Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три жизни Иосифа Димова - Андрей Гуляшки на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Браво! Прочитав рецензию, я отправился в небезызвестный кабачок и на этот раз выпил целых две рюмки коньяка.

В тот же вечер отец зашел в ресторан Клуба деятелей культуры и был приглашен за центральный стол, где сидели его собратья — художники. Казалось, никто не обратил внимания на его приход: одни молча ели, другие говорили о своих делах. Потом один из коллег как бы в шутку спросил отца, чем ему так насолил Димитриев, уж не замешана ли в этой истории женщина.

Негодяй выпалил свою гнусную шутку, и все сидящие за столом захохотали, хотя и делали вид, будто не слушают их. Женщина, значит? Так вот оно что! Женщина…

Отец был потрясен. Когда Димитриев обвинял его, старого бойца революции, в отсутствии революционности, никто из них и слова не проронил в его защиту. Теперь же, когда он высказал справедливое мнение о картине, его на скорую руку обвинили в сведении личных счетов.

Он заявил им, чтобы они убирались ко всем чертям, и поднялся из-за стола. По дороге он зашел в тот самый наш квартальный кабачок, и выпил с горя, а придя домой, в приливе мрачного вдохновения нарисовал этот скверный эскиз.

Вот где таилась причина моих кошмаров! Я не ахти какой чувствительный человек, — по крайней мере, так мне кажется, — но грязные похождения, приписываемые отцу, чтобы любой ценой очернить его, глубоко задевали меня. Нетрудно было догадаться, что подпевалы Димитриева с превеликим усердием задались целью низвергнуть отца с пьедестала, на котором он стоял. Они старались выставить его — вы только подумайте! — нечистоплотным в идейном и политическом отношении. Это его-то, человека, который в самые мрачные годы фашизма, рискуя попасть на виселицу, фабриковал подложные удостоверения личности для подпольщиков!.. Но скажите, где и когда завистники и бездари проявляли терпимость к подлинному таланту?! Когда завистливые никудышники не злопыхательствовали и не чернили людей, в душах которых, как выражается мой отец, «горит искра божия»! Могу поклясться, что это происходит повсеместно, хотя мой жизненный опыт пока ограничивается классными комнатами да аудиториями. Нас мало, раз-два — и обчелся, но из этой горсточки можно с ходу вытащить на белый свет не одного клеветника и негодяя. Черт бы их всех побрал! А ведь я где-то читал, что после революции таким мерзавцам придется круто…

Я сидел, дрожал от холода и ломал голову над своими дурными предчувствиями, пока мне все это не надоело. В подобных случаях я в поисках спасения обращался к сборникам задач или же нырял под одеяло. Несмотря на любовь к уравнениям, на этот раз я избрал второй вариант, такое решение показалось мне более мудрым. Но прежде чем привести мой замысел в исполнение, я не удержался от искушения и выглянул в окно, — меня, казалось, влекла некая тайная мысль, запертая за железной дверью. Дверь была на замке, но я хорошо знал, что тайна эта там и ждет своего часа. Подбежав к окну, я отдернул занавеску, прижался лбом к стеклу и чуть не ахнул вслух. Мысль, которую я держал взаперти, возликовала — час ее наконец-то настал. На дворе шел удивительный снег! Ударил и мой час. Вокруг круглого, как шар, уличного фонаря в мерцающем смешении желтого света и ночной темноты стремительно кружились рои золотистых снежинок и падали на землю. Какой волшебный праздник! Если нормально в одном кубическом сантиметре воздуха пролетало за секунду пять снежинок, то в пересеченном конусе, сверкавшем у меня перед глазами, за такое же время проносились тысячи. А это означало, что за час на тротуаре образуется снежный покров толщиной в пядь!

Я натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Из-за запертой железной двери выглядывал страх — я боялся, как бы снова не появился осел. Его идиотская морда и еще более идиотская улыбка его счастливой подруги повергали меня в ужас. Но дверь, слава богу, была надежно заперта, и ни гнусный осел, ни влюбленная красавица не предстали перед моим взором.

Теперь, когда прошло более двадцати лет после событий, о которых идет речь, я прекрасно даю себе отчет в том, с помощью какого «ключа» мне удавалось держать ту дверь на замке. То были, конечно же, мои волшебные двадцать лет! В этом возрасте легко отмахнуться от дурных мыслей, тяжелых переживаний и обратить взор туда, откуда веет радостью, где ключом бьет жизнь.

Итак, ослы и идиотки оставили меня в покое. Над миром колыхалась сеть, сотканная из невидимых нитей, усыпанных белыми цветами, — то был чудесный, долгожданный снег. И в складках этой пелены, среди белых цветов, время от времени возникали знакомые лицо, глаза, улыбка — дорогое сердцу видение, проектируемое на завесу падающего снега с помощью спрятанного в укромном месте волшебного фонаря.

