Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Твой восемнадцатый век. Прекрасен наш союз… - Натан Яковлевич Эйдельман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эйдельман Н. Я.  Твой восемнадцатый век. Прекрасен наш союз

Предисловие

Есть что-то таинственное в этой непропаже мысли, высказанной с убеждением, сердцем честным и правдивым…

М. П. Заблоцкий-Десятовский, историк. Из письма 1858 года

Незаменимость Натана Эйдельмана ныне зияюще очевидна, как при жизни для многих была остро, неоспоримо, для иных раздражающе очевидна его неповторимость, неповторимость самой его личности, его сочинений, его наружности, не способной остаться неприметной, в каком бы окружении он ни находился, и движения его мысли и его речи, всегда взволнованной, убедительной и убеждающей, напористой, как бы кому-то вопреки.

Он стремительно ворвался в нашу литературу, в нашу историческую науку, более того — в нашу общественную и духовную жизнь и, ещё того более, в частную жизнь каждого из нас — в наше сознание, в нашу душу, определил многие наши представления, оценки, интересы, стал одним из тех, кто своей деятельностью, своими суждениями, самим своим присутствием обозначает духовный уровень своего времени.

Между тем (оставляю в стороне первые его опыты, по-своему тоже примечательные) этот, такой Эйдельман начался книгой, выпущенной в «учёном» издательстве (на обороте титульного листа: «Главная редакция социально-экономической литературы») и с названием вроде бы «учёным» — «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“»; книжка, по внешним параметрам обречённая, казалось, на неспешную — в кругу специалистов — распродажу, разобрана была мгновенно.

Шёл год 1966-й, снова начинало подмораживать, но люди тогдашнего поколения ещё жили, набрав полную грудь тёплого и влажного ветра «оттепели». Многое переменилось в их думах и чувствах, и переменилось навсегда, грядущие холода могли сковать проявление этих дум и чувств, но были уже бессильны убить их. Переменилось и отношение к истории: мы — в большинстве — радостно расставались с вколоченной в наши головы убеждённостью, что владеем необходимым набором исторических фактов и сведений и что задача «самой передовой исторической науки», опирающейся на «самую передовую идеологию»,— давать этим событиям и фактам «единственно правильное» освещение, каковое в соответствии с потребой дня, образом правления и волей правителей, знай, переливалось красками наподобие разноцветных лучей прожекторов вокруг цирковой арены.

«Было две российских истории: явная и тайная… — утверждает Н. Эйдельман в своей книге, своей книгой.— Былое, заимствованное из официальной печати и процеженное сквозь цензуру,— скудный, порою безнадёжный источник. Если связь былого и дум очевидна, то одно познание этого факта требует получения для настоящих раздумий натурального былого».

К тому времени, когда увидели свет «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“», наше поколение уже почувствовало и осознало вкус, смысл и значение «натурального былого». Ещё много испытаний впереди, ещё не перевелись претенденты на «конечную» историческую истину, в руках которых и власть, и цензура, и сила властвовать страхом, но непростое дело — заставить людей забыть однажды узнанную правду, особенно если в обществе живут и действуют (осмеливаются действовать) те, кто во что бы то ни стало желает, по выражению Льва Толстого, «огонь блюсти» — сохранить эту правду и приумножить её.

Главное дело Вольной печати — утверждает книга о корреспондентах «Полярной звезды» — «превращение тайного в явное». Н. Эйдельман не только рассказывал нам о Вольной печати — герценовской, пушкинской, декабристской, осьмнадцатого столетия или ещё какой,— он сам на протяжении четверти века был нашей Вольной печатью.

Поиски исторической истины воедино сплавлены с проблемой нравственности историка ищущего,— проблемой, не теряющей остроты и злободневности, томящей совершенной на первый взгляд безысходностью каждого, кто подступает к ней. «Тот, кто смотрит из будущего на прошлые события, тоже не может постичь смысла происходившего…— писала Н. Мандельштам в своей „Второй книге“.— Материала всегда хватит, чтобы подкрепить любую точку зрения. В „беспристрастной“ науке, именуемой историей, всё зависит от точки зрения исследователя… Есть только один момент для осмысления происходившего — по горячим следам, когда ещё сочится кровь…»

Многажды цитируя Пушкина — «воскресить век минувший во всей его истине», Н. Эйдельман не закрывает глаза на то, что «и кристально чистый исследователь — всё равно человек своего времени и это неминуемо скажется на изображении им любого минувшего столетия и тысячелетия», но для него, для Эйдельмана, это противоречие не неразрешимое, а живое, противоречие самой жизни, ибо и всякий современник, прибавим, не менее, нежели потомок, субъективен в процессе познания и воспроизведения истины. «Стремись к истине, но знай, что ты субъективен,— вот противоречие, которое движет историком и наукой»,— повторяет Н. Эйдельман (отметим здесь важное слово «движет»!). И «как ни странно,— продолжает он,— иногда, чем субъективнее, тем объективнее». Н. Эйдельман указывает при этом на Карамзина: следуя за летописцем, тот создавал свою особую ауру, и в этом карамзинском мире куда осязательнее, чем в неприступно-холодных строках «историка строгого», чувствуется и горячий след, и горячая кровь изображённой эпохи.

