Напугала бедолагу Монти. Но ведь его почти
Таков он был.
Прямо сейчас он кипятил на кухне воду для кофе – возможно опасаясь, что та вдруг выпрыгнет из кастрюли и окатит его огненным дождем.
Сны? Не совсем верное слово. Да, ей снились дурные сны, но было еще кое-что… и как ей это «кое-что» назвать?
Видения? Лишь это слово приходило на ум, только оно казалось уместным.
Она помнила самые первые видения так хорошо, будто они случились секунду назад.
Началось все меньше чем через неделю после изнасилования. Монти в ту ночь лег спать рано, и Бекки, нуждаясь хоть в каком-то отвлечении, стала смотреть шоу Джонни Карсона, плавно перешедшее в шуршащие чаинки телевизионных помех.
И тут образы пришли к ней – яснее и отчетливее, чем картинка на экране.
Бекки не только увидела, но
Его лицо синело, а глаза – такие же выпученные, как и тогда, когда он кончил ей внутрь, готовы были вылезти из орбит. Тканевый узел безжалостно впивался ему в глотку, мир проваливался в черноту…
…и вот Бекки пробудилась на полу гостиной, вся мокрая от пота. Ночнушка льнула к ней, будто промазанная изнутри клеем.
На следующее утро видение застигло ее снова – на этот раз в душе. Приятные теплые струи воды из насадки вдруг обернулись длинными, светлыми пучками нитей, заворачивающихся в узел висельника, и внезапно Клайд повис прямо перед ней словно марионетка, вывалив почерневший язык, на глазах меняющий цвет от воспаленного красного к синюшному.
Образ задержался ненадолго, затем побледнел, отступил.
Бекки опустилась на колени. Вода барабанила по коже в приятном теплом ритме.
И да, увиденное тоже было приятным. Она
Чуть позднее, когда Бекки вытиралась, зазвонил телефон. Набросив на плечи банный халат, она пошла взять трубку. Монти, проводивший субботнее утро за книгой, появился у нее за спиной – интересуясь, кто мог звонить им в столь ранний час. Поймав его вопрошающий взгляд, Бекки одними губами произнесла:
И сержант, и его жена были чрезвычайно добры к ней на протяжении всего следствия. Бекки всячески благодарила судьбу за то, что Филсона приписали к ее делу. Он ее понимал. Не глядел на случившееся так, будто она сама дала подросткам зеленый свет и была всему причиной – вертела перед носом у пубертатов задницей, а потом еще жаловаться вздумала. Филсон был
Так получилось, что именно он принес ей странную весть – по голосу сержанта было слышно, что он сам не уверен, в каком тоне ей обо всем поведать.
– Парень Эдсонов, – наконец выдал он. – Он повесился в камере.
Бекки не ощутила ни намека на жалость. Некоторое время она стояла, прижав трубку к уху, лишь через несколько секунд к ней пришло осознание, что Филсон продолжает говорить.
Она передала трубку Монти, а сама привалилась к стене в легкой прострации и стала слушать их с Филсоном разговор. Ее муж всячески демонстрировал свою либеральную позицию – говорил, ему жаль, что такой молодой человек покончил с собой, что это очень плохо и грустно. Прямо извинялся – возможно, со временем Клайд Эдсон исправился бы, осознал свою ошибку, бла-бла-бла.
Все это было пустым звуком, ведь она понимала: ни одно из этих слов не было искренним. Просто так говорить с Филсоном Монти подсказывала собственная трусость, природная неспособность пойти наперекор социальной дрессировке и сбросить хоть на миг шелуху либерала.
По разумению Монти, никто не мог полностью отвечать за свои действия. Виноваты всегда были среда, злые родители, плохое воспитание. Индивид же оставался в стороне. Он – не более чем суденышко без рулевого, бороздящее бескрайние моря судьбы в поисках безопасной гавани, оберегающей от жестокости мира.
