Твиннингс меня успокоил. Речь ведь идет о крупнейшей мировой фирме, а не черт знает о чем. Обещал позвонить сегодня же. У меня неплохие шансы. Тут в дверь позвонили, и вошел Фридрих.
Фридрих тоже уже состарился, сгорбился и облысел. Лысину его окружал реденький белоснежный венок из оставшихся волос. Я знал его еще с тех незапамятных времен, когда он содержал в чистоте короткие штанишки Твиннингса. Когда к Твиннингсу приходили гости, Фридрих встречал в передней. Обычно в руках он держал инструмент, превратившийся уже в музейный экспонат, под названием коронарные ножницы. Они защищали от пятен одежду, когда чистили пуговицы. Вот, думайте об этом Твиннингсе, что хотите, но то, что он десятилетиями держал при себе своего камердинера, – это его большой плюс.
Фридрих вошел, лицо его осветилось улыбкой. Благостный момент, минута гармонии. Как будто вернулась беспечная наша юность. Господи, до чего же с тех пор изменился мир. Стареем, стареем. Всякое поколение превозносит свою молодость. Но у нас-то было по-другому, как-то отвратительно по-другому. Разумеется, при Генрихе IV, при Людовике XIII или при Людовике XIV служили по-разному. Но служили неизменно верхом на лошади. И вот эти великолепные животные вымерли, исчезли с улиц и дорог, из деревень и городов и уже много лет никого не несли в атаку. Их повсюду заменили автоматы. Соответственно изменились и люди: стали механическими, предсказуемыми, иногда мне вообще казалось, что меня не люди окружают. Прежде слышалось что-то старинное, вроде звука трубы с первыми лучами солнца и ржания лошадей, отчего сердце сладко сжималось. Все теперь в прошлом.
Твиннингс заказал завтрак: тосты, ветчину, вареные яйца, чай, портвейн и еще много всего. Он всегда обширно и щедро завтракал, как это водится у позитивных натур. Он не так был подвержен невзгодам нашего времени, как я и многие другие. Люди вроде Твиннингса всегда при деле, всегда нужны и почти ничем не жертвуют, ничего и никогда не принимают они близко к сердцу. Правительства проходят мимо них. Любые перемены проскальзывают, едва задевая. Он судил меня тогда вместе с другими. Судьба, видать, у меня такая: меня судят те, ради кого я подвергался опасности.
Он налил мне портвейна. Я осушил бокал залпом.
– Твое здоровье, старый ты торгаш.
Он засмеялся:
– У Дзаппарони и ты будешь жить не хуже. Давай Терезе позвоним.
– Очень мило, что ты о ней подумал, но ее сейчас нет дома, она пошла в магазин.
На самом деле у нас просто отключили еще и телефон. Но я Твиннигсу не признался. Зачем соврал? Его бы это даже не удивило. Он наверняка уже все знал. И что у меня желудок ныл от голода. Хитрый лис. А завтрак-то мне не сразу предложил, выдержал паузу.
После всего сказанного никому, разумеется, не пришло бы в голову, что Твиннингс старался для меня задаром. Со старых товарищей он только комиссионных не брал, вот единственное исключение. Он вычитывал их с деловых партнеров. Людям вроде Дзаппарони его услуги обходились не дорого.
У Твиннингса был добротный бизнес, который даже и не выглядел как бизнес. Просто Твиннингс знал бессчетное множество людей и умел извлечь из этого пользу. У меня тоже было много знакомых, но от этого не было никакой экономической выгоды. Одни расходы. А вот Твиннингс знал меня и Дзаппарони, и из этого для него вышел гешефт. При этом ему почти не приходилось работать, и образ жизни он вел самый приятный и размеренный. Он проворачивал дела за завтраком, за обедом и ужином, во время визита в театр. Есть люди, к которым деньги сами текут, таким неведомы проблемы большинства окружающих. Твиннингс принадлежал к таковым, другим его никто никогда не знал. Ему с самого начала повезло с богатыми родителями.
Но я не хочу выставлять его в таком неприглядном свете. У всех свои слабости и достоинства. Он, например, совсем не обязан был делать то, что сделал после завтрака: вышел и вернулся с пятидесятифунтовой банкнотой, которую вручил мне. И ему не пришлось меня уговаривать принять ее.
Без сомнения, он не хотел, чтобы я являлся к Дзаппарони в таком обшарпанном виде. Но было и еще кое-что: старая дружба. Школа Монтерона, которая ни для кого не проходила впустую. Как часто мы его проклинали, по вечерам падая от усталости по кроватям после дня службы на ногах, верхом, в конюшнях и бесконечном манеже. А Монтерон любил еще подбавить: зная о нашей отчаянной усталости, поднимал нас по тревоге среди ночи на новые учения.