Снеговая завеса колыхалась, и видение то появлялось, то исчезало в ее складках, это напоминало забавную игру в прятки, но я убеждал себя, что как ни дорого мне это лицо, нужно на всякий случай держаться от него подальше. Тому, кто сдал экзамены авансом на два года вперед, следовало вести себя осмотрительнее.

Я просто-напросто обрадовался снегу. Он опускался на землю в эти тихие часы синего утра совершенно бесшумно — без единого звука, без малейшего шороха, — казалось, весь мир онемел и затих, машины прекратили свой бег, а люди все до одного человека обулись в бархатные шлепанцы. Говорят, в такую погоду — стоит только вслушаться в тишину — можно узнать, о чем переговариваются снежинки. Не знаю. Я видел сквозь бахрому падающего снега пару голубых глаз.

Когда я проснулся, от тишины не осталось и следа: скрипели на поворотах трамваи, гудели сирены автобусов и грузовиков, автомобильные шины шлепали по свежевыпавшему снегу. Я отдернул занавески, и белое утро торжественно вплыло в комнату. Казалось, прозвучали фанфары, и под их звуки наряд гвардейцев выстроился в почетном карауле. Мне почудилось, что я вижу развевающиеся белые перья, но то была, конечно, просто снежная бахрома, которую ветер колебал за окном.

Мы жили тогда на третьем этаже, последнем этаже — выше был чердак — эту квартиру отец получил за заслуги перед революцией. На чердаке некогда помещался аптечный склад, отец устроил себе там мастерскую. Из квартиры вела наверх витая лестница, так что у нас получилось модерновое жилище в два этажа. Отец ночевал в мастерской, а мы с матерью располагались в двух комнатах нижней половины. О лучшем нельзя было и мечтать!

Я поднялся по внутренней лестнице наверх, надеясь застать отца перед одним из мольбертов, но в мастерской никого не было, и мне впервые пришло в голову, что это весьма печальное место — из каждого угла веяло пустотой и холодом. Помещение мастерской почему-то показалось мне полем боя, где мы втроем (наш мудрый тройственный союз) проиграли большое и важное сражение. Разумеется, это было просто предчувствие. Я чувствовал, что какие-то невидимые силы, могучие и непреодолимые, раскалывают на жалкие части наш умный, хорошо налаженный союз.

Но несмотря на мрачные предчувствия, охватившие душу при виде холодной пустоты мастерской, настроение мое не омрачилось безнадежно. Правда, торжественные фанфары сгинули, караула гвардейцев больше не было, ни о каких белых перьях не могло быть и речи, но я в общем-то твердо стоял на ногах и не собирался подгибать колени. Еще чего не хватало! Мои личные дела шли неплохо, а в самом скором будущем передо мной открывались довольно заманчивые перспективы.

В кухне меня ждал трогательный сюрприз. На спинке моего стула (отец смастерил для каждого из нас персональный стул, мой был с высокой прямой спинкой) алел довязанный накануне шерстяной шарф (из чистой шерсти!), украшенный желтой бахромой. Красный шарф с золотистой бахромой — от счастья впору было прослезиться! (Такой шарф не купишь в магазине, хоть расшибись в лепешку. Там продаются шарфы из искусственных материй).

Я поднес шарф к лицу и тут же почувствовал в его мягком прикосновении нежную ласку материнских рук. И мне стало совестно — я вспомнил, как на днях притворно сокрушался, что у меня нет хорошего шарфа, а мама приняла эти напускные воздыхания за настоящие. Я устыдился еще и потому, что вспомнил, как вечерами, видя, что она, бедняжка, корпит над вязаньем, я притворялся, будто меня это не касается, хотя и слепому было ясно, что она вяжет не носки, а шарф. И теперь, прижимая мамин подарок к щеке, я не мог ему нарадоваться и в то же время ругал себя последними словами.

Мне захотелось налить себе чаю, который успел остыть, но я передумал. Пока отец был прикреплен к магазину особой категории, у нас на завтрак всегда была какая-нибудь колбаса, — молока я просто не переваривал. Мне очень нравились бутерброды из поджаренных ломтиков хлеба с ветчиной. Потом отец с головокружительной быстротой пришел к выводу, что он живет дурно, раз позволяет себе пользоваться услугами кулинарного магазина особой категории. Он поспешно раскаялся в своей грешной жизни, и колбасные изделия немедленно были вычеркнуты из нашего утреннего меню.