Такова – или же примерно такова – философия Монтгомери Джоунса.
После того как он повесил трубку, Бекки рассказала ему о видениях. В ответ Монти улыбнулся, сказал что-то о сильном перенапряжении и о том, что порой сны бывают «в руку». Это ее разозлило, но она решила, что муж, вероятно, прав. Но дни шли, ее память все чаще обращалась к тем призрачным образам и находила их вполне реальными. Тогда Бекки уже знала наверняка, что была на одной волне с Клайдом в момент, когда он наложил на себя руки. Будто бы то, что он с ней сделал, связало их незримой нитью – сформировало метафизическую пуповину, которую разрезала смерть Клайда.
О, как бы она хотела очутиться во плоти рядом с ним в тот момент, когда он шагнул в пустоту. Спросить, как ему это нравится. Что он чувствует. Именно эти вопросы он задавал, пока насиловал.
Монти вмешался в ход ее мыслей, вооруженный двумя чашечками кофе и глупой улыбкой на своем добром лице. Именно так он отреагировал на ее рассказ о видениях – покровительственной улыбкой хорошего муженька, с которой успокаивал ее и готовил к визиту на прием к психиатру.
Дурак психиатр щеголял такой же глупой улыбкой. При нем был целый багаж красивых словечек:
Но оно не прошло. А любое упоминание о видениях вызывало у Монти лишь сочувствующий кивок и очередную чертову улыбочку.
Бекки пригубила кофе, глядя поверх чашки на мужа.
Его губы глупо кривились, а дождь все настойчивее барабанил по крыше хижины.
Чуть позже, после бессмысленной попытки развлечь друг друга разговорами, Монти и Бекки сдались и отправились спать.
Дождь усиливался, и вскоре ритмичный перестук капель погрузил супругов в сон.
Менее чем в пятидесяти милях от них черный «шевроле» 1966 года выпуска катил себе вперед по вьющейся асфальтовой дороге, неотступно и неумолимо.
30 октября, 01:00
В периодических вспышках молний кожа Малахии Робертса казалась фиолетовой.
Он лежал на кровати с натянутым до середины худой груди одеялом и смотрел на танец атмосферного электричества за окном. Наблюдал, как льет дождь. Прислушивался к приглушенному рыку грома, затаивал дыхание в предвкушении особенно сильных раскатов, сотрясавших дом подобно монструозному китайскому гонгу.
Малахия вздохнул. Ему не спалось – и совсем не из-за непогоды. Ни дождь, ни молнии, ни гром не были тому виной – лишь ощутимое, стылое одиночество. Внутри Малахии царила абсолютная, конечная пустота. Сердце ощущалось черствым сухарем в груди.
Осторожно, чтобы не разбудить жену, он заставил свое потасканное тело сбросить одеяло и сесть на краю кровати. Взглянув за окно, Малахия пожелал, чтобы скорее наступил день – с чистым небом и ярким солнцем.
Наискось вспыхнула молния.
Его черная кожа стала фиолетовой. И снова почернела, когда вернулась темнота.
Выставив перед собой руку, Малахия растопырил пальцы и стал ждать, когда небо полыхнет снова.
Долго ждать не пришлось.
Черные персты посиреневели. И почернели – опять.
Малахия ухмыльнулся, чувствуя себя ребенком. В детстве он часто так забавлялся: следил за молниями сквозь пальцы и дивился оттенку, коим наделял небесный свет его кожу. На краткий миг одиночество оставило его – но вернулось вскоре, как всегда возвращается маятник.
Медленно поднявшись, он в одних трусах тихо прокрался на кухню.
Может, все дело в голоде?
В одном уголке кухонный потолок протекал. Дождевая вода каскадом стекала по стене и собиралась в поставленную под течь большую черную кастрюлю. И так – всякий раз во время ливня. Он много раз говорил себе, что надо починить потолок, но это длилось уже целый год: когда сухо, о проблеме не думаешь. Какое все-таки чудо, что Дороти больше не жаловалась на протечку.
