в имение, растит детей — и вроде бы
Правда, дата его отставки — 29 марта 1762 года, всего через месяц с небольшим после закона о вольности дворянской (18 февраля 1762 года): значит, прошение было подано буквально через несколько дней после знаменитого указа, дававшего дворянину право не служить.
Что за странная торопливость — в расцвете сил, в хорошем чине — уйти, хоть и не в монастырь, вслед за дедом, но от политики, карьеры, не в пример отцу?
Другим несоответствием М. М. Щербатова своему поколению была большая культура, скорее свойственная просвещённому кругу следующих десятилетий; конечно, имелись замечательные эрудиты-собиратели и прежде — например, знаменитый политический деятель Дмитрий Михайлович Голицын, историк Василий Никитич Татищев (старшее поколение) или одногодок Щербатова поэт Михаил Херасков; но таких людей не много…
Для елизаветинского же времени, да при такой знатности, такой фортуне, как у князя Михайлы Михайловича Щербатова, не совсем обычно иметь тысячи томов на нескольких европейских языках, учиться итальянскому, шведскому, польскому сверх обиходных с детства французского и немецкого; книги же, как видно по их каталогу, богословские, философские, педагогические, юридические, медицинские, хозяйственные, военные, научные; множество географических, ещё больше исторических… Притом владелец библиотеки дополняет её собственными переводами: стихи Торквато Тассо, сочинения Фенелона, руководства по кулинарии, наставления садоводам…
Такая культура, такая отставка.
Но это лишь первая глава щербатовской биографии. Молодой офицер без одобрения присматривается к роскоши, разврату, упадку нравов в царствование дочери Петра. Позже запишет: «Умалчивая, каким образом было учинено возведение её на всероссийский престол гренадерскою ротою Преображенского полка и многие другие обстоятельствы, приступаю к показанию её умоначертания. Сия государыня из женского полу в младости своей была отменной красоты, набожна, милосердна, сострадательна и щедра; от природы одарена довольным разумом; но никакого просвещения не имела… с природы весёлого нрава и жадно ищущая веселий, чувствовала свою красоту и страстна умножать её разными украшениями; ленива и недокучлива ко всякому, требующему некоего прилежания делу… даже и внешние государственныя дела, трактаты, по нескольку месяцев, за леностию её подписать имя, у неё лежали; роскошна и любострастна, дающая многую поверенность своим любимцам, но, однако, такова, что всегда над ними власть монаршую сохраняла».
Щербатов чувствовал себя одиноким среди молодых людей, старающихся урвать от власти новые имения, позолоченные кареты, камзолы, туфли, украшения; прежде, полагает он, люди жили проще, благороднее. Идеализируя времена дедов, князь Щербатов зато уж не даёт спуску внукам и внучкам. Он пишет, что «число разных вин уже умножилось, и прежде незнаемые шампанское, бургундское и капское стали привозиться и употребляться на столы». В домах вельмож — «невиданная прежде красная мебель, шёлковые обои, огромные зеркала. Выезжают в богатых позлащённых каретах с лучшими дорогими лошадьми».
Переходя к модам, Щербатов замечает, что «жёны, до того не чувствующие красоты, начали силу её познавать, стали стараться умножать её пристойными одеяниями и более предков своих распростёрли роскошь в украшении. О, коль желание быть приятной действует над чувствами жён! Я от верных людей слыхал, что тогда в Москве была одна только уборщица для волосов женских[7], и ежели к какому празднику когда должны были младые женщины убираться, тогда случалось, что она за трое суток некоторых убирала и они принуждены были до дня выезду сидя спать, чтобы убору не испортить!»
Можно сказать, что князь-историк наблюдает своё поколение и одно-два предыдущих везде и во всём на службе и в дороге, в имении и при дворе, молящимся и хмельным… Щербатовские же выводы из этих «частностей» печальны — расходы царей и дворян растут, личная выгода достигается за счёт чести и убеждений: «Грубость нравов уменьшилась, но оставленное ею место лестию и самством наполнилось. Оттуда произошло раболепство, презрение истины, обольщение Государя и прочие злы, которые днесь при дворе царствуют и которые в домах вельможей возгнездились».
Щербатов чувствовал себя одиноким… Как удивился бы он, узнав, что в те же самые годы, когда он служил в гвардии, одна очень важная особа делала почти такие же наблюдения и её записи, заметки, кажется, не менее горьки.