Узнав, что отец вернул карточки, я с безнадежной ясностью понял: с ветчиной придется навсегда проститься, и хотя это было печально, я закричал отцу «браво» и восторженно захлопал в ладоши, — так приветствуют больших победителей. Мама сказала, что мы не правы, что с лучших выше спрос, а тот, кто больше всех дает, должен и получать больше. Мы с отцом, конечно же, полезли в бутылку, и она обозвала нас примитивами, но до настоящей ссоры дело не дошло, у нас все кончается улыбками.

Отломив кусок хлеба, я с трудом прожевал его, наскоро оделся и вышел. На площадке второго этажа я чуть не налетел на Якима Давидова. Давидовы жили этажом ниже. Отец Якима, бывший токарь, теперь руководил котельным заводом: после Девятого он всего за шесть лет получил среднее и высшее образование, причем заочно, без отрыва от своего станка. Мать Якима работала инструктором райкома партии.

Яким Давидов одевался элегантно, со вкусом, словно вырос не в бедной рабочей семье, а в среде потомственных господ. Я помнил его по первым классам гимназии в потертых брючках и тужурке с залатанными локтями; теперь же передо мной стоял щеголь в солидном черном пальто, фетровой шляпе и светлом шелковом кашне. Не хватало только желтых кожаных перчаток, тонкой бамбуковой тросточки и ослепительного цилиндра, чтобы он смог уподобиться сошедшему со страниц старых книг софийскому франту двадцатых годов, из тех, что прогуливались когда-то по улице Леге.

В его серо-зеленых глазах навсегда застыло холодное выражение, присущее человеку, которому претит близкий контакт с себе подобными, курильщику, у которого не разживешься огоньком, любимцу богов, что с радостью выслушивает похвалы, а сам не способен сказать кому бы то ни было доброе слово. Мы знали друг друга давно, еще с детства, мне приходилось видеть его в самых разных обстоятельствах, и я запомнил еще одно, особое выражение его серо-зеленых глаз, которое трудно забыть. Курильщик, у которого не решаешься попросить огонька, — это еще что! В глазах Якима Давидова временами появлялись собаки — те полукровки, от которых не знаешь, чего ожидать: то ли они начнут ласкаться к ногам, то ли больно укусят. От полукровок можно ожидать всего, они то хватают тебя за горло и душат, то подло ластятся, ползают в ногах и лижут руки. Попробуй разберись тут.

Мы с Якимом Давидовым были приятели, я восхищался его умением решать уравнения, его восхищала моя способность математически выражать связи между отдельными физическими явлениями. Но духовной близости между нами не было, я даже был уверен, что в нас живет взаимная ненависть, хотя мы и не причиняли один другому зла и не завидовали успехам друг друга. Количество ненависти, накапливавшееся в наших душах, видимо, было прямо пропорционально нашим дружеским отношениям: чем дальше мы дружили, тем больше росла наша взаимная неприязнь.

— Айда со мной на каток, — сказал я, ошеломленный этой неожиданной встречей, — другое мне не пришло в голову.

— Ха-ха! — презрительно засмеялся Яким. — Неужели ты допускаешь, что я способен на такие глупости?

Я промолчал. Я знал, что он презирает спорт и спортивные развлечения.

— На какой каток ты идешь? — спросил Яким в свою очередь. Он вдруг заинтересовался катком, и я взглянул на него с изумлением.

— На «Ариану». А что?

— Вот видишь! — он укоризненно поднял указательный палец. — Ты мой друг, и я не могу равнодушно видеть, как ты делаешь две глупости сразу. Во-первых, теряешь попусту время; во-вторых, — он повысил голос — идешь туда, где околачивается не кто-нибудь, а сынки и дочки недобитых буржуев!

— Вот как? — вспылил я. История с отцом выбила меня из колеи, и я не мог реагировать спокойно. — Какие еще недобитые буржуи тебе снятся? — Кипя негодованием, я с трудом перевел дух и продолжал: — Ты-то откуда знаешь, кто околачивается на катке «Ариана»?

Он немного помолчал, словно хотел вволю насладиться моей вспышкой гнева, потом ни к селу, ни к городу кивнул головой на мой шарф и сказал:

— Этот красный шарф совсем не идет к серому пальто, сними его. Непременно!

Тут я опять взорвался. После бессонной ночи мне трудно было владеть собой.

— Тебе-то какое дело?! — возмутился я. С тех пор как я себя помню, я впервые разговаривал с ним таким тоном. — Мне не нужны советы выскочек! — Зная, что слово «выскочка» очень задевало его, я сделал на нем ударение. Ого! Значит, мне тоже пальца в рот не клади. Браво! Я повернулся и побежал вниз по ступенькам.

Он догнал меня на тротуаре, и, примирительно взяв под руку, сказал:

— Ну что ты злишься? И зачем так распускать нервы? Разве я тебе не друг? Я сделал замечание ради твоего же добра!