И надо признаться, вялая плоть превращалась в стальные мускулы, так кусок металла на наковальне у опытного кузнеца очищается от шлаков. Даже лица у нас менялись. Мы выучились ездить верхом, фехтовать, нападать и многому другому. Научились на всю жизнь.
Навсегда остались следы его воспитания и в характере. Монтерон не выносил, когда кто-то бросал товарища в беде или подставлял его. Случалось кому-нибудь выпить лишнего и угодить в историю, первый вопрос Монтерона был всегда – кто еще был в компании? И тогда помогай бог тому, кто бросил друга одного или не позаботился о нем, как о малом дитяти. Никогда, ни при каких обстоятельствах никого не бросать, ни в большом городе, ни на поле боя – по такому правилу жил Монтерон сам и в нас то же самое вколачивал, будь то на манеже, будь то на маневрах или в те ужасные понедельники. И как бы мы ни были легкомысленны, Монтерон не зря старался, этого не отнимешь.
Когда вечером, перед тем как вернуться в полк, мы задерживались у майора – а веселиться он тоже умел, – это был не обычный ужин. Он, бывало, говаривал:
– Пусть никто из вас не хватает звезд с неба, выше головы не прыгнешь, но среди вас нет такого, на кого король не мог бы положиться. А это, в конце концов, самое главное.
В тот вечер никто много не пил. Тогда стало ясно, что у старика в жизни есть что-то очень важное, больше, чем король, больше, чем служба. И он этим с нами поделился. И это осталось с нами на всю жизнь, а может, и дольше. Даже тогда, когда уже никто не помнил, кто такой король. Уже и самого Мотерона забыли – мы были последним его курсом в военной школе. Он пал одним из первых, наверное, в ту ночь под Люттихом[2]. Из его учеников тоже мало кто остался в живых.
Но у тех, кто еще остался, все еще заметны были признаки его воспитания. Мы встречались раз или два в году посреди города в закоулках маленьких кафе, которые с годами совсем не меняются, сколько бы их ни перестраивали. Неизбежно, как сквозь артиллерийский огонь, возникало имя Монтерона, и снова воцарялось то настроение, что было во время наших прощальных ужинов в полку.
Даже у таких дельцов, как Твиннингс, заметно было влияние старого майора. Монтерон однажды сказал ему:
– Твиннингс, наездник из вас ни к черту.
Горькие слова. Убежден, что Твиннингс через себя перешагнул, когда увидел меня сидящим у стола, как бедный родственник, и тут же принес мне деньги. Это было противно его натуре, но по-другому он не мог. Он заставил меня вкусить горький плод, но в нем тут же заговорил Монтерон. Твиннингс вспомнил то главное, что вдалбливал в нас Монтерон, – а именно, что я-то был на фронте, пусть и не самом солидном, а он-то отсиживался в резерве.
Итак, мы договорились, и Твиннингс проводил меня до двери. Тут кое-что вспомнил:
– А кто раньше занимал эту должность?
– Тоже один итальянец, Каретти, но его уже месяца три нет.
– Ушел на покой?
– Вроде того. Пропал, исчез бесследно, и никто не знает, где он.
3
Это было в субботу. А в понедельник утром я на такси ехал на завод. Твиннингс похлопотал обо мне немедленно. Дзаппарони, естественно, работал без выходных.
Тереза привела в порядок мои вещи, воодушевленная новостями. Она уже видела меня на одной из верховных должностей в фирме с мировым влиянием. Если и было чему радоваться в этой истории, так это восторгам моей жены. Тереза относилась к тем женщинам, которые превозносят своих мужей и приукрашают их достоинства. Она была обо мне слишком хорошего мнения. Так ей, видимо, было необходимо. На себя она могла махнуть рукой. У нее была идея фикс, будто она мне только мешает, отягощает, вредит мне. На самом деле все было наоборот. Если и оставался в этом безрадостном мире еще для меня какой-то родной уголок, то это подле нее.
В последние годы, когда нам все больше приходилось туго, по ночам я чувствовал рядом легкое подрагивание: так вздрагивает женщина, когда пытается унять слезы. Я тогда приникал к ней и слышал всякий раз одну и ту же песню: лучше бы ей вовсе не родиться на свет, лучше бы мне никогда ее не встретить, она испортила мне карьеру, сломала мне жизнь. Я бы мог ей объяснить, что я сам себе худший враг и сам себе что угодно могу разрушить и сломать, без чьей бы то ни было помощи, но что толку, Тереза не могла расстаться со своими химерами.
А между тем, когда нас превозносят и нахваливают, это все-таки вдохновляет и придает сил. Меня же, как я уже сказал, до крайности избаловала моя мать, о которой воспоминания, кстати, незаметно слились с образом Терезы. Мать всегда вставала на мою сторону, когда отец устраивал скандал. Она обычно говорила:
– Наш мальчик совсем не плох.