Аура, возникающая при чтении трудов Н. Эйдельмана, мир, где мы взаимодействуем с его героями, ещё ждут своих исследователей. Но всякое соприкосновение с его творчеством открывает ясные основания, на которых возводится этот мир и которые способствуют появлению этой особой ауры. Одно из первых таких начал — решительное творческое неприятие доктрины «История есть политика, опрокинутая в прошлое». «Мы обязаны рассуждать исторически, а не опрокидывать чувства XX века в позапрошлое столетие»,— прочитаем в книге, с которой сейчас познакомимся. В полемическом выпаде отметим, может быть и непроизвольную, замену «политики» («политика, опрокинутая») «чувствами». Но появляется уверенность, что мы вправе и в силах сделать это, то есть рассуждать и чувствовать как современники тех исторических событий, потому что «многое, очень многое, начавшееся 200—250 лет назад, завершается или продолжается сегодня». Мы вправе и в силах, оставаясь людьми сегодняшними, со-мыслить и со-чувствовать «тем прямым предкам, которые в 1700-х годах, так же как и мы, радовались солнцу и лесу, любили детей, были потомков не глупее, мечтали о лучшем, скорбели о невозможном…».

Материала для подкрепления заранее намеченной точки зрения всегда хватит. Конечно, Н. Эйдельман (чего он и не отрицал) не был холодно беспристрастен в отборе материала. Этот процесс для него был прежде всего возможностью погрузиться мыслями и чувствами в то прошлое, о котором он собирался писать, постигая — при сегодняшних оценках — роковую связь событий, но не такой, какой видится она сегодня, а такой, какой представлялась современникам. А для этого необходимо пользоваться материалом во всей его полноте, не усекать и не подправлять его, когда он не умещается в заготовленную схему. Н. Эйдельман писал: «Мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было… Можно, конечно, умолчать о неприятных фактах, воспоминаниях; однако умолчание — это мина под тем, что произнесено, мина, грозящая взорвать то, что рассказано…»

Творческая сила Н. Эйдельмана и сила его творчества именно в том, что он не умалчивает о противоречивом, бесстрашно сталкивает, сопрягает его, создаёт живую, достоверную сущность. Труды Н. Эйдельмана не чёрно-белые чертежи, а живописные полотна со сложными сочетаниями цвета, полутонов, оттенков, света и тени, где живописец, прежде чем положить на холст нужный мазок, подчас смешивает на палитре самые разнообразные краски. Эффект, случается, не отвечает ожиданиям зрителя (читателя!). За то и любезен сердцу историка Эйдельмана историк Щербатов, что предстаёт в трудах своих мыслителем, «не „подгоняющим ответ“ задачи, а выставляющим живые противоречия живой жизни».

Всего 14 дней «Твоего восемнадцатого века», казалось бы, изначально открывают перед автором возможности весьма произвольного самоограничения и в отборе материала, и в том, что предполагает он, используя этот материал, поведать читателю. Но замысел, движение творческой мысли Н. Эйдельмана как раз совершенно противоположны: для него любой из выбранных дней «тянет за собой целое столетие», заполнен людьми, «которые живут, действуют, пишут, разговаривают, нам загадывают загадки»; их жизнь, поступки, слова, написанные и произнесённые, имеют многообразные, подчас неожиданные последствия для их собственных судеб и для судеб других людей, страны, мира — исторических судеб. И подтверждают это слова Н. Эйдельмана, сказанные в конце книги об «апостоле Сергее», о Муравьёве-Апостоле: «Что же касается других явлений, исторических, так или иначе связанных с тем, что он хотел, за что сражался и умер, то их число, вероятно, бесконечно, потому что история продолжается, и те 10880 дней, что прожил герой этой книги, вступали и вступают в бесконечные сцепления с тысячами и миллионами других дней, других жизней».

Один день в книгах Н. Эйдельмана — непременно день исторический: захватывая в себя прошлое и устремляясь в будущее, любой день в его книгах становится пространством и временем истории.

«В Париже 14 июля 1789-го чернь штурмует Бастилию — на берегу Ржавки Миша Лунин гарцует на палочке и учит первые английские слова. Какая связь? Что общего, кроме цепи времён?» — читаем в «Твоём восемнадцатом веке» (глава «1793 года апреля 28 дня»). И дальше: «Громадные армии французской революции шагают по дорогам Европы; одинокий помещичий возок ползёт между тамбовскою Ржавкою и Невой: трагическое пересечение двух кривых — не скоро, но неизбежно».