— Не нуждаюсь в твоих замечаниях! — я вырвал руку. — Нисколько не нуждаюсь, понятно?

— Ты не прав, Йо!

В приливе добрых чувств он иногда называл меня Йо, а я называл его Як. Эти ласковые клички мы придумали давно, еще в детстве.

— …и насчет «Арианы» ты не прав! — продолжал он. — Раз такие особы, как Виолетта, ходят туда, ясно, какого сорта публика собирается там.

Виолетта была наша одноклассница, дочь известного врача-рентгенолога. Когда он назвал это имя, на меня пахнуло горячей волной, как из пышущей жаром печи, хотя в лицо дул холодный ветер, залепляя глаза снегом.

— Далась тебе эта Виолетта! — крикнул я ему в ухо. Крикнул громко, — не потому, что он мог не расслышать, а чтобы перебороть смущение. — Чем она виновата, что ее отец был раньше богат? По-моему, тебе очень даже хорошо известно, что он не был фашистом.

— Знаю, знаю, что ты влюблен в эту кисейную барышню! — сказал Яким и вдруг остановился.

Я весь похолодел. Таких недобрых интонаций в его голосе мне не приходилось слышать. Я посмотрел в его глаза и отшатнулся: злые собаки, выскочив из зеленоватых языков адского пламени, готовы были вцепиться в горло и душить до смерти.

— Как тебе не совестно! — бросил я ему в лицо. — Ты ведь тоже был влюблен в Виолетту, но она не обращала на тебя внимания. Ты и теперь не равнодушен к ней, но она по-прежнему тебя не замечает, и потому ты обливаешь ее грязью!

Не знаю, может, я переборщил. Я плохо спал ночь, к тому же отцовские неприятности жгли душу.

— Йо, — сказал Яким и помолчал. — Эти слова не делают тебе чести. Но давай забудем о них… А теперь выслушай меня! Понимаешь, я не хочу, чтобы ты портил себе репутацию из-за этой особы. Мы с тобой дружим, и все это знают, я не желаю, чтобы и на меня упала тень!

— Ишь ты! — сказал я и засмеялся громко, хотя мне было вовсе не до смеха. — Кто тебе мешает держаться в стороне?

Пока мы с ним обменивались любезностями, снег все сыпал и сыпал, и мы стали похожи на мельников старых времен, каких отец любил рисовать на своих картинах.

— Нет, ты не стоишь внимания! — сказал Яким Давидов, презрительно скривив губы. Он снял шляпу, отряхнул ее от снега и опять надел на голову, надел чуть набекрень, а это означало, что он принял какое-то категорическое решение. — Я прекрасно обойдусь и без тебя! — сказал он, глядя куда-то в сторону, хотя там не видно было ничего особенного: изредка мелькали силуэты спешащих куда-то прохожих, стремительно неслись мириады снежинок — и все.

Так мы и расстались. Стоя на заснеженном тротуаре и глядя ему вслед, я чувствовал, что в душе моей закипает злость, и думал о том, что было бы хорошо больше никогда не встречать на своем пути этого человека. Но белое утро вскоре настроило меня на другие, отрадные мысли…

Красота и дружба с Якимом Давидовым были несовместимы, этот вывод давно созревал в моей голове, но ссора с ним почему-то меня не очень обрадовала. Я зашагал дальше по улице Шейново, и хотя ветер, оставив в покое мое лицо, дул мне в спину, идти было не легче. В конце концов мой дружок заслуживал хорошего пинка, и потому я не церемонился — мне осточертели его злые собаки. Да, основания порвать с ним были веские, но что-то во мне протестовало, какой-то голос твердил, что злых собак везде хватает, — напоследок их развелось видимо-невидимо — стоит повнимательней вглядеться в глаза того или иного приятеля, как ты увидишь: злющие собаки тут как тут. Разве Димитриев не выдавал себя за друга моего отца? Выдавал и еще как, но это не помешало ему укусить отца, когда подвернулся удобный случай. Конечно, бывают и хорошие собаки, благородные, особенно из породистых, но псы в глазах Якима были полукровки, и потому вероломству их не было границ. Я убеждал себя, что уже из-за одного этого стоило порвать с ним, я одобрительно похлопывал себя по плечу за то, что наконец-то решился на такой подвиг, но не находил сил воскликнуть «браво». В душе не было энтузиазма.