На что отец отвечал:
– Как был бездельник, так и остался.
– Но он не плохой, – настаивала мать, потому что женщинам всегда надо, чтобы последнее слово было за ними.
Заводы Дзаппарони находились довольно далеко. В каждом городе был либо филиал, крупный или помельче, подразделения, представительства, партнерские и лицензированные фирмы, склады, ремонтные мастерские и станции технического обслуживания. Я же ехал на головной завод, великую кузницу моделей, которая год за годом как из рога изобилия осыпала мир новыми чудесами. Здесь жил и сам Дзаппарони, когда не уезжал в путешествие.
В субботу пришла телеграмма от Твиннингса: меня ждут на собеседование. В воскресенье мне еще удалось разыскать семейного врача того самого Каретти, мне не давало покоя то, что сказал Твиннингс, когда провожал меня. Беседа с врачом меня успокоила. Он был уверен, что не выдаст никакой тайны, если расскажет мне, что случилось к Каретти. Это и так было известно. Как многие из этих дзаппарониевских склочников, Каретти с годами все больше чуднел, пока не тронулся умом. То, что врачи именуют «манией точности», прибавилось у Каретти к мании преследования, а чудеса техники, производимые на заводе, только усугубили недуг. Такие пациенты полагают, что утонченные высокотехнологичные машины угрожают их жизни, и жизнь таких больных постепенно превращается в сюжет с полотен средневековых мастеров. Каретти отмахивался от крошечных вредоносных самолетов. Подобные пациенты часто исчезают без следа и больше не появляются.
Врач, маленький нервный психиатр, припомнил случай, когда останки одного пациента спустя много лет обнаружили в барсучьей норе. Больной залез туда и там покончил с собой. Другой рухнул с вершины старой ели. Тело нашли лишь спустя время. Доктор оказался разговорчивым и с таким увлечением в подробностях описал симптомы, что мне по дороге домой стало казаться, что и у меня такие найдутся. Но вообще-то он меня успокоил.
Заводы были видны издалека: приземистые белые башни и плоские цеха на обширной территории, никаких вышек и дымовых труб. Цеха, мастерские и окружающие стены пестрели бесчисленными афишами. У Дзаппарони было еще одно побочное, но особенно любимое производство – кинематограф, который он с помощью своих роботов и аппаратов довел до почти сказочного совершенства.
По некоторым прогнозам, наша техника однажды превратится в чистейшее волшебство. Тогда бы многое происходило в мире само собой, без нашего участия, а механика дошла бы до такой тонкости, что обходилась бы без грубого постороннего вмешательства. Достаточно было бы света, слова, даже мысли. Система импульсов пронизала бы весь мир.
Фильмы Дзаппарони таким прогнозам явно соответствовали. Старым утопистам и не снилось. Автоматы достигли невероятной свободы и изящества. Это было воплощением давнишней мечты человечества о мыслящей материи. Эти фильмы околдовывали. Детей вообще завораживали. Дзаппарони развенчал старые сказочные фигуры, как рассказчик в арабском кафе, когда он опускается на ковер и перевоплощается в сказку. Так же и Дзаппарони разворачивал свои полотна. Он творил романы, которые можно было не только читать, слушать и видеть, в них можно было войти, как входят в сад. По его мнению, природе не хватало красоты и логики, а он способен это восполнить. Он разработал стиль, к которому и приспосабливались и живые актеры, даже брали его за образец. У Дзаппарони действовали восхитительные куклы, воплощались волшебные мечты.
За эти фильмы Дзаппарони обожали, как доброго дедушку-сказочника с окладистой белой бородой, как раньше Санта-Клауса. Родители даже жаловались, что дети им чересчур увлечены, после его фильмов слишком возбуждены, долго не могут уснуть, спят беспокойно. Но жизнь повсюду тяжела. Она сформировала нашу расу, тут уж ничего не поделаешь.
Афиши таких вот фильмов и покрывали сверху донизу стены, окружавшие фабрику. Вдоль всей стены протянулась дорога шириной с поле. Без пестрых плакатов стены выглядели бы, конечно, слишком буднично и походили бы на крепостные, особенно из-за узких белых башен по углам. Над всем заводским комплексом завис желтый воздушный шар.
На подъезде к воротам яркий дорожный знак возвестил, что мы въезжаем в закрытую зону. Водитель обратил на это мое внимание. Здесь надо было ехать медленно, запрещалось провозить оружие, лучевое и оптическое оборудование, необходимо снять прорезиненную верхнюю одежду и солнечные очки. Шоссе вдоль заводских стен было шумное и оживленное, съезды и повороты в сторону фабрики – напротив, пусты.