Лентяем Малахия не был, но после целого дня закручивания гаек, полоскания то в смазке, то в масле, то в бензине и ползания под днищами машин ему просто-напросто не хотелось ничего делать своими руками. Хотелось просто сесть на крыльце, раскурить трубку и смотреть, как по близлежащему хайвею проносятся чужие жизни. Или, на крайняк, смотреть в кровати телевизор вместе с женой.
Серчая на себя, Малахия прошел к холодильнику, достал полупустой пакет молока и стал пить прямо из него.
Нет, голодным он не был.
Усевшись на край кухонного стола, Малахия поставил картонку с молоком рядом. Со своего места он обозревал окно над кухонной раковиной – там, снаружи, молнии вышивали на небе сумасшедшие узоры. Погода не на шутку разошлась и, судя по всему, не собиралась униматься в ближайшее время.
Он посмотрел на чайник в углу. Тот почти заполнился. Надо бы опорожнить, чтобы с утра не убирать вылившийся на пол избыток.
Хлебнув еще молока, Малахия вернул пакет в холодильник, прокрался назад в спальню, натянул штаны и просунул ноги в ботинки, не став морочиться с носками.
Бросив взгляд на спящую жену и улыбнувшись, он на цыпочках возвратился на кухню и тихонько извлек из буфета сковороду. Ею он и подменил переполненный чайник, с величайшей осторожностью отодвинув тот в сторонку. Первые капли упали на тефлон с таким звуком, будто то были сухие орешки, а не крохотные конгломераты простой воды.
Малахия осторожно оглянулся на спальню.
Обычно малейший шум будил Дороти, но этой ночью она спала мертвым сном. На нее не похоже. Но он был даже рад этому. Здоровье у нее пошаливало, последнее время она мучилась с давлением. Чем дольше отдохнет, тем лучше.
Выждав немного и убедившись, что не шуршат простыни и не слышна поступь жены, Малахия поднял отяжелевший черный чайник и осторожно перенес его на крыльцо. Сначала он поставил его на время на пол, прижав дверь, потом выскользнул наружу и потянул за собой, пролив за край немножко воды. Та расплескалась слишком громко – он снова замер, глядя внутрь дома. Нет, все спокойно. Ну и хорошо.
Оставив чайник на крыльце, Малахия вернулся в дом и забрал с тумбочки трубку и кисею с табаком. Набив и запалив курительный рожок, он пошел на улицу подымить. В этот раз он закрыл за собой дверь.
Двор превратился в одну большую лужу грязи. Вдалеке гудрон Пятьдесят девятого шоссе будто закипал. Под обстрелом дождя жестяная крыша дома дрожала и дребезжала.
Откуда-то с южной стороны на дорогу пролился свет. Дождь превращал лучи фар проходящей машины в размытое, нечеткое марево. Малахия подумал, что кем бы ни был поздний водитель, он слишком гнал – словно покрытие было сухим-пресухим, а света окрест в достатке.
– Будешь так быстро ехать – потом медленно понесут, – проворчал он сквозь дым.
С голодным рыком машина пронеслась мимо, подняв фонтан брызг… и тут Малахии сделалось зябко. И совсем не от позднеоктябрьского дождя – холод родился в сердце, тут же превращая его в кубик льда.
Он содрогнулся.
На мгновение почудилось, что весь мир опустел – остался лишь он.
И снова вспыхнула молния, превратив ночь в день, и Малахия увидел машину во всех подробностях – то был черный «шеви» 1966 года, мчавшийся к повороту с Пятьдесят девятого шоссе на Олд-Минанетт-хайвей, от которого, по сути, осталось одно гордое название.
И снова сомкнулись завесы ночи, и лишь задние огни автомобиля подмигивали ему в холодной и темной полынье мрака. Рев мотора уносился прочь, стихая вдали.