Чем ближе я подходил к Орлиному мосту и пруду, на котором находился каток, тем громче гремели репродукторы «Арианы». В воздухе реяли кринолины старинных венских вальсов, хотя с неба падал густой снег. До прихода Виолетты оставалось около получаса, на этот раз я поторопился. Я сказал себе, что это из-за снега: когда идет снег, трудно рассчитывать время ходьбы. Войдя в павильон, стоявший у входа в парк, я заказал чашку кофе. Я любил бывать в этом кафе, в будние утра здесь было пустынно — разве изредка заглянет какая-нибудь парочка, — приятно пахло кофе, было тепло и тихо. А может, это кафе нравилось мне не столько из-за тишины, сколько из-за неописуемо блаженных минут, предшествовавших свиданию. Я думал о разных разностях, и даже улыбался, наперекор суждениям незадачливых литераторов, которые утверждают, будто у математиков отсутствует воображение. Каких только глупостей не сочиняют о математиках! Одним словом, в этом тихом и удобном заведении мне было очень хорошо.

В ту секунду, когда Виолетта проходила мимо широкого окна, я случайно поднял глаза и увидел ее. Снегопад почти прекратился, изредка в воздухе мелькала какая-нибудь запоздалая снежинка, белое утро стало еще белее, и голубая шапочка Виолетты как бы плыла в море матового света. Выждав несколько длинных, невыносимо тягостных минут, я выбежал наружу.

Взяв коньки напрокат, сдал пальто, а шарф оставил, он придавал мне спортивный вид. Как бы то ни было, когда я вышел на лед и огляделся по сторонам, то не без смущения обнаружил, что я чуть ли не единственный неспортивный экземпляр на весь каток. Вокруг все кружилось, мелькало, все были разодеты, как на праздник — удивительный зимний праздник, — и это было так прекрасно, что смущение мое вмиг испарилось и в душе затрепетала неожиданная, самая настоящая радость. Над катком неслись звуки вальса, молодые люди танцевали, они носились по льду так, словно за плечами у них были крылья. Пестрые свитера, юбки, шапочки — все это мелькало, образуя головокружительное многоцветное зрелище. Я расставил руки, расправил плечи и тоже окунулся в веселый водоворот.

Виолетту я нашел на северной половине пруда. Она каталась легко, искусно выписывала окружности, начертив параболу, тут же превращала ее в размашистый эллипс. На ней был белый пуловер, надо лбом, выбиваясь из-под голубой шапочки, трепетал короткий локон, точно крыло синички.

Некоторое время я любовался Виолеттой издалека, потом ее масса, несмотря на все изящество и деликатность объема, самым бесцеремонным образом преодолела квадрат расстояния между нами, и моя рука в одну секунду была неудержимо привлечена ее тонкой талией. Математика окружает нас повсюду в этом мире, и если в данном случае вступил в действие закон Ньютона, то причину следует искать в его абсолютной универсальности относительно предметов материального мира. А поскольку мы с Виолеттой были всего лишь крохотными частицами материи, то нам нельзя было ему не подчиниться!

Да, я был пьян от переполнявших меня добрых чувств, мое отменное здоровье и мои двадцать лет требовали компенсации за пережитые неприятности, предъявляли свои права, спешили наверстать потерянное. Эй, виночерпий, чашу вина, еще одну!

Итак, я положил руку ей на талию, это было незабываемое, ни с чем не сравнимое чувство, любая попытка выразить его в словах обречена на провал. Какое-нибудь убожество может подумать, что речь идет об ощущении, которое может доставить самому жалкому типу первая попавшаяся уличная девка. Провалиться ему в черную пустоту корня квадратного из минус единицы, речь идет вовсе не о физиологии, грубой чувственности, которую можно удовлетворить за пакетик жареных каштанов. Жалкая история! По крайней мере, я так думаю. Речь идет о том празднике души, когда в кубках пенится искрометное вино, музыка играет гимны, а небо расцвечено фейерверками рубиновых огней.

Я был пьян от восторга, голова слегка кружилась, но я ни на миг не терял чувства реальности. И это отличало меня от моих ровесников — филологов и литераторов, — которые в приливе опьянения совершенно теряют головы, и мир для них превращается в царство, где любой чокнутый — мудрец, где все имеет произвольные измерения. Со мной такого не бывало, думаю, что ничего подобного не случится и в будущем. Так, в первые же минуты совместного скольжения по льду я с предельной точностью (скажем, до одной тысячной) установил три вещи. Во-первых, что Виолетта не имеет намерения выскользнуть из моих объятий; во-вторых, что у нее нет желания прижаться к моей руке покрепче; а в-третьих, что она намерена держать интенсивность соприкосновения наших тел на определенной грани, то есть на грани искренней дружбы. За этой гранью открывались, как и следовало ожидать, жаркие просторы любви. Вот что установил я, невзирая на опьянение.