Одна из глав книги («9 августа 1789 года») открывается словами: «В этот день ничего особенного в российской земле не происходило…» Интонация усмешливая: в чём Н. Эйдельман совершенно убеждён, так именно в том, что пустых дней в историческом времени не бывает, как не бывает событий «не особенных»,— если и кажутся таковыми, то немедля перестают таковыми быть, едва находится им место в цепи времён, цепи причин и следствий: «И пока ещё Яковлевы, предки Герцена, пригоняют лодку крестьян для продажи, Иван Петрович Чаадаев и Николай Михайлович Лунин не подозревают, сколь примечательные они дяди, а Осип Абрамович Ганнибал отнюдь не ощущает себя знаменитейшим из дедов».

На одной из страниц книги приведено газетное объявление двухсотлетней давности: «Продаётся порозжее сквозное место»; автор комментирует: «…т. е. предлагается заплатить деньги за пустоту, которую можно и должно заполнить». В истории нет «порозжих мест», и Н. Эйдельман — великий мастер заполнять кажущуюся пустоту.

…Из Турции для российского двора вывозят малолетнего «арапчика»; но «арапчик» — будущий пушкинский прадед, а приказывает его вывезти русский посол в Стамбуле Пётр Андреевич Толстой, прапрапрадед Толстого Льва Николаевича… Отставной артиллерии генерал-майор Пётр Абрамович Ганнибал прогнал жену; но раздел имущества происходит под наблюдением Гаврилы Романовича Державина — ему ещё предстоит восторгаться первыми поэтическими опытами внучатого племянника отставного генерал-майора… Гвардии капитан Муравьёв пишет из Петербурга в деревню бригадиру Лунину, что танцевал на маскараде со старшей Голицыной; но это отец декабриста Никиты Муравьёва пишет отцу декабриста Михаила Лунина, что танцевал с будущей пушкинской Пиковой дамой.

История не знает «не особенных», «выходных» дней, она в постоянных трудах, нужно только уметь видеть постоянные её труды, различать «большую историю» (слово Эйдельмана) в бытовых чертах и чёрточках, деталях, семейных преданиях, анекдотах, случайных и незначащих на первый взгляд бумажках: «Если подойти, прикоснуться, произнести нужные слова — они просыпаются, говорят, волнуются, кричат…»

Н. Эйдельман поразительно точно угадывал и умел произнести эти нужные слова — заставить всякое свидетельство прошлого взволноваться, заговорить, закричать, рассказать миру нечто новое там, где всё уже представлялось давно и, казалось, навсегда известным. Первая нашумевшая его книга «Тайные корреспонденты…» не только в заглавии напоминает о тайне. Она вся, от первой до последней страницы,— открытие тайн и обнаружение новых, возникающих в ходе разыскания — их ещё предстоит открыть. Полтораста архивных ссылок — это не менее полутораста исторических сведений, впервые опубликованных, впервые вводимых в оборот, становящихся известными,— шутка ли!..

«История продолжается»,— любил повторять Н. Эйдельман. Она продолжается не только движением в будущее, но и обращением к прошлому. Прошлое неисчерпаемо, верил и на протяжении всей своей жизни доказывал Н. Эйдельман: прошлое неисчерпаемо и в этом смысле непредсказуемо.

Утверждать, что в Н. Эйдельмане сочетались дарования историка и писателя,— значит утверждать нечто весьма поверхностное — не он единственный удачно наделён таким сочетанием. Не история, пересказываемая с применением средств литературы художественной, и не художественная литература на исторические темы — в его лучших работах соединяются историческая наука и художественная литература в некую систему исследования жизни, материального и духовного мира в их временном развитии. Приёмы научного изучения и описания и приёмы художественные сливаются в его творческой мысли и под его пером в новое, прежде неведомое качество. Страница его повести подчас отличается от страницы его исторического сочинения не столько жанровой спецификой, сколько внутренней авторской установкой. Одни и те же образы сильно и выразительно «работают» и в литературном повествовании, и в научном описании — и то и другое Н. Эйдельман превращает в свою историческую прозу, в неизмеримо более широком и глубинном, нежели привычное, значении этого словосочетания.

Н. Эйдельман, как правило, ищет образ не в сфере внешних описаний: цвет, запах, фактура предмета и т. п. Многозначные, изобразительно и эмоционально мощные, необыкновенно точные образы его книг,— это по большей части реальные исторические подробности, талантливо, часто неожиданно отобранные и сопоставленные. Он нескрываемо (с неизменным восхищением провозглашая это) следует Шекспиру и Пушкину в их умении равно оценить и связать великое и малое, трагическое и смешное. Увидеть, понять, почувствовать в каждом событии, в каждом факте не только внешний масштаб и эмоциональную окраску, но и их историческую наполненность, плотность содержащегося в них историзма, яркую, выпуклую очевидность, с которой выражена в них история:

«…Из наименования обыкновенного кота Иваном Ивановичем возникает дело об оскорблении фаворита Елизаветы Ивана Ивановича Шувалова» («Твой восемнадцатый век»).