На прощание водитель вдруг посигналил.
Единожды, дважды, трижды. Три коротких гудка в полночной сырости – и тишина.
Малахию снова пробрало.
Секунду спустя неуютное впечатление развеялось. Опорожнив трубку и чайник в заросли травы за крыльцом, Малахия вернулся в дом, поставил чайник на место, а сковородку потряс над раковиной и водворил обратно в буфет.
Разувшись и зажав края ботинок меж большим и указательным пальцами, он побрел в спальню, задвинул обувку под кровать и спустил штаны. Мягко забравшись под одеяло, некоторое время лежал на спине, просто глядя в потолок.
Дороти не просыпалась.
Аккуратно повернувшись на бок, Малахия положил руку ей на плечо и ощутил страшный мраморный холод той, что недавно отошла в мир иной.
30 октября, 01:30
Черный автомобиль сошел с Олд-Минанетт-хайвей и покатился по красноглинку. Он остановился у ограждения, напротив прохода для скота, увитого колючей проволокой. Небо над ним продолжало изливать водный гнев на землю.
Через миг одна из задних дверей распахнулась. Девушка вышла наружу, перешла по дороге к обочине и скрылась в лесу позади машины. Найдя местечко, укрытое низко нависающими ветвями и кустарником, она спустила штаны и присела отлить.
Со своего места она видела машину, даже в темноте различала бледный лик того, кто сидел за рулем. Прижавшись к окну в двери, водитель смотрел наружу, в ночь. На человека он походил мало – скорее, на адскую тварь с мучнисто-белой кожей и горящими от гнева глазами.
Девушка поежилась.
– Мама дорогая, – пробормотала она, – и как я умудрилась в это впутаться?
Ей лишь хотелось свадьбы. С фатой и длинной процессией. Ничего более. Разве что Джимми надел бы еще костюм вместо привычных грязных джинсов и куртки.
И разве хоть что-то из этого она получила?
С ней всегда так происходило по жизни: ждешь одно – получаешь другое. День за днем – одно разочарование сильнее другого.
Первыми воспоминаниями об отце были те, где он гнал пьяную пургу на испанском и прижимал ее голову к паху – так длилось до тех пор, пока однажды мать не застукала его с поличным. И вот отец пропал – сегодня здесь, завтра там. Ладно, невелика потеря.
За образом матери отчетливо закрепилось следующее: та раздевает ее, кладет на кушетку и холодными – всегда холодными! – руками обследует низ живота. Все потому, что мать хотела наверняка знать: ее дочь – девственница. Такая у нее была причуда – регулярно проверять дочурку на невинность.
Стоило пойти на прогулку, как по возвращении ее ждали. Раздевали. Совали холодные пальцы в щелку.
Если мать подозревала, что дочь гуляла в компании парней, раздевала ее и совала холодные пальцы в щелку.
Даже если дочь подолгу разглядывала фотографию какого-нибудь парня в журнале – ее раздевали и совали холодные пальцы в щелку. И что, интересно, мать рассчитывала там найти? Неужели всерьез думала, что парень восстанет со страницы и засунет в ее нерадивое дитя бумажный член? Ради чего все?
Да какая разница. Главное, это повторялось каждый день.
В итоге она пришла к мысли, что матери просто нравилось нюхать пальцы после процедуры. Потому что проверки дочери и задрачивание религиозной чуши составляли ее досуг. Религией был пропитан весь дом: гостиная в крестах и иконках; икона над кухонной мойкой, чтобы молиться, пока моешь посуду; пятидолларовый пластиковый Иисус с внутренней подсветкой в прихожей. Тронь рычажок, не без выдумки припрятанный в ране от копья на боку, и очи Христа начинали светиться во тьме, что кошачьи зенки.
А еще на всю квартиру постоянно вещал глупый «Клуб 700»[5] со своей прорвой святош в дорогих костюмах и с жестко, до хруста, напомаженными волосами.