Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Концертмейстер - Максим Адольфович Замшев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А зачем Олега вызывали в ЦК? Неизвестно? — спросил Лев Семенович у Арсения, когда все сели за заново накрытый Светланой Львовной стол, сервированный теперь на четыре персоны. Из эмалированного носика чайника уютно шел пар.

— Он ничего не говорил мне. Сам был удивлен. Смеялся, что действительно началась перестройка, коль и на него внимание обратили. Он ведь уже два года заместитель директора ИРЛИ по науке. Вы, наверное, не знали? — у Арсения чуть дернулся левый глаз.

Когда вчера утром в его малюсенькой квартире на Лесном проспекте в Ленинграде раздался безжалостный звонок, а незнакомый голос в трубке попросил позвать его самого, он тут же напрягся в ожидании чего-то неприятного. Так оно и вышло.

Папа!!!

Неслучайно его всю ночь мучили кошмары и он проснулся ни свет ни заря.

Потревоженная Вика, его девушка, озиралась вокруг сонно и недовольно, но, разглядев, что он замер у тумбочки с телефонной трубкой в руках, всполошилась.

После того как Арсений поделился с ней свалившимся на него несчастьем, она первым делом сбегала на кухню, притащила валерьянки с пустырником и заставила Арсения выпить пахучий настой.

— Что делать? — Он взглянул на свою подругу с надеждой услышать нечто обнадеживающее.

— Как что? Ехать в Москву. И ждать, когда он придет в себя. Ему, скорее всего, потребуется твоя помощь. У нас в больницах уход — сам знаешь. Здорового уморят.

Вика и Арсений познакомились всего полгода назад. Через месяц после знакомства она переехала к нему, толком не спросив его согласия. Его согласие подразумевалось. В их отношениях многое подразумевалось. Он поначалу боялся, что она сбежит после того, как ей некуда будет деваться во время его пианистических занятий, но Вика, напротив, получала от них такое удовольствие, что просила обязательно заниматься при ней. Она усаживалась на тахте и замирала, следя за его руками, плечами, спиной, и представляла его на сцене какого-нибудь мирового зала. Однажды она поклялась себе, что заставит его преодолеть страх и вернуться к сольным выступлениям. Один раз девушка завела разговор об этом, но Арсений сразу же нервно пресек его.

Вчера Вика почти вытолкнула его из дома, причитая, что нельзя терять времени. Надо бежать на вокзал, за билетом в Москву.

Арсений больше всего любил Ленинград в такую пору, когда его мало кто мог выносить. Когда улицы и проулки заваливало снегом, который тут же начинал таять, медленно превращаясь в грязную кашу под ногами, когда дома шелестели накопившейся в них влагой, будто жаловались на то болотистое место, где им привелось бытовать, когда воздух накапливал в себе столько тумана, что все очертания смазывались, превращаясь в иллюзию, когда в квартирах почти не гасили свет и это создавало снаружи симфонию огней рядом с темным и пустым городским нутром. Что-то было во всем этом тягучее и привлекательное, какая-то сырая правда, очевидная победа вечного над сиюминутным, ощущение того, что с мирового холста соскребли все лишнее, наносное.

Всю прошедшую неделю Арсений наслаждался этой холодновато-слезной сыростью, ее естественностью и внутренней стройностью, но, когда он вышел из дома, чтобы отправиться за билетом в Москву, все поменялось: город словно закрылся от него, ощерился, показался ему враждебным и стремящимся уязвить.

В метро рядом с ним встал какой-то мужик, от которого пахло кисло и резко. Ни с того ни с сего в туннеле поезд остановился и мучительно долго никуда не двигался в диковатой для метрополитена тишине. Когда он наконец тронулся, несколько пассажиров едва удержали равновесие, один из них больно ударил Арсения портфелем по ноге, после чего приторно и неискренне извинился.

Уже выходя на станции «Площадь Восстания», он разволновался: вдруг билетов нет? Что тогда предпринимать?

Хотя билет купить удалось сравнительно быстро, волнение никуда не делось. Неизвестность рождала страх, залегающий комом в животе. Случись с отцом непоправимое, как он будет жить?