Это длинное имя молодая женщина вскоре поменяет на куда более короткое и знаменитое: Екатерина Вторая. Но пока она ещё не
15-летнюю гладко причёсанную девочку везут как особую государственную ценность через Германию, Польшу, Прибалтику — в далёкую, непонятную северную державу.
В Петербурге Елизавета, а также странный 16-летний её племянник Пётр (тоже недавно доставленный из Германии) наблюдают, «экзаменуют» юную девицу на право стать когда-нибудь российской императрицей.
Она же — изучает, тайно экзаменует их, причём в духе своего немецко-французского воспитания записывает впечатления; правда, после в страхе сжигает, но записывает снова…
Царственные особы, случалось, вели дневники, а иногда писали воспоминания. Они, однако, большей частью бессодержательны и представляют интерес лишь как доказательство ограниченности их авторов (Людовик XVI, Николай II). Впрочем, более интересных, откровенных дневников правящие династии опасались: Мария Фёдоровна, жена Павла I, завещала своему сыну, царю Николаю I, сжечь десятки тетрадей своих записей. Так же были уничтожены дневники императрицы Елизаветы Алексеевны, жены Александра I.
Сохранились и воспоминания монархов, предназначавшиеся в назидание потомству. Этот род воспоминаний (первый русский образец — «Поучение Владимира Мономаха») всегда содержит интересные сведения, но недостатком его можно считать чрезмерное желание украсить себя и свои дела в ущерб истине. Таковы мемуары Наполеона, записанные на острове Святой Елены, «История моего времени» прусского короля Фридриха II. Записки будущей Екатерины II выгодно отличаются откровенностью — она, разумеется, не всегда искренна, очень украшает себя: но — не успела (по причине, о которой ещё речь пойдёт!), не успела сгладить, отлакировать… Цель её записок — оправдаться перед потомством — и ведь было, в чём оправдываться! Сразу скажем, что позже Екатерина хранила свои записки рядом с тем самым письмом, с которого началась эта глава: ведь тот «серый, нечистый лист», можно сказать, очень важная потаённая часть воспоминаний
Но пока что мы толкуем о воспоминаниях
«Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь; я рассказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может ещё себя знать и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительного закала; что надо её питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендует мне „Жизнь знаменитых мужей“ Плутарха, „Жизнь Цицерона“ и „Причины величия и упадка Римской республики“ Монтескьё. Я тотчас же послала за этими книгами, которые с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала, что набросаю ему свой портрет так, как я себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя или нет. Действительно, я написала сочинение, которое озаглавила „Портрет философа в пятнадцать лет“ — и отдала ему. Много лет спустя я снова нашла это сочинение и была удивлена глубиною знания самой себя, какое оно заключало. К несчастью, я его сожгла в том же году, со всеми другими моими бумагами, боясь сохранить у себя в комнате хоть единую. Граф возвратил мне через несколько дней моё сочинение; не знаю, снял ли он с него копию. Он сопроводил его дюжиной страниц рассуждений, сделанных обо мне, посредством которых старался укрепить во мне как возвышенность и твёрдость духа, так и другие качества сердца и ума. Я читала и перечитывала его сочинение, я им прониклась и намеревалась серьёзно следовать его советам. Я обещала это себе, а раз я себе что обещала, не помню случая, чтоб это не исполнила».
Молодая особа записывает, запоминает: перед нею открывается механизм власти, цепь придворных сплетен, каждая из которых вдруг может стать важным политическим событием — когда из наименования обыкновенного кота Иваном Ивановичем возникает дело об оскорблении фаворита Елизаветы Ивана Ивановича Шувалова; когда фрейлины шепчутся о государственных делах возле задремавшей императрицы и делают вид, что верят её дремоте, а Елизавета делает вид, что дремлет,— и в этом перекрестном двоедушии фрейлины, получая деньги от заинтересованных лиц, устраивают свадьбы, карьеры, чины.
«После этого спросят меня,— писал французский посол Корберон,— как же управляется эта страна и на чём она держится? Управляется она случаем и держится на естественном равновесии — подобно огромным глыбам, которые сплачивает собственный вес».