Уже можно было яснее разглядеть плакаты. Они представляли путешествие Хайнца-Отто к королеве муравьев – визит Тангейзера на гору Венеры, адаптированный для детей. Роботы Дзаппарони здесь представали как могущественные и богатые карликовые существа. Чудеса подземных дворцов не выдавали ни намека на технические усилия. Фильмы продолжались в течение всего года и делились на двенадцать серий, и дети не могли дождаться выхода продолжения. Детское поведение и склонности определяла коллективная игра: то полет в космос, то исследование пещер и подземелий, то служба матросами на подводной лодке, то охота на крупного зверя. Этими техническими сказками и приключениями Дзаппарони вызывал великое и постоянное восхищение. Дети жили в мире, им сотворенном. Взгляды родителей и педагогов расходились. Одни полагали, что дети так учатся играть, другие опасались, как бы детки не перегрелись от такой игры. Как бы то ни было, иногда можно было наблюдать странные и тревожные последствия. Но время же не остановить. В конце концов, реальный мир не более ли фантастичен? Где дети скорее перегреются?
Мы заехали на парковку для сотрудников. Мое такси рядом с их лимузинами выглядело, как ворона, случайно залетевшая в фазаний питомник. Я вознаградил водителя и отправился сообщить о своим прибытии.
Хотя солнце уже стояло в зените, у входа сновали туда-сюда. Да, у Дзаппарони работают господа что надо, рабочее время для них не писано. Приходят и уходят, когда захочется, если только не заняты коллективным созиданием. А это было на заводе редкостью. Однако подобное регламентирование рабочего процесса, вернее, отсутствие всякого регламентирования, было Дзаппарони только на руку. Этика труда на его предприятиях была своеобразная. Здесь ведь творили художники, одержимые своим творением. Не было здесь никакого рабочего времени, здесь работали постоянно. Сотрудники и во сне видели только свои шедевры. Господа, во всем господа, они располагали своим временем, они не тратили его впустую. У них его было больше, чем у богатых людей бывает денег. Их богатство остается у них в руках, когда они отдают новое творение. Их богатство ощущается в манере держаться.
Входящие и выходящие одеты были в белые или цветные пальто и проходили, как к себе домой, как совершенно свои, а между тем ворота и проходная охранялись. Я увидел небольшие группы людей, какие встречают пассажиров на борту судна. Обычно это матросы, стюарды и другой персонал, который исподтишка, но очень пристально оглядывает отъезжающих. Ворота были широки и высоки. В стене множество входных дверей. Я прочитал таблички «Приемная», «Завхоз», «Охрана» и другие надписи.
Меня явно ждали. Не успел я назвать свое имя, как за мной явился курьер. И повел меня на прием.
К моему удивлению, мы не пошли в заводское здание, а вышли за ворота. Он привел меня на небольшую подземную железную дорогу, выходившую на парковку. Мы сели в крошечный вагончик, ходивший по рельсам и походивший в управлении на лифт. Через две минуты мы остановились перед старинным зданием, окруженным парковой стеной. Это было частное жилище Дзаппарони.
Я думал, меня отведут в отдел кадров и потом, если собеседование пройдет удачно, вероятно, к начальнику отдела кадров – меня же рекомендовал сам Твиннингс. Поэтому у меня дух захватило, когда вдруг я прямо из-под земли оказался в святая святых, в обители человека, само существование которого – миф, коего, как говорят, может, и не существует вовсе, а на самом деле он – просто одно из гениальных творений заводов Дзаппарони. По лестнице уже спускался дворецкий.
– Господин Дзаппарони ждет вас.
Да, я, без сомнения, находился в резиденции Дзаппарони. Головной завод его располагался прежде на другом месте, пока хозяин, утомленный вечным строительством и реорганизацией, не решил обосноваться здесь по своему новому представлению о совершенстве, которым отличались все его творения – и большие, и малые. Когда выбирали территорию под застройку, неподалеку обнаружился цистерцианский монастырь, давно переданный в общественное пользование и почти не востребованный. Церковь и главное здание пали жертвой времени, но стены и рефекторий сохранились. В рефектории располагалась большая монашеская трапезная, кухня, кладовые и гостевые кельи. В них-то Дзаппарони и поселился с поистине державным размахом. Я как-то видел фотографии в одном иллюстрированном журнале.
Ворота в стене были заперты. Хозяин и его гости входили в дом и покидали его через подземную железную дорогу. Я обратил внимание, что мы вышли совсем не на конечной станции. Может быть, рельсы вели дальше, на сам завод.
Четкая регламентация давала возможность Дзаппарони спокойно существовать на своей территории и контролировать посетителей. Хозяин был защищен от назойливых репортеров и фотографов. Он никогда не выходил из тени, оберегал свою таинственность и не афишировал привычки. Уж он-то знал, до чего может довести неуправляемая пропаганда. Пусть о нем говорят, но намеками, неопределенно. То же самое касалось и его творений, которых иногда почти не видно. Специалисты обеспечивали строгий отбор изображений Дзаппарони в прессе и информации о нем.