Н. Эйдельман усваивает пушкинскую любовь к факту, таящему в себе анекдот, острое словцо, «странное сближение». Такой факт прочнее, объёмнее схватывается памятью и сознанием читателя, превращается в знак, определяющий некое историческое явление. Злосчастный кот помогает точнее понять придворную жизнь елизаветинского времени, «где здравое и безумное смешивается в различных сочетаниях, легко переходя одно в другое».

Начавшись почти шалостью, тема продолжает разворачиваться и углубляться в других главах книги. При Анне Иоановне, Елизавете Петровне каждое неудовольствие монарха «пахнет пыткой и кровью. Однако русское дворянство за эти десятилетия всё-таки „надышалось“ просвещением; оно хочет бóльших гарантий, большего спокойствия». Кажется, предельно ясно, но автор (снова пушкинская школа) непременно находит новую точку вúдения, с которой открывается иная грань предмета исследования; события, характеры, факты воссоздаются им не в плоскостном, а всегда в объёмном изображении. «Счастливое время,— замечает он,— когда выбор так прост: просвещённая добродетель или безнравственное невежество». Кот, с умыслом или без оного, неловко наречённый, пожалуй, более не грозит своему владельцу пыткой, но сколь мучителен для многих их собственный, усложнившийся с годами духовный мир и соответственно усложнившаяся проблема выбора! Эйдельман пишет о «заложниках собственных принципов», во имя добра Отечеству «служивших идейно рядом с циничными, безнравственными, склонными к произволу и приобретательству». Но требование гарантий, просвещённость, верность принципам необходимы в цепи времён: для появления людей с достоинством и честью — как Пушкин, декабристы — «понадобится по меньшей мере два „непоротых“ поколения». И — новый поворот темы: с появлением таких людей «лучшие люди и власть разойдутся…».

Своеобразный финал развития темы (которая продолжается и углубляется в других трудах Н. Эйдельмана, прежде всего о Герцене) — судьба лицеистов пушкинского выпуска («Прекрасен наш союз…»): «Они ведь и вправду для николаевских десятилетий лишние, эти мальчики 1811—1817 годов, гадавшие в своё время, как пойдёт жизнь „пред грозным временем, пред грозными судьбами“ […] Трудно этим мальчикам, юношам, мужам в „империи фасадов“ […] трудно продержаться в „замёрзших“ 30—40-х годах; возможно, они не всегда это сознавали — веселились, пили, путешествовали, размышляли не о потерях, а об удачах…»

Тема общности людей, их совокупности неизменно тревожила Н. Эйдельмана. Мысль Герцена о важности соединения людей в обществе разобщённом и скованном близка ему. Школьный класс — первый в жизни человека микромир, первая общность, в которую он попадает, система сложных взаимовлияний, в которой он формируется. Пушкинский лицейский класс, его жизнь и судьба — бесценный материал для раздумий и выводов. В книге «Пушкин и декабристы» читаем: «Лицейская идиллия, всегдашнее безоблачное дружеское согласие — ложь. Определённые идейные, политические противоречия между некоторыми лицейскими — важная историческая правда. Но если эту истину чуть-чуть расширить, представить невозможность „лицейской близости“ при столь разных взглядах — снова выйдет ложь, и в этом случае никак не поймём, почему совсем не декабрист Горчаков, смертельно рискуя, пытается после 14 декабря 1825 года помочь декабристу Пущину…»

Частицы микромира взаимодействуют между собой и с большим, макромиром, образующиеся связи неисчислимы, как связь дней, составляющих жизнь одного человека, «с тысячами и миллионами других дней, других жизней» в цепи времён: в этом скрещении судеб — движение времени, сотворение будущего. «Тридцать мальчишек: вместе, в общей сумме, они прожили около полутора тысяч лет. В том числе неполных тридцать восемь пушкинских — меньше „одного процента“! Эти тридцать восемь — основа, фундамент истории полутора тысяч лицейских „человеко-лет“… Но как же без них, без остальных, развился бы нелучший ученик в первейшего поэта? Без их дружбы разве Пушкин стал бы Пушкиным? Без их шуток, похвал, насмешек, писем, помощи, памяти? А они без него, без его мыслей, строчек, весёлости, грусти, без того бессмертия, которым он так щедро с ними поделился!»