Придворная жизнь, какой её вспоминает Екатерина, подобна причудливой фантазии, где здравое и безумное смешивается в разных сочетаниях, легко переходя одно в другое: однажды, войдя в комнаты своего супруга, будущего Петра III, Екатерина «поражена при виде здоровой крысы, которую он велел повесить, и всей обстановки казни среди кабинета, который он велел себе устроить при помощи перегородки. Я спросила, что это значило; он мне сказал тогда, что эта крыса совершила уголовное преступление и подлежит строжайшей казни по военным законам: она перелезла через вал картонной крепости, которая была у него на столе в этом кабинете, и съела двух часовых на карауле на одном из бастионов, сделанных из крахмала, и он велел судить преступника по законам военного времени; великий князь добавил, что его легавая собака поймала крысу, и что тотчас же она была повешена, как я её вижу, и что она останется, выставленная напоказ публике в течение трёх дней для назидания. Я не могла удержаться, чтобы не расхохотаться над этим сумасбродством, но это очень ему не понравилось: он придавал всему этому большую важность. Я удалилась и прикрылась моим женским незнанием военных законов, однако он не переставал дуться на меня за мой хохот. Можно было, по крайней мере, сказать в защиту крысы, что её повесили, не спросив и не выслушав её оправданий».
А вот другая запись: «Во время пребывания двора в Москве случилось, что один камер-лакей сошёл с ума и даже стал буйным. Императрица приказала своему первому лейб-медику Бургаву иметь уход за этим человеком: его поместили в комнату вблизи покоев Бургава, который жил при дворе. Случилось как-то, что в этом году несколько человек лишились рассудка; по мере того, как императрица об этом узнавала, она брала их ко двору, помещая возле Бургава, так что образовалась маленькая придворная больница умалишённых. Я припоминаю, что главным из них был майор гвардии Семёновского полка по фамилии Чаадаев. Сумасшествие Чаадаева заключалось в том, что он считал господом богом шаха Надира, иначе Тахмас-Кули-хана, узурпатора Персии и её тирана. После того как врачи не смогли излечить Чаадаева от этой мании, его поручили попам; эти последние убедили императрицу, чтобы она велела изгнать из него беса. Она сама присутствовала при этом обряде, но Чаадаев остался таким же безумным, каким, казалось, он был. Нашлись, однако, люди, которые сомневались в его сумасшествии, потому что он здраво судил обо всём, кроме шаха Надира. Его прежние друзья приходили даже с ним советоваться о своих делах, и он давал им очень здравые советы; те, кто не считали его сумасшедшим, приводили как причину этой притворной мании одно грязное дело, от которого он отделался этой хитростью; с начала царствования императрицы он был назначен в податную ревизию, его обвинили во взятках, и он подлежал суду. Из боязни суда он и забрал себе эту фантазию, которая его и выручила».
В это же время, по приказу Елизаветы Петровны, мать Екатерины была выслана из России, и дочь вынуждена прибегнуть к «нелегальной переписке».
«Около этого времени приехал в Россию кавалер Сакромозо. Уже давно не приезжало в Россию мальтийских кавалеров, и вообще тогда было немного иностранцев, посещающих Петербург… Он был нам представлен; целуя мою руку, Сакромозо сунул мне в руку очень маленькую записку и сказал очень тихо: „Это от вашей матери“. Я почти что остолбенела от страха перед тем, что он только что сделал. Я замирала от боязни, как бы кто-нибудь этого не заметил… Однако я взяла записку и спрятала её в перчатку; никто ничего не заметил. Вернувшись к себе в комнату, в этой свёрнутой записке (в которой он говорил мне, что ждёт ответа через одного итальянского музыканта, приходившего на концерты великого князя) я, действительно, нашла записку от матери, которая, будучи встревожена моим невольным молчанием, спрашивала об его причине и хотела знать, в каком положении я нахожусь. Я ответила матери и уведомила её о том, что она хотела знать; я сказала ей, что мне было запрещено писать ей и кому бы то ни было, под предлогом, что русской великой княгине не подобает писать никаких других писем, кроме тех, которые составлялись в Коллегии иностранных дел и под которыми я должна была только выставлять свою подпись, и никогда не говорить, о чём надо писать, ибо коллегия знала лучше меня, что следовало в них сказать… Я свернула свою записку, как была свёрнута та, которую я получила, и выжидала с тревогой и нетерпением ту минуту, чтобы от неё отделаться. На первом концерте, который был у великого князя, я обошла оркестр и стала за стулом виолончелиста д’Ололио, того человека, на которого мне указали. Когда он увидел, что я остановилась за его стулом, он сделал вид, что вынимает из кармана носовой платок и таким образом широко открыл карман; я сунула туда, как ни в чём не бывало, свою записку и отправилась в другую сторону, и никто ни о чём не догадался».