Сразу на Лесной, к Вике, к ее ровной энергии, к ее рассудительности и заботливости, к ее мягкости, к ее коленям, которые она подбирала к подбородку, когда сидела на диване, возвращаться почему-то не хотелось. Лучше отпустить себя в город, уступить ему право подсказывать. Надо ли сообщать о состоянии отца тем, кто остался за чертой, жирной и нескончаемой, которую много лет не удавалось ни обойти, ни перепрыгнуть, ни стереть?

И вот он шел по Невскому, шуршащему машинами, звенящему трамваями, шаркающему подошвами, хлопочущему обрывками фраз случайных разговоров. Шел собранно, глубоко вдыхая.

Витрины магазинов отражали зимнюю хмарь.

Обычно такие прогулки по городу бодрили его, но в этот раз ничего подобного не происходило. Ком не уменьшался. Ноги вдруг стали ныть, усталость саднила мышцы, настроение портилось окончательно.

Арсений свернул на Литейный, немного померз на остановке и сел в трамвай. Он останавливался на Лесном проспекте прямо рядом с его домом. Удобно!

Дома долго стоял под душем. Мягкая питерская вода так ничего и не смыла.

Все время до отъезда он проклинал себя, что не спросил у позвонившего утром телефон, по которому можно было бы справиться о самочувствии отца. Вика позвонила в справочную, ей продиктовали номер, но там, в далекой кардиологической Москве, никто не снимал трубку. Арсений попробовал послушать пластинку Скрябина в исполнении его любимого Станислава Нейгауза, но не мог сосредоточиться ни на одном такте.

В нем зарождались сотни траекторий, из которых ему предстояло выбрать одну. Или кому-то предстояло выбрать ее за него.

* * *

— А где твои вещи? — запоздало встрепенулась Светлана Львовна. — Ты же не так вот, без ничего, приехал?

— В камере хранения на Ленинградском вокзале. — Арсений не очень любил сладкое, но сейчас «Мишки на Севере», которые мать насыпала в вазочку, пришлись по вкусу.

— Почему ты там их оставил? — недоуменно и несколько наигранно поинтересовался Лев Семенович.

Что мог Арсений на это ответить? Что был не уверен, откроют ли ему? Что до последнего момента мялся и, уже будучи у подъезда, все еще подумывал развернуться и отправиться к своему приятелю по армейской службе в оркестре Военно-медицинской академии Петьке Севастьянову, которому позвонил вчера из Ленинграда и спросил, можно ли ему у него на несколько дней остановиться? Или что в нем до сих пор жива обида на мать за отца? Но сейчас ничего из этого говорить нельзя. Это все теперь лишнее.

— Неохота было тащиться с сумкой сначала в Бакулевский, потом к вам.

Все трое сочувственно закивали. Никто пока не собирался торопить события, ожидая, видимо, что все необходимое произойдет само собой.

Вчера Вика долго и рьяно уговаривала его обязательно зайти к матери и попробовать восстановить отношения. Она, как и многие девушки, прокладывающие себе дорогу по жизни без чьей-либо помощи, отличалась спокойной настойчивостью в достижении того, что полагала необходимым для себя и для других, и не считала нужным брать в расчет никакие иные резоны и точки зрения. Арсений в свое время поделился с ней своей семейной историей, которая вызвала у нее оторопь непонимания. Как можно разрушить такую семью? Вика наивно предположила, что на мать ее возлюбленного тогда, много лет назад, нашло затмение. И оно уж точно не навсегда! Давно надо было попробовать его преодолеть. Арсений пытался разубедить ее, говоря, что все намного сложнее, но девушка не внимала его доводам, поражаясь, что за столько лет никто ничего не сделал для того, чтобы помириться. И вот теперь, когда Олег Александрович Храповицкий в таком опасном состоянии, Арсению просто необходимо сообщить об этом московской части семьи. Вдруг они захотят позаботиться об Олеге Александровиче? А Арсений лишит их этого шанса. И вообще — не дай бог что! Перед бедой все ссоры должны забыться, отойти на второй план.