Шеф его пресс-службы выстроил целую систему косвенных репортажей, разжигавших всеобщее ненасытное любопытство. Человека, о котором знают нечто необыкновенное, но при этом никто никогда не видел его лица, воображают прекрасным, царственным. О человеке, о котором много говорят, толком не зная даже, где он живет, придумывают бог знает что. Он становится удивительно многолик. Личность, могущественная настолько, что о ней не осмеливаются говорить, становится вездесущей, потому что проникает в самую нашу суть. Нам кажется, будто это существо способно подслушивать наши разговоры и не спускает с нас глаз, пока мы прячемся в наших жилищах. Имя, которое произносят шепотом, обладает большей властью, нежели то, что выкрикивают на площадях. Дзаппарони все это знал. Но пропагандой при этом никогда не пренебрегал. Он использовал ее, чтобы загадывать загадки и удивлять. Это была целая новая система.
Страшно мне было, скрывать не стану, особенно когда дворецкий провозгласил:
– Господин Дзаппарони ждет вас.
Я почуял это резкое несоответствие между сильными мира сего и теми, кому нечем оплатить обратное такси. Мне внезапно показалось, что я слишком ничтожен для такой встречи. Верный признак социальной деградации, новое ощущение. Всадник легкой кавалерии ни в коем случае не должен так чувствовать. Монтерон нам часто об этом говорил. И прибавлял:
– Только когда капитан покидает корабль, судно остается на волю божью. Но настоящий капитан идет ко дну вместе со своим кораблем.
Он имел в виду самосознание суверенной личности.
Мне вспомнились его слова, когда у меня задрожали колени. Я подумал вообще о старых временах, когда плевать нам было на этих сталелитейных и угольных королей, о кинематографе и автоматах тогда и вовсе речи не шло, разве что живые картинки на ярмарке. Мелкопоместный землевладелец с неопределенным будущим и долгами, что не дают ему спать, скорее мог бы стать своим в легкой кавалерии, нежели те, кто разъезжал на первых авто и только лошадей пугал. Лошади чуяли, что грядет. Мир с тех пор вывернулся наизнанку.
Если Дзаппарони нашел время меня принять, значит, я гожусь ему в собеседники. Эта мысль меня несколько вдохновила. Могу ли я общаться с ним на равных? Когда, например, бедную девушку берут на работу в крупную фирму сортировать документы, стенографировать и печатать на машинке, она, скорее всего, никогда не увидит хозяина компании в лицо. Она ему не ровня. Возможно, когда-нибудь они увидятся с шефом на каком-нибудь курорте или в ресторане. Это тут же прибавит ей значимости и убавит уважения. Она станет партнером и поднимется по должностной лестнице. В ее положении убавится законности и прибудет беззакония.
Если Дзаппарони принимает меня, голодающего отставного кавалериста, в своем доме, что-то тут не так. Со мной ведь каши не сваришь. От меня мало пользы в конторе или на заводе. Даже если бы я мог блеснуть на предприятии, стал бы он лично обо мне беспокоиться? Значит, ему от меня нужно что-то другое, чего он не может доверить кому-либо другому.
С такими мыслями мне захотелось бежать прочь, но я уже оказался на лестнице. А как же Тереза, как же наши долги, мое убогое положение? Может быть, Дзаппарони ищет именно человека в таком вот состоянии. И если я сейчас сбегу, мне придется об этом пожалеть.
И еще вот что. С чего бы мне быть лучше, чем я есть? Монтерон не занимался философией, он признавал только военную философию Клаузевица[3]. Но было у него любимое выражение от какого-то великого философа, он любил его цитировать: «Есть вещи, о которых я, раз и навсегда, вообще ничего не желаю знать»[4]. Любовь к подобным афоризмам выдавала его прямолинейный, одноколейный нрав, безо всяких тонкостей и околичностей. Никакого тебе «Все понять – значит простить»[5]. Такие ограничения – признак не только мастера, но и этичного человека.
Хотя я многому научился у Монтерона, в отношении познания я не стал ему следовать. Напротив, мало найдется на свете вещей, куда бы я не сунул свой нос. Но свою природу не перебороть. У моего отца тоже не получилось. Всякий раз, когда мы обедали не дома, он протягивал мне меню со словами:
– Удивительно, этот мальчик всегда заказывает точно самое несъедобное. И это в таком прекрасном меню.
И правда, у Кастена кормили отменно. Там всегда обедали курсанты кавалерийской школы. Но читать меню – это так скучно. Я изучил раздел с бамбуковыми ростками и индийскими деликатесами. Мой старик сдался и сказал матери:
– В кого он такой? Уж точно не в меня.
И опять он оказался прав, хотя и у матери вкус был добрый и простой. Можно ли вообще унаследовать подобные курьезности, спрашивается. Мне кажется, они, скорее, воспитываются, как умение выигрывать в лотерею.