Когда читаешь всё созданное Н. Эйдельманом, и необязательно в хронологической последовательности, подчас не можешь отделаться от ощущения, от мысли, что перед тобой одна огромная книга, эпопея. Пушкин, Герцен, люди 14 декабря со всем единством и противоречивостью их судеб, до восстания и в ходе его и после — во время следствия и в уготованной им новой жизни, лицеисты в их взаимопритяжении и отталкивании, многие иные герои, «немаловажные лица», характеры, сюжеты, темы, положения никогда не оставляют автора, вновь и вновь исследуются умом и постигаются чувством, постоянно возникают на страницах его книг в разнообразных, порой неожиданных сцеплениях и сопряжениях.

Герои «Твоего восемнадцатого века» — Павел Первый и Екатерина Вторая, Щербатов и Карамзин, Муравьёвы и Лунины — в иных, нежели прежние, ипостасях пришли сюда из других книг Н. Эйдельмана и ещё успеют перейти отсюда в новые, увы, последние его труды. «Твой восемнадцатый век» — это также (а по-своему и — прежде всего) книга о Пушкине, она может быть поставлена в ряд с другими пушкинскими работами автора.

Н. Эйдельман не только упорно — как учёный и как художник — исследует жизнь и творчество Пушкина, он стремится неутомимо, откровенно освоить пушкинское мировосприятие, логику, творческий метод, бесконечно доверяет пушкинскому взгляду, выбору, интуиции. «В сложных случаях полезно посоветоваться с Пушкиным»,— замечает он в «Твоём восемнадцатом веке». И через несколько страниц: «Снова и снова повторим, что, „если за Пушкиным пойти“ — то есть последовать за его мыслью, поиском, намёком,— тогда обязательно откроются новые факты, материалы, образы…»

Книгу открывает «Пушкинский пролог», завершается она рассказом о 26 мая 1799-го, о дне рождения поэта. Первая глава — появление в России Абрама Ганнибала; мы не забываем о нём (автор не позволяет!) и впоследствии: о Крашенинникове ли речь или о Щербатове, о Петре III или о Брауншвейгском семействе, всякий раз находится закономерный повод вспомнить о царском арапе (он, впрочем, «никогда не узнает, что 19 лет спустя в его роду появится мальчишка, который поведёт за собой в бессмертие и потомков, и друзей, и предков…»).

Какие бы сюжеты восемнадцатого столетия ни рассматривались в книге, взгляд автора непременно примечает связь их с жизнью поэта, его судьбой, его раздумьями, творческими замыслами: «Пушкинский род, пушкинская география, пушкинская история выстраиваются в ожидании гения»,— пишет Эйдельман о целом столетии; более того, он пишет о столетии, «за Пушкиным идя»: твой восемнадцатый век в этом плане — пушкинский восемнадцатый век.

«Уходящее столетие прощается с одним из лучших своих творений — тем мальчиком, который через 16 лет на лицейском экзамене вздохнёт о веке Державина:

И ты промчался, незабвенный!

Тут настала и наша пора распрощаться с осьмнадцатым столетием».

Но, прощаясь со столетием, мы не прощаемся с лучшим его созданием, с мальчиком, с Пушкиным,— нам предстоит взрасти с ним, прожить жизнь его и его товарищей, сыновей этого столетия, продолжавших его и противостоявших ему. Они конечно же обдумывали судьбу людей этого столетия, судьбу отцов, сопоставляли, сравнивали её со своей судьбой; для Пушкина же, питая его творческие замыслы, минувшее столетие было вместе и столетием будущим…

И в устной и в письменной речи Н. Эйдельмана нередко возникали сложности с формой глагольного времени: в одной фразе (и без того непременно энергетически насыщенной) сталкиваются, перебивая друг друга, прошлое, настоящее, будущее. Это тоже от личности, от мироощущения.

В последние годы в его работах властвовали темы нашего тревожного «сегодня». Его манила историческая публицистика, в которой понятие «сегодня» не абсолютизируется, а рассматривается как будущее прошлого и прошлое будущего. И, погружаясь мыслями в события двухсотлетней давности, Н. Эйдельман не упускал этого из виду. Его «странные сближения» — не ловкие «аллюзии», а непрерывность продолжения жизни в её поразительном разнообразии, истории, забавляющейся противоположностями,— горячая наша кровь, текущая в веках. В последней своей книге «Первый декабрист» он смело связывает общим повествованием — о чём давно мечтал — людей далёкого прошлого и наших современников, рисует минувшие события так, как виделись они их участникам, и одновременно показывает их нам из нашего «сегодня», сталкивает оценки вчерашние, нынешние, предсказывает завтрашние. Н. Эйдельман постоянно — в каждой фразе — напряжённо осознаёт, остро чувствует столкновение исторических времён. Его герои, как и сам автор, не живут в прямолинейно разворачивающемся времени-веке — всегда на грани веков!