Констатации были не из самых вдохновляющих, мужчины обычно плюют на искреннюю дружбу с женщинами. Нет такого мужчины на свете, который не согласился бы променять океан подобных дружеских чувств на одну-единственную крупицу настоящей любви. Вот почему я не почувствовал бог знает какого удовлетворения и тут же постарался дважды проанализировать доказательства с точки зрения математической логики. Во время второй проверки, к своему величайшему удовольствию, я обнаружил, что мною не был принят во внимание такой важный фактор, как стыдливость. А если она просто стеснялась прижиматься покрепче к моей руке? Разве в свое время Виргиния не погибла в пучине вод оттого, что постыдилась сбросить одеяние перед Полем, который хотел перенести ее на руках через разбушевавшиеся волны? В одеянии преодолевать разбушевавшиеся волны было несподручно, Поль это хорошо знал и потому попросил Виргинию раздеться. А она засмущалась. Выходит, стыдливость — очень даже важный фактор, а я как-то не придал ему значения.

Потом я подумал, что это ерунда, — ведь, в наш век стыдливые Виргинии нечто вроде белых ласточек. Не то, что их вовсе нет, они есть, но нужно прожить лет пятьдесят, не меньше, чтобы увидеть хоть одну. Жаль, конечно, потому что мужчинам очень даже по сердцу женская стыдливость, и вообще им нравится все то, что само не дается в руки. Но, к сожалению, целомудрие в наши дни такая же редкость, как и белые ласточки. Нужно перевалить через девять гор, чтобы увидеть, как над десятой в вышине вьется белая птичка. А на равнине ее не встретишь. Наоборот, в окружающей жизни скорее увидишь противоположное. Две недели тому я наблюдал сцену, которая меня буквально потрясла. Моя однокурсница, девушка не глупая и способная, безо всякого стеснения разделась донага, — она, видите ли, желала доказать своему оппоненту, что может это сделать, если захочет. Тот же уверял, что она не решится, наверное притворялся, собака, а дура попалась на удочку. Они поспорили на двадцать левов, и победительница как ни в чем не бывало отправилась с поверженным противником в кафе есть пирожные.

Итак, мне не оставалось ничего другого, как думать, что Виолетта просто не желает перешагнуть границу, отделяющую дружбу от любви. Пропади она пропадом, эта дружба!

Граммофон в десятый раз загундосил шлягер тридцатых годов на мотив страстного танго:

Я люблю вас, о мадонна, Вы моя мечта!

Плавно описывая эллипсы, мы пошли на двадцатый круг, когда со стороны бульвара подул резкий ветерок и вновь повалил густой снег. Количество падавшего на нас снега не возрастало от быстроты скольжения, но снежинки слепили глаза и мы несколько раз сталкивались с другими парами. Не скажу, чтобы мне было приятно видеть, как Виолетта попадает в чужие объятия (хотя мои руки тоже не оставались пустыми), и я предложил ей смотать удочки. Она, к большому моему удивлению, сразу согласилась. Я сказал себе: «Смотри-ка!» Ведь она пришла сюда покататься и потому, в сущности, надела этот белоснежный свитер из верблюжьей шерсти. А когда я предложил ей смотать удочки, она вроде бы даже повеселела, правда, не очень, но в глазах вспыхнули добрые огоньки.

Как бы то ни было, в раздевалке я натянул свое серое пальто, а она — свою курточку из непромокаемой синей материи на двойной красной шелковой подкладке. Сразу было видно, что курточка эта импортная и что в ней можно спокойно совершить восхождение на Мон-Блан, не опасаясь простуды, но я все-таки спросил Виолетту, не простудится ли она в такой легкой курточке. Хоть Яким Давидов и был ненавистен мне, но кое-каких мерзостей я все же успел у него набраться. Мне пришло в голову предложить Виолетте свой шарф.

— Вот, — сказал я, — возьми, обмотай им шею, чтоб не простыть.

Виолетта улыбнулась ласково и как-то печально.

— Спасибо, — сказала она, — Шарф ты прибереги для себя, а обо мне не беспокойся, эта легкая курточка довольно теплая: ее пневматическая подкладка содержит воздух.

«Ишь ты!» — сказал я про себя, пожалуй, не вкладывая в это восклицание особого смысла. Просто так сказал себе в уме, потому что думал о более важных вещах. Я думал, куда мне повести свою даму и стоит ли вообще вести ее куда-нибудь. Снег валил и валил, деревья стояли белые, на аллеях не видно было тропинок. Погода роскошная, но такая роскошь в отличие от общепринятой, нравится далеко не всем.