А что касается меню, то блюда, в нем перечисленные, всякий раз меня только разочаровывали. Позже, в путешествиях, то же самое происходило с утонченными иноземными деликатесами, а я их редко пропускал. Сомнительные заведения и пивные, кварталы с дурной репутацией, непристойные антикварные лавки неизменно притягивали меня, как магнитом. Я едва не последовал за одним типом, арабом на Монмартре, который заманивал меня к своей сестре. Ничего особенного, в общем-то, но мне вдруг стало до того противно. Никакого желания. Меня в равной степени мутило и от списка блюд с мудреными названиями, и от унижения человеческого достоинства. Мои пороки оставляли мне воспоминания на много лет. Это объясняет, почему я с ними завязал, но загадкой остается, почему снова и снова к ним склонялся. Лишь когда появилась Тереза, я узнал, что пригоршня воды сильнее любой эссенции.
Между прочим, мое любопытство пригодилось мне в легкой кавалерии, поскольку главное оружие этого рода войск – разведка. Когда меня посылали на опасную территорию, я выполнял даже больше, чем было приказано и чем требовала тактическая необходимость. Это приводило к неожиданным открытиям и производило благоприятное впечатление на командование на передовой. У всякой ошибки есть свои преимущества, и наоборот.
Как бы то ни было, на лестнице у Дзаппарони я почувствовал, что лезу в какое-то мутноватое приключение, хотя бы и вынужденно. В то же время меня подталкивало вперед и кололо это мое старое проклятое любопытство. Так и подхлестывало выяснить, что задумал этот могущественный старик и зачем я ему понадобился. Любопытство подгоняло меня сильнее, чем даже перспективы большого заработка. Уж из каких только передряг я в этой жизни не выходил целым, какой еще наживки не отведал, а на крючок так и не попался, где наша не пропадала.
Так что я последовал за слугой по лестнице в старый дом. Он походил на загородную усадьбу. Мы вошли в переднюю, где не только висели пальто и шляпы, но еще хранились и охотничьи ружья, и рыболовные снасти. Потом прошли в холл, возвышавшийся на два этажа вверх, где выставлены были трофеи верховой езды и гравюры лошадей работы Ридингера[6]. Еще два-три помещения, больше, чем комната, но все же меньше залы.
Мы перешли в южное крыло. Меня проводили в библиотеку. Лучи солнца через матовые стекла падали на ковры на полу. На первый взгляд ни одна вещь не выходила за рамки просто богатого интерьера. Меня даже кольнуло разочарование. Если верить газетам, я должен был попасть в страну чудес, где посетителя должны изумить и оглушить всякие технические сюрпризы. Как бы не так. Просчитался! Хотя могу себе представить, что волшебник и господин волшебных автоматов предпочитает не окружать себя ими в частной жизни. Мы ведь привыкли отдыхать как можно дальше от нашей профессиональной сферы. Генералы вряд ли играют в оловянных солдатиков, а почтальоны не станут в воскресный день по доброй воле бегать по городу. Говорят, клоуны в своих четырех стенах вообще серьезны и даже печальны.
В этом доме не было роскоши, какой отличаются жилища резко разбогатевших за одну ночь, ничего в духе Трималхиона[7]. Судя по интерьерам, у Дзаппарони трудился превосходный дизайнер, да и сам хозяин обладал тонким вкусом. Такую гармонию, как здесь, невозможно купить или выполнить на заказ, она проистекает от внутренней потребности, от высокого качества жизни владельца дома. Холодная сдержанная роскошь, никакой показухи. Здесь жил и благоденствовал человек интеллигентный и культурный.
Эти южане, даже если родом из сицилийской деревни или из неаполитанской бедноты, иногда обладают врожденным чутьем и вкусом. У них идеальный музыкальный слух и удивительная чуткость к произведениям искусства. Я такое много раз видел. Опасность подстерегает их лишь в одном: они тщеславны.
Обстановка была солидна, рациональна, не роскошна, но полна жизни. В первую очередь, произведения искусства. Я встречал знаменитые шедевры живописи и скульптуры, какими знал их из музеев и календарей, в домах нуворишей. Их вид огорчал и разочаровывал: они теряли свое лицо, свою выразительную силу, свой язык, как певчие птицы, запертые в клетке. Шедевр мучается, меркнет в пространстве, где ему назначена цена, но теряется его ценность. Они светятся только там, где их окружает любовь. Они же вынуждены прозябать в мире, где у богатых нет времени, а у образованных нет денег. Ни те, ни другие не соответствуют величине, на которую замахиваются.