В. И. Порудоминский

Твой восемнадцатый век

               Мечты поэта,

Историк строгий гонит вас!

Увы! его раздался глас, —

И где ж очарованье света!

                ____

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий , стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой её гранит.

А. С. Пушкин

Введение

Давно ль оно неслось, событий полно,

Волнуяся, как море-окиян?

Пушкин

XVIII век был давно. Самые старые люди, которых я знал, родились в 1840—1860-х годах, то есть в середине XIX…

В позапрошлом веке карты мира были совсем не те, что сегодня: белые пятна занимали бóльшую часть Африки, Америки, Азии; Австралия вообще появляется только к концу столетия, Антарктиды нет и в помине. Это была эпоха париков, карет, менуэтов, треуголок; эпоха разума, книг с очень длинными названиями, «Марсельезы» и гильотины; для России же это был век, когда — основан Петербург и выиграна Полтавская битва, восстал Пугачёв и шёл через Альпы Суворов…

В книге «Твой девятнадцатый век» (вышедшей несколько лет назад) я предлагал читателям превратиться для начала всего лишь в 100—150-летних; напоминал, что в прошлом столетии каждый из нас имел сотни ближайших родственников, прямых предков. Я старался доказать, что всем проживающим в конце XX века очень нужен «старичок девятнадцатый» — и отвагой своей мысли, и поэтичностью мечтаний; нужен его смех, его горести, его ярость, его дух.

Теперь же наш путь более далёкий — в 1700-е годы, и читателям предлагается:

1) Срочно сделаться 200—250-летними.

2) Прикинуть, сколько поколений, сколько пра-пра… разделяет нас и тех прямых предков, которые в 1700-х годах, так же как и мы, радовались солнцу и лесу, любили детей, были потомков не глупее, мечтали о лучшем, скорбели о невозможном…

3) Поверить, что при всём при этом мы сегодня окружены такими здравствующими и действующими выходцами из позапрошлого столетия, как университет, академия, флот, журналы, газеты, театр; что многое, очень многое, начавшееся 200—250 лет назад, завершается или продолжается сегодня… Некоторые подробности, попавшие в эту книгу, автор отыскал в старинных фолиантах и в маленьких, похожих на тетрадки газетах XVIII столетия; немалое же число историй ожидало своего часа в архивах Москвы и Ленинграда… В огромных картонах, аккуратных папках там мирно дремлют тетради, листы, письма, записочки, некогда раскалённые от тех мыслей, страстей, идей, что витали, кипели вокруг них, оставляя на бумаге свой след: учёные прошения академика, секретные отчёты губернатора о поведении «известных персон», арестованные и запечатанные документы «крестьянского Петра III-го», «ржавые» по краям листы сочинения «О повреждении нравов в России», сожжённое, но не сгоревшее завещание царицы, копия славного литературного сочинения…

Они дремлют и живут, эти бумаги; в них огромная скрытая энергия позапрошлого столетия; но если подойти, прикоснуться, произнести нужные слова — они просыпаются, говорят, волнуются, кричат. И может быть, кое-что донесётся к читателям этой книги… Огромен XVIII век — сто лет, 36525 дней; однако для этой книги выбраны всего 13 дней — для 13-ти глав, да ещё один день — для пролога и эпилога.

Итого, из целого столетия две недели!

14 дней, в течение которых и вокруг которых живут, действуют, пишут, разговаривают, нам загадывают загадки следующие немаловажные лица (в порядке появления) :

Пётр Великий, Абрам Ганнибал, Бирон, Степан Крашенинников, Брауншвейгское семейство, Ломоносов, царица Елизавета Петровна, Пугачёв, царь Пётр III, Михаил Щербатов, Екатерина II, Александр Бибиков, братья Панины, Денис Фонвизин, наследник — позже царь Павел, Зубовы, наконец Александр Сергеевич Пушкин: хотя и прожил он в XVIII столетии всего 19 месяцев, но так знал, так чувствовал время отцов и дедов, что может считаться их «почётным современником», незримым председателем.

Им книга окончится. С него и начнётся[1]1.

Пушкинский пролог

Московский весенний день 26 мая 1799 года.

Уж расцвели все городские сады, а в ту пору они занимали в пять раз бóльшее пространство, чем несколько лет спустя — после великого пожара 1812 года… В газете объявления:

«Продаётся лучшей голландской породы бурая корова, на Пречистенке…»

«В Малой Кисловке, в доме госпожи Лопухиной, продаются разных сортов лучшие меды и кислые щи».

«В Подмосковной Его светлости князя Меншикова вотчине, селе Черёмушках, отдаётся на сруб часть леса берёзового».