Мои глубокие размышления были прерваны крайне неожиданно: Виолетта просто-напросто взяла на себя роль вожака. Видя мою нерешительность, она вышла вперед, и мне не оставалось ничего другого как последовать за ней подобно прицепу, что ни на шаг не отстает от мотовоза. «Смотри-ка!», в который уже раз сказал я про себя, и в самом деле посмотрел на ее удаляющуюся фигуру с горьким предчувствием, что она повернет к бульвару. «Смотри-ка!»

Но она не повернула к бульвару, а пошла вдоль аллеи Яворова к озеру с красными рыбками. Неожиданности, как изволил выразиться однажды известный литератор, сменялись головокружительно, словно в калейдоскопе. Мне не приходилось видеть это прославленное оптическое приспособление конца XIX века (да и где в наши дни найдешь калейдоскоп — разве что в музеях физики), но я представил себе «головокружительную» быстроту, с которой менялись неожиданности, и горячо пожелал, чтобы новый сюрприз согрел мне душу. О ногах я старался не думать, я был обут в ботинки, сшитые из бог весть каких заменителей, и у меня было такое чувство, что ступни моих ног помещались в миниатюрных холодильниках. Думай — не думай, все равно не поможет. Мои «ботфорты», казалось, обладали магическим свойством: снег, по которому я брел, прилипал к ним, как липнут, скажем, булавки к сильному магниту.

Тут Виолетта крикнула: «Догоняй!» и стремглав ринулась вперед. Через минуту ее фигурка уже напоминала большую тень, которая быстро таяла в волнующихся складках белой пелены. Если бы не огромные снежные комья на ногах, я бы, конечно, тут же ее настиг, никуда бы она от меня не убежала!

Но мне все-таки удалось сократить расстояние, возможно, она догадалась, как обстоит дело с моими снегоходами, и умерила свой бег. Приблизившись к беглянке, я наскоро слепил снежок, разумеется, рыхлый, — разве я мог причинить ей боль? Удар пришелся в плечо. Как бывает в таких случаях, она звонко рассмеялась. (Неизвестно почему девушки, когда падают, когда их настигают во время бега или попадают в них снежком, неистово хохочут). Она засмеялась положенным в таком случае звонким смехом, потом обернулась ко мне, и ей, наверное, стало жаль меня. Лицо вдруг стало серьезным, она расстегнула нижнюю пуговицу своей курточки и решительным жестом приказала мне положить ей руки на пояс, чтобы они согрелись. Интересно, подумал я, как бы она вышла из положения, если бы решила согреть мои ноги: ведь именно они, а не руки нуждались в экстренной помощи. От этой мысли мне стало весело, я рассмеялся и, не теряя драгоценного времени, издалека протянул руки. Виолетта взяла их и сунула под курточку, к себе на пояс, там было и впрямь тепло, но если бы право выбора было предоставлено мне, я бы, пожалуй, предпочел другое место, повыше. Но ничего не поделаешь. Я было даже сделал попытку чуточку передвинуть руки, осторожно, конечно, — как бы она не подумала, что я хочу воспользоваться своим социальным преимуществом. И тут случилось нечто ужасное. Виолетта расстегнула все пуговицы, распахнула курточку и заявила, что в конце концов я могу дать волю своим рукам — ведь я отношусь к «сильным мира сего», а она буржуйская дочь и лишена права защиты.

Эти слова, откровенно говоря, меня ошеломили, но я тут же спохватился и стал уверять ее, что у меня и в голове ничего такого не было, что греть руки было вовсе не обязательно, — как будто я никогда не швырял в девушек снежками!

— Ты, наверное, думаешь, что я позвала тебя потому, что ты принадлежишь к сильным дня? Решила подлезть к тебе, заручиться расположением, чтобы ты меня защищал?

— Боже мой! — возмущенно воскликнул я, хотя в грош не ставил бога. — Ну что ты выдумываешь?

А вокруг нас сыпался на землю дивный снег, было так тихо и бело, что казалось, будто мы очутились в ином мире, на какой-нибудь другой планете. Две снежинки умудрились одновременно упасть на ресницы Виолетты, и она воскликнула:

— Сними их!

Глаза ее были закрыты.

Я осторожно приблизился к ней, дотронулся губами до левого глаза, выпил снежинку, потом проделал то же самое с другой. В эти мгновения Виолетта, конечно же, дышала, и я с наслаждением поглощал выдыхаемый ею воздух. Сердце мое забилось с удвоенной силой. Когда я кончил эту процедуру, по какой-то случайности, которую можно считать веселой прихотью судьбы, новая снежинка упала ей на губы. «Вот так подарок!» — подумал я, разволновавшись еще больше.