Арсения не просто было уговорить на то, в чем он сам еще сомневался. Перед самым уже отъездом они спорили так самозабвенно, что чуть было не поссорились всерьез. Но уже в дверях, после прощальных, чуть холодноватых объятий, он сказал ей, что, если не случится ничего непредвиденного, непременно заглянет к матери, деду и младшему брату.

Пока дошел до метро, сильно продрог. Ветер разгулялся с ленинградской остротой и безжалостностью.

Народу в вагоне на этот раз было мало. Пахло грязным полом и синтетикой.

На Московском вокзале около памятника Ленину сидели на полу молодые люди с рюкзаками. «Геологи, что ли, куда-то собрались?» — подумал почему-то Арсений.

Арсений приехал несколько раньше, до поезда оставался почти час. Ресторан еще работал, хотя у официанток был такой вид, будто каждый новый посетитель наносит им личное оскорбление.

Дома он никак не мог заставить себя толком поесть. Кусок не шел в горло. И теперь проголодался. В поезде наверняка, кроме чая, ничего не предложат, а вагон-ресторан, скорее всего, уже будет закрыт, рассудил Арсений.

Пока готовили заказанное им жаркое, он так сильно и нервно теребил и дергал бахрому на скатерти, что чуть не оторвал несколько ниток.

Жаркое не впечатлило. Типичный общепит. Все сегодня как-то не так. Не к добру это, не к добру, лезло в голову.

Да еще и когда он выходил из заведения, прямо перед его носом двое милиционеров в мрачноватого вида шинелях провели под руку какого-то алкаша, который отвратительно и грязно ругался.

Довольно частые за последние годы гастрольные поездки приучили его не реагировать на дорожные тяготы, но в этот раз в купе ему не спалось. Тревога за отца нарастала, он принялся вспоминать все известные ему случаи, когда люди после инфаркта восстанавливались и жили дальше припеваючи. Когда насчитал подобных историй достаточно, немного полегчало.

Зачем он обещал Вике, что зайдет туда, где вырос и откуда пришлось уехать не по доброй воле? Почему она вмешивается в это? Разве в силах она представить весь ужас и всю невозвратность случившегося много лет назад?

Или?..

Поездные колеса постукивали с пугающей неутомимостью. Лежать на боку было неудобно, — ныло плечо. Но на спине он почти никогда не засыпал.

Несколько лет назад он придумал прекрасный способ разнообразить свою жизнь. Видя привлекательную женщину, он сразу же искал в памяти какую-нибудь музыку, которая подходила бы ей больше всего. Если же знакомству суждено было развиться до чего-то увлекательного, то он в определенный момент выбрасывал этот козырь. От предложения услышать свой музыкальный портрет мало кто отказывался. Надо сказать, он не мухлевал. Не использовал расхожие, ко всякой почти молоденькой барышне подходящие мелодии. Всегда подбирал пьесу или фрагмент очень ответственно. И вовсе не всякий раз укладывал их потом в постель. Иногда ограничивался просто их восторгами. Сейчас ему вдруг стало стыдно за себя. Такой большой репертуар, фанатично наработанный в детстве и юности, теперь годится лишь для какой-то пошлости.

Пару лет назад, когда последний раз виделся в Москве с дедом и играл ему только что выученную до-мажорную сонату любимейшего старым Норштейном Мясковского, так расстроился из-за одного никак не выходившего, пустячного, в сущности, места, что дал сам себе зарок ничего нового больше не учить. И так уже в памяти все не удерживается. Новое вытесняет старое. Зачем? То, что не пускает его на сцену, сильнее его. Это наваждение. Как только он помыслит о сольном выступлении, представит себя выходящим на сцену, сразу видит падающую на пальцы крышку рояля, и пальцы непоправимо деревенеют, как все внутри. Это его проклятие. То, от чего он должен бежать. О чем обязан не думать. Но оно всегда неотвязно с ним.

Какая же все-таки сволочь эта консерваторская профессура из жюри, которая не дала ему играть тогда, на конкурсе, дальше первого тура, ссылаясь якобы на заботу о его здоровье! Он бы выдюжил. Действия обезболивающего хватило бы на всю программу. Он бы спасся.