«В Немецкой слободе, в приходе Вознесения, в доме Николая Никитича Демидова до 5 июня будет торг. Желающие подрядиться построить полковой обоз могут явиться всякой день в 9 часов утра».

Хотя, признаемся, мы довольно равнодушны к постройке полкового обоза, но Немецкая слобода — район нынешней Бауманской, тогда Немецкой улицы,— она особенно занимает нас в этот весенний день…

Место историческое — именно сюда сотней лет раньше любил наведываться юный царь Пётр. Теперь же москвичи и не подозревают о главном событии в жизни города и склонны чем только не увлечься, о чём только не посудачить!

«Сего, мая 26, в четверг представлена будет опера „Минутное заблуждение“».

«В казённом рыбном заводе под № 17 у купца Романа Васильева теша белужья, икра астраханская с духовыми специями и без специй в 30 копеек с развесом, а целым мешком по 25 копеек за фунт».

«Продаётся вдова 27 лет, учена прачке и кухарке».

«Сего мая I из Подмосковной старшего советника правительствующего Сената обер-секретаря и кавалера Иванова деревни Клинской округи сельца Дубинина бежали крепостные его дворовые люди, ткачи Лукьян Михеев и Игнат Демков с женами и четырьмя малыми детьми да холостые Ефтей Григорьев и Федот Сазонов» (следуют приметы).

В этот день, 26 мая 1799 года, в Москве на Немецкой улице, «во дворе коллежского регистратора Ивана Васильевича Скворцова, у жильца его маэора Сергия Львовича Пушкина родился сын Александр, крещён июня 8 дня; восприемник — граф Артемий Иванович Воронцов, кума — мать означенного Сергия Пушкина, вдова Ольга Васильевна Пушкина».

Гениальный мальчик, родившийся 26 мая 1799 года, совсем не заметил, как окончился XVIII и начался XIX век.

Однако чуть позже он начал (мы точно знаем!) расспрашивать о дедах, прадедах — и ничего почти не сумел узнать. Батюшка Сергей Львович Пушкин, матушка Надежда Осиповна (урождённая Ганнибал) отвечали неохотно — и на то были причины, пока что непонятные кудрявому мальчугану: дело в том, что родители, люди образованные, светские, с французской речью и политесом, побаивались и стеснялись могучих, горячих, «невежественных» предков. Там, в XVIII столетии, невероятные, буйные, «безумные» поступки совершали и южные Ганнибалы, и северные Пушкины (ещё неведомо — кто горячее!). Там были неверные мужья, погубленные, заточённые жёны, бешеные страсти, часто замешенные на «духе упрямства» политическом, когда Пушкины и Ганнибалы не уступали даже царям (но и цари в долгу не оставались!).

Александр Сергеевич желал бы расспросить стариков — но и это оказалось почти невозможным. Родной дед с материнской стороны Осип Абрамович Ганнибал жил в разводе с бабкою и умер, когда внуку исполнилось семь лет. Бабка, Марья Алексеевна, правда, жила с Пушкиными, часто выручала внука, когда на него ополчались отец с матерью. Она учила его прекрасному старинному русскому языку, но не желала рассказывать о давних родственных распрях.

Шли годы. Миновало пушкинское детство, позади Лицей, Кишинёв, Одесса — и осенью 1824 года поэта ссылают в имение матери, село Михайловское… Здесь, близ Пскова и Петербурга, находилась когда-то целая маленькая «империя» — десятки деревень, полторы тысячи крепостных, принадлежавших знаменитому прадеду Пушкина Абраму Петровичу Ганнибалу, Арапу Петра Великого. После его кончины четыре сына, три дочери, множество внуков разделились, перессорились — часть земель продали, перепродали,— и даже память о странном повелителе этих мест постепенно уходила вместе с теми, кто сам видел и мог рассказать…

Однако неподалёку от Михайловского, в своих ещё немалых владениях, живёт в ту пору единственный из оставшихся на свете детей Абрама Ганнибала, его второй сын Пётр Абрамович. Он родился в 1742 году, в начале царствования Елизаветы Петровны, пережил четырёх императоров и, хотя ему 83-й год, переживёт ещё и пятого.

Любопытный внучатый племянник, разумеется, едет представляться двоюродному дедушке; едет в гости к XVIII столетию.

Записки, касающиеся прадеда

Отставной артиллерии генерал-майор и на девятом десятке лет жил с удовольствием. Жена не мешала, ибо давно, уже лет тридцать, как её прогнал и не помирился, несмотря на вмешательство верховной власти (раздел же имущества происходил под наблюдением самого Гаврилы Романовича Державина, поэта и кабинет-секретаря Екатерины II). Всё это было давно; говаривали про Петра Абрамовича, что, подобно турецкому султану, он держит крепостной гарем, вследствие чего по деревням его бегало немало смуглых, курчавых «арапчат»; соседи и случайные путешественники со смехом и страхом рассказывали также, что крепостной слуга разыгрывал для барина на гуслях русские песенные мотивы, отчего генерал-майор «погружался в слёзы или приходил в азарт». Если же он выходил из себя, то «людей выносили на простынях», иначе говоря, пороли до потери сознания.