Дзаппарони, как я мог заметить, располагал временем. На пять, шесть картин на стене явно часто и подолгу любовались. Все написаны точно до 1750-го. Один точно был Пуссен. Все эти полотна дышали спокойствием и не претендовали на эффектность. Я имею в виду не сегодняшние эффекты, утомляющие своим размахом, но те, которые производят настоящие мастера. Картины, что Дзаппарони собрал в своем доме, никогда не потрясли бы его современников. Но они с самого начала вызывали доверие.
Такое впечатление производил весь дом. Он окружал гармонией своего властного хозяина, они двое придавали друг другу сил. Как я уже говорил, мы живем во времена, когда слова поменяли свой смысл и стали многозначными. Это относится и к слову «дом», которое раньше обозначало нечто солидное и постоянное. Теперь же дом давно превратился в своего рода походную палатку, обитатель которой вовсе не в восторге от кочевого образа жизни. Такие дома с легкостью тысячами сдувает ветром. И это было бы еще полбеды, если бы при этом хоть немного сохранялось чувство суверенности и неприкосновенности. Все наоборот. Сегодня, если человек отважится воздвигнуть собственное жилище, ему в этом доме не дадут покоя, его одолеют толпы незваных гостей: газовщики, электрики, водопроводчики, страховые агенты, пожарные инспекторы, полиция, строительная инспекция, налоговики, банковские служащие, финансовые чиновники, все те, из-за кого хозяин жилья чувствует себя в собственном доме лишь квартирантом. А как только хоть немного крепчают политические ветра, приходят совсем другие люди, которые найдут где угодно. И тут уж с вашей собственностью вообще никто не станет считаться.
В прежние времена было проще. Жили скромнее, не так комфортно, зато с чистой совестью, не боялись в собственном доме ноги под стол вытянуть.
Именно такое ощущение появилось у меня в доме Дзаппарони: у этого дома настоящий хозяин. Я готов был поспорить, что этот уголок земли не связан с внешним миром никакими проводами, ни счетчиками. Скорее всего, Дзаппарони выстроил свои владения по образцу закрытых торговых городов старых времен. Ему помогли его аппараты. В аппарате абстрактная сила становится конкретной, воплощается в предмете. А между тем, ни одного аппарата я не заметил, атмосфера была совсем другая. На столах даже стояли свечи и песочные часы на камине.
Здесь явно обитал человек, который не получал пенсии, а сам ее выплачивал. Сюда не могла проникнуть полиция, ни под каким предлогом и ни по чьему приказу. Дзаппарони держал собственную полицию, и она выполняла только его указания и больше ничьи. А кроме того, государственная полиция и штат инженеров оберегали и обслуживали его заводы и все их коммуникации, и все вроде бы «по взаимному согласию», но неизменно по воле фабриканта и ни по чьей иной.
Зачем же, спрашивается, человеку с такими возможностями понадобился я? Чем я могу ему быть полезен, я, который уже совершенно загнан в угол? Какая-то тут тайна, не иначе, и я к этой тайне теперь причастен. Тут что-то особенное, глубинное, из-за чего человек с такими полномочиями вынужден использовать для реализации своих планов какие-то окольные пути. Законность, велика она или мала, всегда граничит с беззаконием. И чем больше прав, тем дальше отодвигается эта граница. Среди могущественных персон беззакония больше, чем среди маленьких людей. Когда правомочия становятся абсолютными, границы размываются вовсе, и закон уже трудно отличить от беззакония. И вот тогда и могут пригодиться те, с кем не страшно воровать лошадей.
4
Дворецкий, воплощенная учтивость, привел меня в библиотеку и оставил одного. Я упоминаю это впечатление, потому что оно отражает состояние недоверия, в котором я пребывал. Я пристально наблюдал за всяким, с кем встречался в последнее время, и обижался даже по мелочам, не то что раньше. Как бы то ни было, поведение слуги не давало повода предположить, что хозяин отзывался обо мне пренебрежительно. Впрочем, я все еще сомневался, что вообще увижу этого хозяина лично, скорее всего, он пришлет ко мне одного из своих секретарей.
В библиотеке было тихо и уютно. Книги со спокойным достоинством выстроились на полках – однотомники в светлом пергаменте, в тисненой замше и в коричневом сафьяне. Пергаментные тома были подписаны от руки. Кожаные корешки блестели красными и зелеными титулами или золотыми литерами. Книги были, очевидно, старые, но вовсе не оставляли впечатления, будто их тут выставили вместо обоев. Ими пользовались. Я прочел несколько заголовков, которые мне мало что говорили: древняя техника, каббала, розенкрейцеры, алхимия. Наверное, хозяин отдыхал здесь душой от повседневных забот и метаний.
Мощные стены могли бы сделать это помещение мрачным, если бы не окна почти что от пола до потолка. Стеклянная дверь была открыта и вела на широкую террасу.