Ведь дома в это время был ад. И никто не знал, чем все кончится. Бабушка умирала, дед как будто умирал вместе с ней, отец с матерью не разговаривали, не замечали друг друга, почти полностью уничтожив то, что люди называют «мы», а шестилетний Димка никак не мог понять, что происходит, и все спрашивал что-то то у отца, то у матери, то у деда с бабушкой, то у брата. И совсем не улыбался.

С консерваторией было покончено. Его педагоги предали его. С этим нельзя смириться. У него был шанс стать первым на том конкурсе Чайковского 1974 года. В итоге победил Андрей Гаврилов. Хороший музыкант. Но не лучше его. В знак протеста Арсений перешел из консерватории в Институт Гнесиных. Приняли его там чутко. Сразу нарекли гордостью кафедры. На первом зимнем экзамене он отыграл изумительно. Сломанные косточки на пальце хоть и срослись не совсем так, как надо, но это ни на йоту не сказалось на качестве исполнения. Он все чаще занимался не дома, а в институте по вечерам, спасаясь от того, что дома все разрушалось непоправимо. Через четыре года опять планировался конкурс Чайковского. А вдруг?.. Но во время отчетного концерта их класса в Большом зале института все изменилось. Перед самым выходом на сцену он испытал то, что потом стало его бедой, наваждением, клеймом на всей его жизни.

Видение падающей на пальцы крышки — и мгновенный ступор.

Невозможность, несовместимость, бессилие.

Ад!

Как ему было стыдно перед профессором Бошняковичем! Тот так надеялся на него! Так поддерживал! А теперь он, Арсений Храповицкий, концертмейстер Ленинградской филармонии. Всего лишь концертмейстер. Выступает с вокалистами. Востребован. Прилично зарабатывает. Когда аккомпанируешь, страх исчезает. Крышка не падает. Солист как бы защищает тебя. Вызывает огонь на себя. А аккомпаниатора словно и нет.

Милый дед! Он, конечно, еще верит, что все исправимо и что ему еще доведется услышать игру Арсения с большой сцены.

Давно не болтали с ним. Последний раз он сказал, что мать теперь вышла на пенсию и все время дома. А говорить они могли, только если в квартире на Огарева никого не было. Бедный дед! Ему-то за что все это? Может, повидаться только с ним? Как-нибудь выманить его из дома?

Эх, Димка вырос, наверное. Помнит ли он своего старшего брата? Он никогда не спрашивал об этом у деда.

Переворот на другой бок ничего не изменил. Вряд ли скоро удастся уснуть. А отец сейчас лежит на жесткой казенной койке, один, в какой-нибудь ужасной больничной одежде. Ему наверняка холодно. В сознании ли он?

Перед самой Москвой он куда-то провалился. И в этом темном провале было тяжело дышать, что-то цеплялось то за руки, то за ноги.

1948

Майор МГБ Аполлинарий Отпевалов очень любил жизнь. Кайфовал от нее. Но гедонизм его отличался избирательностью. Возможность влиять на судьбы людей, изменять их натуры, внедряться в их психику, играть их чувствами, давать и отнимать у них надежду давно уже стала для него обыденностью. Больше его заводило другое: он считал себя человеком исключительно удавшимся и каждым своим житейским движением любовался, иногда тайно, а то и явно. Он — из избранной касты. Тех, кто управляет. И никогда его не занесет в стан тех, кем помыкают, кто не более чем фигуры под руками и мозгами гроссмейстеров. Таких, как он.

Ему нравилось выходить из большого серого дома в начале Покровского бульвара, нравилось заходить в свой кабинет на Лубянке, нравилось быть душой компании сослуживцев и в то же время иметь их жен, нравилось слушать современную музыку и размышлять, что делать с композитором Лапшиным, оказавшимся не в том месте и не в то время, нравилось то, как скрипит ручка по бумаге, когда он пишет отчеты начальству, нравилось, как пахнут его жена и сын Вениамин, в этом году поступивший учиться на врача.