Пройдёт сто лет, и великий писатель, революционер Герцен вот как «перескажет» некоторые страницы из жизни принцессы: «Её положение в Петербурге было ужасно. С одной стороны, её мать, сварливая немка, ворчливая, алчная, мелочная, педантичная, награждавшая её пощёчинами и отбиравшая у неё новые платья, чтобы присвоить их себе; с другой — императрица Елизавета, бой-баба, крикливая, грубая, всегда под хмельком, ревнивая, завистливая, заставлявшая следить за каждым шагом молодой великой княгини, передавать каждое её слово, исполненная подозрений и — всё это после того, как дала ей в мужья самого нелепого олуха своего времени.
Узница в своём дворце, Екатерина ничего не смеет делать без разрешения. Если она оплакивает смерть своего отца, императрица посылает ей сказать, что довольно плакать, что „её отец не был королём, чтоб оплакивать его более недели“. Если она проявляет дружеское чувство к какой-нибудь фрейлине, приставленной к ней, она может быть уверена, что фрейлину эту отстранят. Если она привязывается к какому-нибудь преданному слуге — все основания думать, что того выгонят.
Это ещё не всё. Постепенно оскорбив, осквернив все нежные чувства молодой женщины, их начинают систематически развращать».
Добавим, что при этом она каждую минуту может быть изгнана или, того хуже, попасть в «брауншвейгское положение». Герцен замечает и другое: «Светловолосая, резвая невеста малолетнего идиота — великого князя,— она уже охвачена тоской по Зимнему дворцу, жаждой власти. Однажды, когда она сидела вместе с великим князем на подоконнике и шутила с ним, она вдруг видит, как входит граф Лесток, который говорит ей: „Укладывайте ваши вещи — вы возвращаетесь в Германию“. Молодой идиот, казалось, не слишком-то огорчился возможностью разлуки. „И для меня это было довольно-таки безразлично,— говорит маленькая немка,— но далеко не безразличной была для меня русская корона“,— прибавляет великая княгиня. Вот вам будущая Екатерина 1762 года!
Мечтать о короне в атмосфере императорского дворца, впрочем, было вполне естественно не только для невесты наследника престола, но и для каждого. Конюх Бирон, певчий Разумовский, князь Долгорукий, плебей Меншиков, олигарх Волынский — все стремились урвать себе лоскут императорской мантии…»
Елизавета при смерти — кому достанется царство? Официальный, по всей стране объявленный наследник Пётр III, конечно, имеет права: племянник царицы, внук Петра I. Но неглупая, хотя и взбалмошная, необразованная Елизавета с каждым днём всё больше понимает, что племянник слаб, глуп, играет в солдатиков, вешает крыс, опирается не столько на русское дворянство, сколько на друзей, собутыльников из немецкого княжества Голштинии: там родился, оттуда приехал в Россию…
Пётр III не годится — но кому же престол? Умирающая царица меняет один план за другим: не объявить ли царём семилетнего Павла Петровича, сына Петра III и Екатерины? Но ясно, что кто-то станет регентом, будет править за малолетнего. Кто же?
Мелькнула даже идея — вернуть Ивана VI, который с роковой ночи 25 ноября 1741 года находится под строжайшей охраной, давно отделён от братьев, сестёр, отца и помещён в Шлиссельбург. Но тот несчастный принц как будто неизлечимо болен, сознание замутнено, да и опасно возвращать из ссылки Брауншвейгских: начнут мстить, прольётся кровь…
Среди проектов была идея возвести на трон умную и энергичную жену наследника, Екатерину II.
В любом случае народа, понятно, никто не спрашивал, и в бешеной схватке за власть он в расчёт не принимался.