Внизу, как старинное полотно, расстилался парк. Деревья блестели свежей листвой. Прямо видно было, как они напитываются влагой из земли. Деревья стояли вдоль ручья, который неспешно протекал через каскад прудов, покрытых ряской и мхом. Когда-то в этих прудах монахи разводили рыбу. Цистерцианцы строили плотины, как бобры.
Это большая удача, что стены сохранились. По большей части, особенно вблизи больших городов, подобные строения давно разрушены. Их используют как каменоломни. Но здесь среди листвы еще виднелся серый камень. Даже, кажется, стены захватывали еще и пахотные земли: я увидел вдалеке крестьянина, что шел за плугом. Воздух был чист. Солнце играло на спинах лошадей и на пластах земли, которые вскапывал плуг. Благостная картина, хотя, конечно, странно видеть, как пашут плугом на земле человека, выпускающего тракторы, которые и землю роют, как кроты, и урожай сами собирают. Не поместье, а музей какой-то, да и только. Готов предположить, что хозяин не желает видеть машины, когда выходит на террасу и смотрит на свои сады и пруды. И на столе у него всегда урожай, взращенный по-старинному, и его хлеб – это по-прежнему хлеб, а вино – все то же вино, в то время как вообще-то и хлеб уже не хлеб, и вино – не вино. А какая-то подозрительная химия. Нынче надо быть несметно богатым, чтобы избежать этой отравы. Этот Дзаппарони – хитрый лис, который уютно устроился в своей норе за счет нас, дураков, как аптекарь, который продает свои снадобья по цене золота, а сам пользует себя и семейство старым копеечным дедовским средством.
Поистине мирное место. Жужжание заводов, гудение шоссе и парковок едва долетали сюда через садовые заросли. Звонко звенели скворцы, зяблики, дятлы долбили старые стволы. Дрозды прыгали на лужайках, в пруду плескались и подпрыгивали карпы. Вокруг портика террасы, усаженного цветами, сновали пчелы и мотыльки. Был майский день в полном его великолепии.
Я рассмотрел картины и книги с чудными заголовками, присел за маленький столик, у которого стояли два стула, и стал смотреть в открытую дверь. Воздух здесь был гораздо чище, чем в городе, он почти пьянил. Глаз радовали старые деревья, зеленые пруды, коричневые пашни в отдалении, где крестьянин пахал землю и отдыхал в конце борозды.
Как в теплый весенний день мы еще ощущаем где-то глубоко внутри зимний холод, так я перед этой картиной остро почувствовал неудовлетворенность, омрачавшую мою жизнь все последние годы. Отставной кавалерист являет собой удручающее зрелище посреди большого города, где не осталось ни единой лошади. Как же все изменилось со времен Монтерона. Слова утратили свой смысл, и война больше не война. Монтерон перевернулся бы в гробу, узнай он, что они нынче называют войной. Да и мирная жизнь-то уже не мирная.
Еще раза два-три довелось нам проскакать по полям, которые со времен Великого переселения народов топтали вооруженные всадники. Но скоро нам сообщили, что и это больше невозможно. Мы еще носили великолепные пестрые мундиры, гордились ими, блистали в них. Только вот противника мы больше не видели. Невидимые стрелки с большого расстояния брали нас на прицел и одним выстрелом выбивали из седла. Если нам удавалось до них доскакать, они оказывались под защитой колючей проволоки, которая распарывала шкуру нашим лошадям, эту проволоку было не перепрыгнуть. Конец пришел кавалерии. Выбыли мы из игры.
В танках было тесно, жарко и шумно, как будто сидишь в котле, по которому кузнецы колотят молотами. Пахло бензином, машинным маслом, резиной, паленой изоляцией и асбестом, а после выстрела – порохом. Земля ходуном, прицел, огонь, и – в цель. Это был совсем не один из великих дней кавалерии, о которых рассказывал Монтерон. Это была работа с раскаленными машинами, невидимая, бесславная, как смерть в огне, от которой никуда не денешься, как сожжение на костре. Я содрогался от отвращения: до чего же дух человеческий беспомощен перед властью огня, но это, должно быть, заложено глубоко в нашей природе.
Кроме того, само военное ремесло сделалось сомнительным. Я вскоре узнал, что и солдаты больше не солдаты. Служба проходила под знаком взаимного недоверия. Прежде достаточно было клятвы верности на знамени. А теперь приходилось задействовать бесчисленных полицейских. Чудовищная перемена. В одночасье все перевернулось, и то, что раньше считалось преступлением, за одну ночь превратилось в обязанность. Мы заметили это, когда после проигранной войны вернулись на родину. Слова утратили свой смысл – уже и отечество больше было не отечество? За что же тогда мы все воевали и погибали – Монтерон и его ученики?
Не люблю вспоминать тот год, когда все изменилось, прогнать бы его вовсе из памяти, как кошмарный сон. Эти перемены нас добили. Каждый обвинял другого. Где государство построено на ненависти, там добра не жди.