Заканчивая описание добродетелей и слабостей Петра Абрамовича, рассказчики редко забывали упомянуть о любимейшем из его развлечений (более сильном, чем гусли!), то есть о «возведении настоек в известный градус крепости». Именно за этим занятием, кажется, и застал предка его молодой родственник, которого генерал, может быть, сразу и не узнал, но, приглядевшись, отыскал во внешности кое-какую «Ганнибаловщину».

Одетый по моде современный молодой человек сначала вызвал у старика подозрение, но затем, однако, «старый арап» расположился, подобрел, может быть, даже «в азарт вошёл». И тут, мы точно знаем, пошли разговоры, имевшие немалые последствия для российской литературы… Разговоры, за которыми и ехал Александр Сергеевич. Пётр Абрамович принялся рассказывать о «незабвенном родителе» Абраме Петровиче; вероятно, признался, что сам в русской грамоте не очень горазд — поэтому лишь начал свои воспоминания (сохранилось несколько страничек корявого почерка, начинавшихся: «Отец мой… был негер, отец его был знатного происхождения…»). Зато на стол перед внуком ложится тетрадка, испещрённая старинным немецким готическим шрифтом:

«Awraam Petrovitsch Hannibal war wirklich dienstleistender General Anschef in Russich Kaiserlichen Diensten…»

«Авраам Петрович Ганнибал был действительным заслуженным генерал-аншефом русской императорской службы, кавалером орденов святого Александра Невского и святой Анны. Он был родом африканский арап из Абиссинии, сын одного из могущественных богатых и влиятельных князей, горделиво возводившего своё происхождение по прямой линии к роду знаменитого Ганнибала, грозы Рима…»

Пушкин держит в руках подробную биографию прадеда, написанную лет за сорок до того, вскоре после кончины «великого Арапа».

Прежде, как видно, заветная тетрадь была у старшего сына, Ивана Абрамовича Ганнибала, знаменитого генерала, одного из главных героев известного Наваринского морского сражения с турками 1770 года. Пушкин гордился, что в Царском Селе на специальной колонне в честь российских побед выбито имя Ивана Ганнибала, писал о нём в знаменитых стихах, но единственная встреча будущего поэта с этим двоюродным дедом, увы, происходила… в 1800 году: годовалого мальчика привезли познакомиться со стариком, которому оставалось лишь несколько месяцев жизни.

С 1801 года старший в роду уже Пётр Абрамович, и к нему, естественно, переходит «немецкая биография» отца. Пока что он не желает отдавать её Пушкину, но разрешает прочесть, сделать выписки…

1824 год: XVIII столетие осталось далеко позади; а в тетрадях Пушкина — один за другим — отрывки, черновики, копии документов, заметки о чёрном прадеде.

В первой главе «Евгения Онегина», ещё за несколько месяцев до приезда в Михайловское (когда был план побега из Одессы):

Придёт ли час моей свободы? Пора, пора!взываю к ней; Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей. Под ризой бурь, с волнами споря, По вольному распутью моря Когда ж начну я вольный бег? Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии, И средь полуденных зыбей, Под небом Африки моей, Вздыхать о сумрачной России, Где я страдал, где я любил, Где сердце я похоронил.

В Михайловском —

20 сентября 1824 г. Стихи к Языкову:

В деревне, где Петра питомец, Царей, цариц любимый раб И их забытый однодомец, Скрывался прадед мой арап, Где, позабыв Елисаветы И двор, и пышные обеты, Под сенью липовых аллей Он думал в охлажденны леты О дальней Африке своей, Я жду тебя…

Октябрь 1824 г. Обширное авторское примечание к пятидесятой строфе первой главы «Евгения Онегина» об Абраме Петровиче Ганнибале. Последние строки примечания — «мы со временем надеемся издать полную его биографию»,— конечно, подразумевают немецкую рукопись.

Конец октября 1824 г. Стихотворный набросок —

Как жениться задумал царский арап, Меж боярынь арап похаживает, На боярышен арап поглядывает. Что выбрал арап себе сударушку, Чёрный ворон белую лебёдушку. А как он, арап, чернёшенек, А она-то, душа, белёшенька.

История «чёрного ворона» и «белой лебёдушки» тоже взята из «немецкой биографии», хотя какие-то подробности, вероятно, заимствованы из рассказов няни Пушкина «про старых бар» (Арине Родионовне ведь было уже 23 года, когда скончался А. П. Ганнибал).



Поделиться книгой:

На главную
Назад