Но особенно ему нравилась та операция, которую он сейчас разрабатывал. Он полагал, что она может войти в историю спецслужб. Конечно, композитор немного спутал карты, но это легко исправимо. Среди музыкантов столько их людей, что они легко провернут с Лапшиным все, что им будет велено. А тот будет молчать. У него натура такая. Он вычислил, как ему казалось, его натуру. Таким легче терпеть и страдать, чем рискнуть что-то изменить. Ведь может быть хуже, уверяют они себя. И не только им может быть хуже. Это благородство? Или трусость? Интеллигенты на такие вопросы отвечать не любят. Хотя их никто особо и не спрашивает. Интеллигенты нужны для ассортимента.

Абакумов будет доволен. Все в его стиле. Главное только — все довести до конца самому. Никого не подключать. Операция строгой секретности.

Все исполнят свои роли. Он их им распишет до тонкостей. Но они будут считать, что действуют сами, исходя из якобы своих побуждений, желаний, рассуждений.

Композитор после операции выжил. Спрятаться в смерть у него не вышло. От органов не спрячешься. Может, оно и к лучшему. Его смерть сейчас ни к чему. Он пригодится.

Он любил жизнь. И ему нужны были живые. Про умерших, даже по его вине, он забывал сразу. Чтоб не мешали любить жизнь.

1985

Каждому из четверых сидящих за столом в гостиной на улице Огарева было что скрывать друг от друга. Светлане — свою давнюю, так много изменившую в ее жизни связь с Волдемаром Саблиным, Льву Семеновичу — не прекратившееся общение со старшим внуком и зятем, Димке — свой нарастающий страх оттого, что Арсений случайно встретится с Аглаей Динской, которая с девочек влюблена в него и за эти годы, очевидно, его не забыла, Арсению — знание того, что причина катастрофы их семьи вовсе не в том, что отец подписал то письмо против Сахарова и Солженицына.

Если бы сейчас с ними рядом сидел Олег Храповицкий, он, пожалуй, претендовал бы на титул того единственного, кому нечего таить.

Но он сейчас лежал после инфаркта в реанимации Бакулевского института. Без него семья не восстанавливалась. Не хватало последнего фрагмента пазла, дающего наконец возможность разглядеть, что задумывалось изобразить.

— Поди поспи. У тебя глаза красные. Я постелю тебе у себя… — сказала Светлана Львовна, глядя на совсем раскисшего старшего сына.

Арсений согласно кивнул, поскольку сон уже не мог больше ждать и наступал из темной своей глубины все грозней и настойчивей.

«У себя», как понял Арсений, означало в бывшей супружеской спальне мужа и жены Храповицких.

— Дать тебе пижаму?

— Спасибо. Не надо.

Как бы люди ни бегали от себя, сон все равно настигнет их.

Арсений заснул почти сразу же.

Оставшаяся бодрствовать троица принялась вполголоса обсуждать произошедшее.

Часть третья

1948

Шура Лапшин не надеялся выжить. Не помышлял, что заслужит на смертном почти одре женщину своей жизни. Не мог представить, как он будет жить с третью желудка и много еще что. Но со всеми этими «не» он в итоге как-то свыкся. Но скажи ему кто, что 1949 год он соберется встречать у Людочки в Борисоглебском, с участием постоянных членов ее сборищ, он бы ужаснулся.

И тем не менее вечером 31 декабря 1948 года он шел по небрежно хрустящему снегу к хорошо знакомому дому в Борисоглебском переулке, рядом с ним семенил изгнанный, как и он сам, из консерватории за еврейское происхождение Шнеерович, а под руку его держала Танечка Кулисова, на которой он собирался в будущем году непременно жениться.

О том, что творится у Людочки Гудковой, Лапшин все это время узнавал от Тани, продолжавшей время от времени бывать у приятельницы. Она передавала ему от всех приветы, щебетала, что его очень ждут, что все рады его выздоровлению, что без него компания лишилась чего-то остро необходимого, но Шура все откладывал визит к давней знакомой, ссылаясь на слабость или еще на что-нибудь.

Таня особо и не настаивала. Не торопила Шуру. После пережитого в больнице, после путешествия на самый край, ему требовалась пауза, чтобы вернуть себе место в мире, который еще совсем недавно он собирался покинуть навсегда.

Да и их отношения переживали такую фазу, когда никто не был нужен. Таинство единения не терпит чужих глаз. Чужие глаза забирают у него нечто важное.