«Зимний дворец,— продолжал Герцен,— с его административной и военной машиной представлял собой особый мир… Подобно кораблю, держащемуся на поверхности, он вступал в прямые сношения с обитателями океана, лишь поедая их. То было государство для государства. Устроенное на немецкий манер, оно навязало себя народу, как завоеватель. В этой чудовищной казарме, в этой необъятной канцелярии царило напряжённое оцепенение, как в военном лагере. Одни отдавали и передавали приказы, другие молча повиновались. В одном лишь месте человеческие страсти то и дело вырывались наружу, трепетные, бурные, и этим местом в Зимнем дворце был семейный очаг — не нации, а государства. За тройной цепью часовых, в этих тяжеловесно украшенных гостиных кипела лихорадочная жизнь, со своими интригами и борьбой, со своими драмами и трагедиями. Именно там ткались судьбы России, во мраке алькова, среди оргий — по ту сторону от доносчиков и полиции…»
25 декабря 1761 года окончилось елизаветинское время. Поскольку никакого ясного решения умиравшая объявить не успела, императором, естественно, становится Пётр III, а Екатерина
Всего полгода продлится это царствование. Даже короноваться внук Петра Великого не успел. Он, правда, издал, точнее, подписал важный закон, о котором давно мечтало «благородное сословие». 18 февраля 1762 была объявлена «Вольность дворянская» — до того дворянин был обязан служить в армии или на гражданской службе. Теперь волен, может служить, может в отставку выйти, когда захочет, в свою деревню удалиться. Может. Многое может: обращаться прямо к царю, ездить когда угодно за границу, владеть крепостными… Зато не может быть бит ни кнутом, ни плетьми (как прежде частенько бывало)! Слух о Вольности разнёсся по стране, крестьяне верили, будто за дворянскою обязательно последует крестьянская свобода; и, как печально заметил знаменитый русский историк Ключевский, мужики действительно получили вольность, на следующий день после 18 февраля, «дворянского дня»; на следующий день
В 1762 же году свободу, гражданские права получила небольшая часть — один-два процента населения…
Сразу скажем, что от дворянской вольности заныли спины у мужиков; баре, охотно возвращавшиеся в свои поместья, стали больше требовать и круче карать…
Но всё же, впервые в русской истории, закон запрещал пороть хотя бы какую-то часть населения. Прежде, при Иване Грозном, Петре Великом, при Бироне, разумеется, знатные господа били, мучили низших, но очень часто и им «перепадали» кнут, дыба.
«Освобождение дворянства»… Тут настало время сказать, что прямо из старинных, жестоких времён не могли бы явиться люди с тем личным достоинством и честью, что мы привыкли видеть у Пушкина, у декабристов… Для того чтобы появились такие люди, понадобится, по меньшей мере, два «непоротых поколения»… Начиная с 1762 года.
Одним из первых
Заговор зреет быстро; братья Орловы, Разумовский, Панин и другие влиятельные лица желают видеть на престоле Екатерину; императрица ненавидит и презирает мужа, мечтает о троне, не скупится на обещания: что немцы-голштинцы будут удалены, что дворянские вольности сохранятся и расширятся, что ещё тысячи крепостных душ будут пожалованы. Кое-кому из наиболее несговорчивых даётся даже обещание, что царём будет не она, Екатерина, а маленький Павел — правнук Петра Великого…
Любой историк знает странное для непосвящённого звучащее сочетание букв — ЦГАДА. Это — Центральный государственный архив древних актов, одно из самых крупных рукописных собраний страны. Здесь хранятся многие государственные бумаги старой России…
Однажды автор этих строк, сам не ведая почему, заказал одно дело из царских «секретных пакетов», хотя хорошо понимал, что все или почти все подобные документы были изучены и в разное время опубликованы многими поколениями исследователей. Дело значилось под условным шифром — разряд I, № 25.
Когда документы приносят, я, не удержавшись, подзываю работающего за соседним столом знакомого профессора; тот — ещё одного, ещё… Произошло небольшое «толковище», явно не предусмотренное строгими архивными правилами. Дело в том, что коллеги, разумеется, знали текст этих документов, но, как и я, никогда их не видели в рукописном подлиннике: зачем тревожить рукописи, если они напечатаны в солидных научных изданиях?
Но, разглядев в тот день «дело № 25», все специалисты признали, что увидеть подлинник и прочесть его в «типографском виде» — вещи очень разные!