Пока я раздумывал и готовился совершить священнодействие — ведь речь шла о поцелуе особого рода, не похожем на те, которые можно купить за гроши или получить в обмен на пакетик жареных каштанов, которые раздают направо и налево, словно захватанные руками иллюстрированные журналы; так вот, пока я готовился к священнодействию, моя недотрога бросилась прочь и, залившись ординарным звонким смехом, крикнула: «Ну-ка, догоняй!»

Делать было нечего, я понесся в своих снегоходах по ее белым следам.

Когда мы возвращались, я уступил ей протоптанную в снегу тропинку, а сам, чтобы идти рядом с ней, брел по щиколотку в снегу у ее левого плеча. Мы без умолку болтали о разных разностях — о фильмах, книгах, общих знакомых, — но чем ближе подходили к дому, тем больше омрачалось ее лицо, она как-то сразу вся сникла, порой умолкла на полуслове, пропускала мимо ушей мои вопросы, теряла нить разговора.

Они жили на втором этаже дома, стоявшего на углу улиц Шейново и Шипка. У подъезда сверкала эмалью табличка «Доктор Иван Хаджиниколов, рентгенолог». Это был ее отец. Я протянул на прощанье руку, а она вдруг спросила, как давно я у них не был, пожалуй, месяца три с лишним. Прикинув в уме, я согласился, что в самом деле долго не заходил к ним. Тогда Виолетта сказала, что если я не боюсь общаться с людьми, отвергнутыми обществом, то могу зайти. Меня задела скорее шаблонность фразы, чем ее содержание. Доктор Хаджиниколов мог и теперь рассматривать через свой рентген внутренности пациентов с таким же успехом, как делал это до Девятого. Никто ему не чинил препятствий, поскольку он не был фашистским прихлебателем, не водил дружбу с палачами. Правда, Виолетту не сразу приняли в консерваторию, хотя вступительный экзамен был сдан ею на «отлично», пришлось мне обратиться к отцу, и он долго обивал пороги разных комитетов, пока вопрос не был решен в ее пользу. А по мне, таких людей, как доктор, нужно было щадить. Ведь они честно делают свое дело и не суют нос в политику.

Родители Виолетты знали меня с детства, поскольку мы с ней учились вместе и в прогимназии, и в гимназии. В прогимназии мы даже сидели за одной партой, и я решал ей задачи на контрольных по арифметике. Ей, бедняжке, с трудом давались пропорции. Но зато она так играла на пианино, что выворачивала мне душу на все триста шестьдесят градусов!

— Что ж, могу и зайти, — сказал я с улыбкой. — Сыграешь? Я с удовольствием послушаю.

У Хаджиниколовых была большая квартира, в которой они жили только втроем. Старик занимался своим рентгеном и пациентами в кабинете, мать по обыкновению сидела с приятельницами в небольшой приемной, обставленной мебелью цвета слоновой кости. А мы с Виолеттой шли в гостиную. Она садилась за пианино, я же устраивался в огромном кресле и, смиренно закрыв глаза, уносился в безграничные просторы Вселенной.

Виолетта открыла дверь, и у меня мелькнула мысль, что я стою на перекрестке нового великого переселения народов. В большой докторской квартире теперь жили три семьи. Гостиная была разделена надвое дощатой перегородкой. Хаджиниколовым оставили половину гостиной, кабинет доктора и бывшую аппаратную. Я говорю «бывшую», потому что рентгеновского аппарата в ней уже не было.

Нас встретила Марина Хаджиниколова, мать Виолетты. Я помнил ее хорошо сохранившейся женщиной, пухленькой, веселой, не лишенной тех прелестей, которые особенно нравятся захмелевшим мужчинам. Теперь же она выглядела состарившейся, увядшей, поблекшей, ее глаза то и дело слезились. При виде меня она заплакала, безмолвно, горько и Хаджиниколову пришлось осторожно увести ее в бывшую аппаратную. Мы с Виолеттой прошли в гостиную, там было такое скопление вещей, что негде повернуться вдвоем. Огромные кресла стояли одно на другом, а чтобы эта пирамида не обрушилась, к ней были приставлены два крыла старинного буфета черного дерева.

Виолетта швырнула куда-то свою курточку, уселась за пианино и заиграла Брильянтный вальс Шопена. Я взобрался на верхнее кресло, а доктор взгромоздился на буфет, встал во весь рост и принялся, как говорят социологи, посвящать меня в «ход событий».

— Рентген национализировали для больницы, — сказал он.

— Ага! — небрежно бросил я, притворяясь равнодушным, будто речь шла не о рентгене, а о старом докторском пальто.

— Я им предложил, чтобы они и меня национализировали, но они сказали, что я им не нужен. А по-моему, нужен, аппарат у меня несколько особый, не каждый может с ним справиться.

— Ничего, привыкнут! — сказал я.

— Да, конечно!



Поделиться книгой:

На главную
Назад