Их любовь началась, когда Шуринька под звучащую в голове собственную музыку для кларнета и струнных боролся со смертью. Однако борьба не сулила успеха. С каждым часом он слабел и отчаивался все больше. Силы иссякли, перед глазами все плавало в вязком и покалывающем тумане, к горлу ударами подкатывала кровь, с каждым ударом все выше и выше. Больничная койка причиняла боль при малейшей попытке повернуться. Он не способен был даже определить, какой идет день после операции: второй, третий, четвертый…

Все время билась одна мысль: надо как-то успеть сообщить, кто доносчица. Бояться за себя уже незачем. Все равно он умирает. Однако людей стоит уберечь. Ведь все, что они обсуждают за столом, о чем шутят, кого ругают, на кого намекают, становится известно органам. И органы, разумеется, делают выводы. Страшные зубодробительные выводы.

Но как это устроить? Попросить медсестру или кого-то из персонала передать записку Шнееровичу? А он уже, с его хитростью, найдет способ дать ей ход? Но это опасно. Записку, скорее всего, прочтут, а потом отнесут прямиком на Лубянку. Так он всех подставит.

Лубянка…

Почему-то вспомнил: то ли Шнеерович, то ли кто-то еще рассказывал ему, как Генрих Нейгауз, просидевший в начале войны на Лубянке почти год, потом шутил, что проводил время в отеле «Любянка», выговаривая «лю» на французский манер.

Эх! А сил все меньше. Если бы его еще кто-нибудь навестил. Он бы передал сигнал опасности. Но, похоже, никто и не догадывается, что он в больнице. Он же никого не оповестил. Думал спрятаться. Какая все это была чушь!

Неотвязная эта дрема рано или поздно накроет его с головой, а удары крови в шею добьют его трепещущую жизнь.

Как-то нерешительно скрипнула дверь. Лапшин сквозь гнетущий морок отметил, что персонал обычно входит по-хозяйски, а нынешний вошедший почему-то деликатничает. Но поворачивать голову он не стал: слишком тяжело. Какая ему разница, кто там! Шуринька прикрыл глаза. Открыл только тогда, когда чье-то дыхание приблизилось к нему непривычно и необъяснимо близко.

Не сразу признал, кто перед ним. Не предполагал, что Таня Кулисова придет его навестить первой из всех знакомых. Их взгляды уткнулись друг в друга и замерли. Наверное, то были решающие секунды, привязавшие их навсегда к тому спасительному ощущению родства. Родства навсегда.

Таня, как выяснилось, проявила недюжинное упорство в его розысках. Все это время она жгуче беспокоилась о нем. Причиной этого беспокойства явилось то, что ее обескуражили его глаза в недавний вечер у Гудковой, когда он ушел необычно рано. Какая-то в них была горечь и при этом пустота, словно из взгляда что-то вылетело главное. Этот его растерянный и будто молящий о помощи взгляд преследовал ее все эти дни. И в конце концов заставил ее поехать на Зеленоградскую.

Долго стучала в дверь, звала его, но никто не открыл. Она расспросила соседей, нашла адрес квартирной хозяйки, отправилась к ней с расспросами, та толком ничего прояснить не могла, но вспомнила, что однажды, когда она заходила к Лапшину за оплатой, у него был врач. Звали врача Петр Васильевич. В ближайшей к жилищу Лапшина поликлинике врач по имени Петр Васильевич нашелся быстро. Он долго и подозрительно расспрашивал Таню, кем ей Лапшин приходится. Таня сумела его подозрения рассеять, объяснив, что она просто друг. Петр Васильевич направил ее в больницу, где лежал Шура, вялым тоном сообщив, что решение об операции пациент принял сам и он никакой ответственности за это не несет. Но уж если тамошний хирург осмелился оперировать, значит, шанс на благополучный исход есть.

И вот она здесь. И она ощущает себя необходимой другому человеку. Может быть, впервые в жизни по-настоящему.

Она пробыла в больнице до вечера. Преобразила пространство вокруг него. Напитала воздух невидимым целебным эликсиром.

Она вступила в схватку с его болезнью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад